Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Здравствуй, грусть!

Прости меня. Рассказ.

Заикаться Матвей начал с шести лет. Он никому не говорил, что тогда случилось, да и сам постарался как можно быстрее забыть, но вот говорить, как раньше, больше не мог. Матвей открывал рот, чтобы ответить на уроке, и воздух застревал в горле, словно там кусок хлеба застрял. «Ко-ко-ко-ро-ва», – выдавливал он. Класс хохотал. – Заика! – кричали мальчишки. – Отсталый! – кричали девчонки. Заступиться за Матвея было некому: жил он с бабушкой Зинаидой, которая не вставала с кровати. Матвей приходил после занятий, грел кастрюлю со щами, которые готовила по доброте душевной соседка тётя Катя, садился на табурет у кровати бабушки и молчал. Деревня Осиновка продувалась всеми ветрами, но дышалось там всегда тяжело – от близкой реки с илистым дном и старых торфяников. Летом торфяники часто горели, весной наполняли воздух сыростью, и только зимой воздух становился свежим и прозрачным. Зиму Матвей любил, хотя зимой им с бабушкой жилось непросто – когда в деревне не стало колхоза, дрова им перестали п

Заикаться Матвей начал с шести лет. Он никому не говорил, что тогда случилось, да и сам постарался как можно быстрее забыть, но вот говорить, как раньше, больше не мог. Матвей открывал рот, чтобы ответить на уроке, и воздух застревал в горле, словно там кусок хлеба застрял. «Ко-ко-ко-ро-ва», – выдавливал он. Класс хохотал.

– Заика! – кричали мальчишки.

– Отсталый! – кричали девчонки.

Заступиться за Матвея было некому: жил он с бабушкой Зинаидой, которая не вставала с кровати. Матвей приходил после занятий, грел кастрюлю со щами, которые готовила по доброте душевной соседка тётя Катя, садился на табурет у кровати бабушки и молчал.

Деревня Осиновка продувалась всеми ветрами, но дышалось там всегда тяжело – от близкой реки с илистым дном и старых торфяников. Летом торфяники часто горели, весной наполняли воздух сыростью, и только зимой воздух становился свежим и прозрачным. Зиму Матвей любил, хотя зимой им с бабушкой жилось непросто – когда в деревне не стало колхоза, дрова им перестали привозить, а никого, кроме кур и кроликов, они давно уже не держали. Но добрые люди всегда помогали, а когда Матвей подрос, то и сам стал со многими делами справляться: сажал огород, кроликов продавал, летом пастухом устраивался. Учился он неплохо, но после школы никуда не поехал поступать – не мог оставить лежачую бабушку. Бабушка боялась, что его заберут в армию, но не забрали – больное сердце, в раннем детстве ещё операцию делали.

– И не скучно тебе будет в деревне жить? – спросила его после выпускного дочка соседки Даша.

Сама Даша перешла в одиннадцатый и мечтала как можно скорее из деревни уехать: ей было здесь скучно, хотелось яркой жизни и развлечений. Она целыми днями смотрела телевизор, по которому теперь показывали зарубежные сериалы, делала высокий хвост на макушке и мазала глаза мамиными голубыми тенями.

– Не ску-скучно, – ответил Матвей. – Мне здесь нра-нравится.

Даша ему тоже нравилась, но он ей об этом не говорил. У Даши был нос пуговкой и пухлые щёчки, на которых то и дело появлялись ямочки. И она никогда не смеялась над тем, что Матвей заикается.

– С бабкой старой жить! – фыркнула Даша. – Ну ты странный!

Матвей не кривил душой – ему и правда было интересно с бабушкой. Она много лет не вставала, но сохранила ясный ум и доброе сердце. Она много чего помнила о том, как жили раньше, и рассказывала об этом Матвею.

Говорила она много. О том, как раньше на Петров день девки водили хороводы у часовни, как дед Федот прятал коня в избе от раскулачивания, как землю пахали на быках, потому что лошадей не было.

– Ты запоминай, Матюш, – говорила она. – Никто тебе такого больше не расскажет.

Матвей запоминал. У него была тетрадка в клетку, куда он записывал диковинные слова. Не все подряд, а только те, что хрустели на языке, как свежий снег, – «баской» (красивый), «шаркать» (греметь), «пабедки» (ранние сумерки, когда ни свет ни заря).

– Хочешь, кое-что тебе покажу? – спросила однажды Даша.

Дело было в августе: у Матвея был выходной, и он весь день занимался огородом и кроликами, а Даша то и дело зыркала на него из-за забора, накручивая свои белокурые локоны на палец.

