Степан Игнатьевич Кравченко заступил на смену в семь вечера, как всегда. Снял с гвоздя у двери брезентовую робу, повесил рядом свою куртку и сел на табурет. Чайник на электроплитке уже шумел: дневной сторож, Михалыч, не успел его выключить.
В сторожке было тепло, пахло сосновой стружкой и старым деревом. База пиломатериалов стояла на краю города, у самого леса, и этот запах въедался в стены, в одежду, в кружки. Степан Игнатьевич достал свою, алюминиевую, с отколотым ободком, насыпал две ложки заварки. Бросил кусочек сахара. Радиоприёмник на полке шипел вторую неделю, но новости всё равно было слышно: где-то далеко спорили про погоду, потом запел голос помоложе. Степан Игнатьевич покрутил ручку громкости и оставил, как есть.
На стене у двери висела карта базы, нарисованная карандашом ещё в восьмидесятые: семь складов, въезд, водоразборная колонка, проходная. Карта пожелтела, углы загнулись. Под картой, на гвозде, мокла его старая брезентовая роба, тяжёлая, с пятном солярки на рукаве. От робы шёл свой запах, отдельный от запаха сторожки: масло, пыль и что-то ещё, чему названия Степан Игнатьевич не знал, но узнавал сразу.
«Тёртое, как я», подумал он про радио и усмехнулся.
За окном уже темнело. Май в этом году выдался холодным, ветер гнал по двору щепки и обрывки плёнки. Степан Игнатьевич встал, проверил ключи на поясе, обошёл сторожку взглядом. Всё на месте: рация, журнал, фонарь.
И вот тогда он её увидел.
Кошка сидела на крыльце, прямо у двери. Худая, серая. На левой передней лапе белый «носок», как у уличного хулигана.
– Ты ещё откуда?
Кошка не ответила. Смотрела жёлтыми глазами и не двигалась.
Степан Игнатьевич приоткрыл дверь шире:
– Кыш, говорю. Иди давай.
Она моргнула. Не ушла.
Он взял веник, что стоял в углу, и легонько ткнул в её сторону. Кошка отскочила, спрыгнула с крыльца, но недалеко. Села у поленницы и снова уставилась.
– Тьфу, наказание.
Он закрыл дверь, вернулся к чаю.
* * *
Прораб Виктор Павлович приехал в субботу утром, в конце смены. Привёз накладные, ругался на дождь, на дороги, на электрика, который второй месяц не может приехать.
– Игнатич, ты как? Тихо?
– Тихо.
– Ну и слава богу. Слушай, я тебе по проводке в третьем складе ещё раз скажу: руки не дойдут вызвать, но ты там приглядывай. Иногда искрит, особенно когда сыро. Если что, рубильник знаешь где.
– Знаю.
– Ну и добре.
Виктор Павлович закурил у двери, посмотрел на двор и вдруг заметил кошку. Она сидела на штабеле досок, как на троне.
– О, новая жиличка?
– Какая жиличка, гоню её, не уходит. Полмесяца уже.
– Ну гони, гони. Хотя знаешь, на базе мыши пошли. От неё хоть толк будет.
– От неё одна шерсть на робе.
Прораб засмеялся, ткнул Степана Игнатьевича в плечо и уехал.
Прошёл июнь. Прошёл июль. Кошка возвращалась каждый вечер. Степан Игнатьевич гнал её веником, водой из ковша, один раз даже камешком кинул, но мимо, нарочно. Она садилась поодаль, ждала, и снова приходила.
В июле базу обнесли новым забором. Степан Игнатьевич помогал натягивать сетку и весь день был занят: кошку, наверное, не видел, потому что не до неё. Вечером пришёл в сторожку, выпил воды и сел, и только тогда заметил, что под крыльцом кто-то завозился. Высунулся, посмотрел. Серая морда блеснула из тени и снова спряталась.
– А, ты тут.
Кошка, ясное дело, ничего не сказала.
В августе появились ночные грозы. В первую же сильную Степан Игнатьевич, бегая под дождём с фонарём, чуть не наступил на неё у крыльца. Кошка сидела, прижавшись к стене, мокрая, и не двигалась. Он встал, посмотрел сверху вниз и сказал:
– Совсем уже. Под ноги лезешь.
Не прогнал. Просто обошёл и вошёл в сторожку. Закрыл дверь. Слушал, как ливень бьёт по жестяной крыше.
Однажды утром он обнаружил у двери дохлую мышь. Положенную аккуратно, носом к порогу.
– Что ты мне суёшь? Я тебе не котёнок.
Кошка сидела в трёх шагах, смотрела. Будто проверяла, оценил ли.
Степан Игнатьевич взял мышь палкой, отнёс к мусорному баку. Вернулся, посмотрел на робу у двери. На брезенте, на самом подоле, торчал клок серой шерсти. Степан Игнатьевич взял его двумя пальцами, потёр и бросил.