– Че-чего? – спросил Матвей.

– Это ехать надо.

В начале лета Матвей купил себе мотоцикл – «Урал» с коляской, целый год деньги откладывал.

– Ну по-поехали.

Даша прибежала через пять минут. На ней было платье в горох и розовая панамка.

– За мельницу езжай, где старая деревня, – велела она.

Матвей и поехал.

Старую деревню бросили, когда торфяники к ней подступили. Матвей эти места не любил: сразу картинки из детства всплывали, так что живот наливался ледяной тяжестью. Но Даше разве откажешь?

– Вот здесь тормози!

Она указала на дом, который стоял на отшибе. Сосновый сруб, наличники с русалками.

– Батя говорит, русалок вырезал дед-старовер, – затараторила Даша. – Раньше здесь жила семья Корякиных, потом они уехали, а дом бросили. А знаешь, почему? Говорят, тут призрак водится. Одной барыни, она ещё до революции здесь жила. И утопилась. Её похоронили под яблоней, а яблоня та потом засохла, и на её месте вырос шиповник – и цветёт до сих пор белым, а должен красным.

Шиповник действительно цвёл белым, и шипы у него были как когти – Матвей поцарапал руку, когда решил понюхать цветок. Он не мог понять, зачем Даша его сюда притащила, но терпеливо ждал.

– Пошли, – позвала она.

И повела его за дом.

За домом было поле, поросшее крапивой и лебедой. Качели стояли посреди поля: две покосившиеся деревянные стойки, перекладина, порыжевшая от ржавчины, и доска для сидения, полусгнившая, но ещё целая.

– Покачаешь меня?

– По-покачаю…

Он старался не смотреть на голые коленки Даши, но всё равно смотрел. А она сама поглядывала на него так хитро, будто знала про него что-то.

С того дня такие поездки стали у них повторяться: Даша садилась в люльку, Матвей заводил мотоцикл, и они ехали в дом с белым шиповником. Когда похолодало, Матвей вымел из дома рыжие сосновые иглы, забившиеся в щели половиц, помыл пол, выбросил мусор. Стёкла в окнах уцелели, и Матвей только протёр их старыми газетами. Печь, сложенную дедом-старовером на совесть, не тронуло временем: тяга была отменная. Мотоцикл пришлось сменить на сани – лошадь Матвей брал у ветеринара Игоря Сергеевича, тот был не против: взамен Матвей колол ему дрова и помогал летом на сенокосе.

Матвею особенно нравились эти осенние вечера, когда Даша садилась у печи на корточки и смотрела на огонь, а он смотрел на неё. Язычки пламени отражались в её глазах и плясали там, и казалось, что глаза у неё не серые, а золотые.

– Ты чего? – спрашивала она иногда, поймав его взгляд.

– Ни-ничего. Смо-смотрю просто.

Она смущала его до дрожи в пальцах, до того самого застревания воздуха в горле, но теперь этот воздух был горячим. В деревне при всех Даша по-прежнему делала вид, что он для неё просто соседский парень. Странный. Смешной. Заика. Но здесь, в доме, она становилась другой: ласковой, игривой, держала его за руки и целовала так горячо, что кружилась голова.

– Ты только никому не говори, – повторяла она каждый раз, застёгивая пальто перед тем, как выскользнуть за дверь. – Засмеют ведь.

Матвей не говорил. Он вообще мало с кем разговаривал.

Зимой воздух в Осиновке сделался таким, как любил Матвей, – свежим и прозрачным. Снег скрипел под ногами так же звонко, как слова из его тетрадки, и Матвей думал иногда, что хорошо бы записать этот звук. Но не знал, какими буквами.

Даша в ту зиму расцвела. Щёчки её стали ещё пухлее, румяней, а ямочки, казалось, не сходили с них совсем. Только вот глаза – Матвей стал замечать – больше не были золотыми. Даже когда она смотрела на огонь.

Она всё чаще говорила о городе. О большом мире, который ждёт её за околицей. О том, что поступать она поедет непременно в областной центр, на бухгалтера или, может, на товароведа. О том, что в городе есть кинотеатры, кафе и дискотеки, и никто там никого не знает, и можно начать всё с чистого листа.

– Ты бы тоже мог поступить, – говорила она, рисуя пальцем на заиндевевшем стекле. – У тебя же есть голова на плечах. Выучился бы на ветеринара. В городе клиника есть, смог бы работать там.

– А ба-бабушка?

– Матюш, ну, есть же интернаты. Дома престарелых, – слово было длинное, казённое, и она произнесла его как-то слишком легко. – Там уход, врачи, еда по расписанию. Чем плохо?

Матвей молчал. Он представил бабушку в казённой палате, с чужими людьми, без её выцветшего верблюжьего одеяла, без вида на берёзу за окном. Без него.

– Не могу я, – сказал он глухо. – Она меня вырастила.

– Ну и что? – Даша дёрнула плечиком. – Ты ей жизнью своей не обязан. Ты ж не крепостной.

Слово «крепостной» она услышала в каком-то сериале, и оно ей понравилось. Но Матвей знал другое слово – «долг». И ещё одно – «любовь». Он чувствовал их тяжесть, их настоящий вес, но объяснить Даше не мог. Да и не пытался.

Весна наступила ранняя, душная. Торфяники отсырели, и воздух опять стал тяжёлым. Даша прибегала всё реже: готовилась к экзаменам, ходила на дополнительные занятия. Когда приходила, была рассеянной, почти чужой.

Как-то в мае она снова завела этот разговор. Был вечер, пахло черёмухой. Даша стояла у порога их дома, нервно теребя лямку рюкзачка, и не проходила внутрь.

– Мама говорит, надо ехать сразу после выпускного. А ты что надумал?

– Я же сказал, – ответил Матвей. – Не могу я бабушку бросить.

Даша закусила губу. Ямочки на щеках дрогнули и пропали.

– Ты просто трус! – сказала она. – Всегда всего боялся. Потому и заикаешься до сих пор. А меня совсем не любишь!

– Люблю…

Это слово он смог сказать полностью, без заикания...

Через три дня к их дому подъехала «Нива». Из неё вышли двое: женщина в очках, с папкой в руках, и высокий мужчина в сером костюме, похожий на большого усталого журавля. Они представились – социальная служба.

– К нам поступил сигнал, – сказала женщина, заглядывая через плечо Матвея в сени, – о том, что ваша бабушка, Зинаида Васильевна, находится без надлежащего ухода. Вы понимаете, молодой человек, лежачий больной требует специальных условий?

– Это ка-какой сигнал? – спросил Матвей. Слова опять начали крошиться на куски. – От к-кого?

– Сигнал анонимный, – поджав губы, ответила женщина. – Но мы обязаны проверить. Проведите нас в дом.

Бабушка лежала на своей кровати. На стуле у кровати стояла кружка с водой, лежала аккуратно сложенная салфетка. На подоконнике в банке из-под маринованных огурцов стояли веточки черёмухи – Матвей принёс утром, когда ходил проверять кроликов.

Комиссия осматривала дом долго. Заглянули в погреб, в сарай, проверили, чем кормит, переписали лекарства. Женщина в очках задавала много вопросов: как часто моете, кто помогает, почему нет пандуса для коляски, почему медицинская кровать не приобретена. Матвей отвечал с трудом, давясь словами, но бабушка вдруг заговорила – спокойно, достойно, как она всегда говорила.

– Вы, милые, не обессудьте, – сказала она. – Матюша мой за мной лучше всякой сиделки ходит. А бумажек у нас нет, потому что не нужны они. Мы люди простые. Отец его сбёг, мать пропала. Нет у нас никого больше.

Перед глазами Матвея встала картина, подсмотренная в детстве: мать бежит в сторону торфяников, отец за ней.

Обратно отец вернулся один. И сразу уехал.

– Ну что ж, – женщина закрыла папку, – нарушений мы не выявили, но предупреждение сделаем. Условия должны быть соответствующие. Будем держать на контроле.

«Нива» уехала, оставив за собой облачко пыли и тяжёлое молчание в доме.

Матвей сел на ступеньку крыльца и закрыл глаза. В голове билось только одно слово: «анонимный». Как будто он не знал, кто это мог быть. Как будто не слышал несколько раз за последний месяц: «В интернате уход, врачи, еда по расписанию».

К вечеру он поехал к их с Дашей дому.

Цвёл шиповник – белым, хотя должен был красным. Матвей долго стоял перед кустом, глядя на острые шипы, на лепестки, похожие на крылья бабочек. Потом вошёл в дом.

Внутри было тихо. Он протопил эту печь, он выскоблил этот стол. На лавке всё ещё лежал старый тулуп, которым они укрывались в феврале. Он взял его в руки и уткнулся лицом. Пахло Дашей.

Её здесь больше не будет.

Он положил тулуп обратно, вышел на середину комнаты и огляделся. Красивые наличники с русалками. Половицы, вымытые его руками. Огонь в печи – последний огонь.