– Ещё чего. Своё одеяло нашла.
* * *
В сентябре он сорвался.
Был вторник, дождливый, холодный. Степан Игнатьевич устал с утра: ныло давление, голова была чугунная. Он пришёл на смену хмурый, и когда увидел кошку на крыльце, в нём что-то щёлкнуло.
– А ну пошла отсюда! Сколько можно, а?!
Схватил пустое ведро, что стояло у двери, и накрыл её. Не ударил, накрыл, чтобы только напугать. Ведро глухо звякнуло, кошка под ним крикнула коротко, по-человечьи. Звук получился такой жалкий, что Степан Игнатьевич замер на месте, как будто его самого ударили.
Он стоял с минуту, не двигаясь, держа в руках ведро за дужку и не решаясь поднять глаза. Потом наклонился и осторожно отодвинул его в сторону.
Кошка не убежала. Она лежала на боку, прижав уши, и смотрела на него снизу вверх. Правая передняя лапа была подогнута неправильно, и он только сейчас заметил: лапа давно подбита. Старый перелом, плохо сросшийся. Она хромала. Она всегда хромала, а он, дурак, и не видел.
– Ах ты ж…
Он присел, протянул было руку, но она шарахнулась и отползла под крыльцо. Не сбежала, а именно отползла, как будто бежать ей было больно и страшно одновременно.
Степан Игнатьевич выпрямился. Тяжесть в груди мешала вдохнуть.
– Прости, дура.
Сказал тихо, в сторону крыльца. И сам не понял, кому больше: ей или себе.
Весь вечер он не выходил. Сидел на табурете и слушал, как по крыше стучит дождь. Раз или два подходил к окну, заглядывал. Кошка не показывалась. К полуночи он вышел, обошёл сторожку, посветил фонариком под крыльцом. Пусто.
Утром тоже было пусто.
И на следующий день.
– Ну и ладно, – сказал он себе и плохо в это поверил.
* * *
Она вернулась в октябре. На третий день после того, как дочь Ольга позвонила из Кемерово.
Звонила Ольга всегда коротко.
– Пап, ты как? Я ненадолго, у Сашки температура, ты держись там, ладно? – Степан Игнатьевич держался. Говорил «угу», «передавай привет», «ну ты не пропадай». А когда клал трубку, долго сидел и смотрел в стену.
В тот день он сидел особенно долго. Дочь сказала, что в этом году к Новому году приехать не сможет, билеты дорогие, у Сашки кружок, и вообще. Степан Игнатьевич сказал «понимаю». Положил телефон рядом с алюминиевой кружкой.
Потом он пошёл в чулан. Достал из шкафа старую миску, тоже алюминиевую, с потёртым дном. Зоя, его покойная жена, кормила из неё кошек у подъезда. Каждое утро ходила с этой миской вниз: «Степа, я кошечкам». Степан Игнатьевич ворчал, что от них блохи и грязь, а Зоя смеялась и говорила: «Им же тоже жить надо». После её смерти миску он сунул куда подальше, на верхнюю полку, и пять лет не открывал ту дверцу. А сейчас вот достал и даже не удивился, что помнит, где она лежит.
Налил молока. Поставил на крыльцо. Закрыл дверь.
Утром миска была пустая. Чисто вылизанная.
Дождь шёл всю неделю. Однажды Степан Игнатьевич, обходя двор с фонариком, увидел, что его роба упала с гвоздя. Сползла в угол, к стене, и лежала там бугром. Из-под бугра торчал серый хвост.
Он наклонился. Кошка лежала в складке брезента, свернувшись плотным клубком. Она была мокрая до последней шерстинки, дрожала и не подняла головы. Только глаза приоткрыла.
Степан Игнатьевич молчал долго. Потом сказал:
– Ну ладно. Только не привыкай.
Поднял робу осторожно, чтобы не потревожить её.
* * *
Ноябрь пришёл в город с первым снегом. Сухим, колючим, оседающим на штабелях досок и на крышах складов.
Шестое ноября была пятница. Степан Игнатьевич заступил на смену уставшим: накануне не спал, давление снова прыгало, в висках стучало. Он заварил чай покрепче, выпил, сел на табурет и сам не заметил, как голова склонилась к плечу.
Ему снилась Зоя. Что она стоит у плиты и зовёт его обедать, а он не может ответить, потому что во рту вата.
Сквозь сон он услышал стук.
Тук. Тук. Тук.
Когтями по стеклу. Сухо и часто. Потом ниже, по двери. Скрежет.
– Уйди, – пробормотал Степан Игнатьевич, не открывая глаз. – Поспать дай.
Скрежет не прекращался. Кошка царапала дверь, скребла, и в этот раз не отступала, не уходила. Степан Игнатьевич нехотя открыл глаза, посмотрел на часы. Половина второго ночи.