Матвей взял стоявший у печи бидон с бензином – он держал здесь немного для мотоцикла – и аккуратно, не торопясь, плеснул на порог, на лавку, на дверной косяк с русалками. Потом достал спички.

Он не думал о том, правильно ли это. Он думал только о том, что слова «любовь» и «предательство» слишком велики для его горла, и они никогда не умещались там целиком. Зато теперь им станет просторно.

Огонь занялся быстро, жадно.

Матвей отошёл подальше, к шиповнику, и смотрел, как пламя пожирает сосновый сруб. Он поцарапал руку о ветку, но не заметил боли. Ему хотелось запомнить, как горит этот дом, как трещат сухие брёвна, как осыпается печная труба. Он знал, что больше никогда не запишет в свою тетрадку ни одного нового слова.

А шиповник, белый, с шипами как когти, так и остался стоять – нетронутый, будто огонь обошёл его стороной.

И не услышал шагов за спиной.

Даша бежала через поле, не разбирая дороги. Крапива хлестала по голым ногам – она выскочила из дома в лёгких шортах и майке, даже не успев обуться. Она увидела зарево от своего крыльца, увидела, что горит там, за мельницей, и сердце её оборвалось. Потому что она знала: в этот час Матвей может быть только там.

Она бежала и задыхалась, и слёзы текли по её щекам, и губы сами собой шептали:

– Только бы не он… Господи, только бы не он…

Когда она выбежала из крапивы на поляну перед домом, то увидела его – живого. Он стоял у куста шиповника, чёрный силуэт на фоне оранжевого пламени, и смотрел на огонь.

Даша замерла. Потом всхлипнула – громко, навзрыд, по-детски.

Матвей обернулся.

– Ты… – выдохнула она. – Ты живой…

Она бросилась к нему, споткнулась о корень, упала на колени прямо в высокую траву и замерла так – босая, растрёпанная, с распухшими от слёз глазами.

– Я думала, ты там, – она кивнула на горящий дом. Голос её дрожал. – Я думала… Матюш, прости меня… Прости…

Он молчал. Пламя гудело, съедая сухие брёвна, и в его свете лицо Матвея казалось вырезанным из дерева.

– Это я, – сказала Даша. – Я сказала им про бабушку. Я хотела, чтобы тебя заставили уехать. Я думала, так будет лучше. А теперь… – она задохнулась и закрыла лицо ладонями. – Если бы ты там остался… если бы ты…

Матвей смотрел на неё сверху вниз. На её сбитые в кровь коленки. На босые ступни, исцарапанные крапивой. На плечи, вздрагивающие от рыданий.

И вдруг понял, что не чувствует злости. Вообще ничего не чувствует, кроме огромной, тяжёлой усталости и ещё чего-то – чего-то такого, чему он не знал названия. Может, это была жалость. А может, любовь.

Он опустился на траву рядом с ней.

– Даш, – сказал он тихо. – Не пла-плачь.

Но она не могла остановиться.

– Я дура… Я такая дура… Я не хочу ни в какой город. Никуда не хочу. Я хочу здесь. С тобой.

– Не на-надо врать, – сказал Матвей. – Ты хочешь в город. И пра-правильно хочешь. Тебе там ме-место.

Она подняла на него заплаканные глаза.

– А ты?

– А я здесь.

Даша смотрела на него долго. Огонь догорал, и тени на её лице становились глубже. Потом она медленно протянула руку и дотронулась до его щеки – там, где от жара полопались мелкие капилляры.

– Прости меня, – повторила она едва слышно. – Пожалуйста.

Матвей накрыл её ладонь своей. Она была холодной, несмотря на близкий огонь.

– Прощаю, – сказал он.

И впервые за много лет слово это вышло у него легко – без запинки, без застревания в горле. Как будто оно всегда там и было.

В августе Даша всё-таки уехала – поступать в областной центр, на бухгалтера. Перед отъездом она пришла попрощаться. Бабушка Зинаида благословила её старой иконкой, а Матвей починил ей велосипед – на всякий случай, чтобы было на чём ездить, когда вернётся на каникулы.

Она обещала вернуться. И Матвей ей верил. Потому что слово «вернуться» она произнесла так, как бабушка произносила «любовь», – весомо и полновесно, будто положила ему на ладонь спелое яблоко.

А на месте сгоревшего дома, там, где Матвей когда-то поцарапал руку, к осени вырос новый побег шиповника. И зацвёл он – впервые за сто лет – красным.