Он встал, недовольный, шаткой походкой подошёл к двери и распахнул её.
– Ну чего тебе?!
Кошка не шарахнулась. Она стояла на крыльце, и смотрела на него в упор. Потом развернулась и сделала несколько шагов в сторону двора. Остановилась. Оглянулась.
Степан Игнатьевич хотел захлопнуть дверь, но вдруг потянул носом воздух.
И почуял. Тонкий, чужой, тревожный запах, не похожий ни на сосну, ни на сырость. Не дым от костра, не печной угар, а что-то едкое, химическое. Горелая изоляция.
– Третий…
Он рванул в сторожку, схватил фонарь, рацию и ключи. Выбежал на двор.
От ворот третьего склада тянулась тонкая струйка дыма. Серая на чёрном небе. Снег под ногами проседал и хрустел, и в этом хрусте Степан Игнатьевич слышал свою рваное дыхание.
Он ударил по замку, открыл, и в лицо ему дохнуло горячим. Внутри, в дальнем углу, у щитка, тлела проводка. По стене уже бежал маленький огонь, и совсем рядом лежали сухие сосновые доски, готовые вспыхнуть в любую секунду. Запах был резкий, химический, и от него сразу заболело в горле.
Он рванул к рубильнику, ударил по нему ладонью. В складе щёлкнуло, свет наверху моргнул и погас. Огонь без питания стал слабее, но не исчез: горело уже само дерево. Где-то в темноте сверху что-то треснуло.
Степан Игнатьевич выскочил наружу, нажал на рацию.
– Диспетчер! Кравченко, база номер четыре, пожар, третий склад! Срочно пожарных! Срочно, слышишь?!
В рации захрипело, отозвалось чужим спокойным голосом:
– Принял, выезжают.
Потом он схватил огнетушитель, что висел у ворот. Сорвал пломбу. Полез внутрь. Бил пеной по стене, по щитку, по доскам. Кашлял, глотал дым, отступал, снова бил. Руки тряслись, ладонь у рукоятки уже не чувствовала металла, но он не выпускал. Когда подъехала первая машина, он сидел на земле возле склада, чёрный, с обожжённой ладонью, и смотрел в небо. Снег падал ему на лицо и сразу таял.
Кошка сидела неподалеку. Не уходила.
* * *
Утром приехал Виктор Павлович. Бегал по складу, ругался, считал, потом обнял Степана Игнатьевича и долго не отпускал. Сказал, что без него база сгорела бы дотла. Сказал, что выпишет премию. Сказал, что электрика, наконец, вызовет завтра же.
– Игнатич, как ты учуял-то ночью?
Степан Игнатьевич не сразу ответил. Посмотрел на крыльцо сторожки. Кошка лежала там на боку, на старой алюминиевой миске, в которую утром, ещё в темноте, он успел налить молока.
– Да я не учуял. Меня разбудили.
– Кто разбудил-то? Ты ж один там.
– Был один. А теперь, выходит, нет.
Виктор Павлович не понял, нахмурился, потом махнул рукой и пошёл к машине.
Степан Игнатьевич сел на крыльцо. Снял с гвоздя брезентовую робу, ту самую, повесил себе на плечи. Угол подола свесился до пола, и кошка тут же подошла и заняла этот угол как по праву.
Он накрыл её робой целиком. Только голова осталась снаружи.
– Ты как меня терпела полгода, а? – сказал он тихо. – Я ведь дурак был.
Кошка не ответила. Прижала ухо, прикрыла глаза.
Из-за крыши поднималось холодное ноябрьское солнце. На крыльце пахло мокрым брезентом, молоком и сосновой смолой. Где-то на проводах закричала ворона. Степан Игнатьевич сидел и не двигался, чтобы не потревожить кошку. Обожжённая ладонь ныла, но он не вытаскивал руку из-под робы: пальцы лежали рядом с её спиной, и ему было спокойно.
– Зоя ведь говорила, – вспомнил он вдруг. – Им же тоже жить надо. А я не верил, дурак.
Он подумал ещё немного.
– Ладно, – сказал он наконец. – Надо тебе имя дать.
Помолчал.
– Зови тебя буду Найдой. Раз ты меня нашла.
Найда чуть дёрнула ухом. Степан Игнатьевич усмехнулся и поправил робу так, чтобы она лежала ровнее.
В сторожке остывал чай. А по двору, мимо обгоревшего угла третьего склада, уже шёл, торопясь, электрик с сумкой в руках. Степан Игнатьевич смотрел на него с крыльца и впервые за полгода никуда не спешил.
Спасибо, друзья, за то, что читаете, за лайки и комментарии!
Присоединяйтесь к нам в Макс https://max.ru/kotofenya
Еще интересные публикации: