На трёх островах Тихого океана я наткнулся на танки, самолёты и орудия, которые джунгли поглотили за восемьдесят лет. Ржавый металл, пробитая броня и тишина, от которой мурашки. Эти места не отмечены на туристических картах.
Когда стоишь перед танком, из башни которого растёт пальма, время перестаёт быть абстракцией. Оно становится физическим. Ты видишь его в каждом слое ржавчины, в каждой лиане, обвившей ствол орудия.
Я побывал на трёх островах в Тихом океане, где Вторая мировая до сих пор не закончилась. Не в переносном смысле. В буквальном. Там стоят танки, лежат самолёты, торчат из земли снаряды. И джунгли медленно, год за годом, забирают всё это себе.
Ты, наверное, видел фотографии: красивая ржавчина, зелень, эстетика разрушения. Но фотографии не передают главного. Запаха. Тишины. И ощущения, что ты зашёл туда, куда не звали.
Первый остров, Пелелиу, я нашёл случайно. Точнее, не остров, конечно. Остров был на карте. Я нашёл то, что на карте не было.
Пелелиу входит в архипелаг Палау. Крошечный клочок суши, шесть на три километра. В сентябре 1944 года здесь высадилась Первая дивизия морской пехоты США. По плану операция должна была занять четыре дня. Она заняла два с половиной месяца.
Японский гарнизон в одиннадцать тысяч человек закопался в коралловые скалы. Они выдолбили сотни пещер, соединённых тоннелями. Американцы продвигались метр за метром, выжигая позиции огнемётами. Потери с обеих сторон были чудовищными.
И вот я стою на тропе, которая ведёт от деревни в глубь острова. Тропинка узкая, по бокам стена зелени. Влажность такая, что через пять минут футболка мокрая насквозь. Комары. Жара тридцать четыре градуса, но под пологом леса ощущается как все сорок.
А потом тропинка сворачивает. И я вижу его.
Японский танк Тип 95 «Ха-Го». Лёгкий, девятитонный, с тонкой бронёй и 37-миллиметровой пушкой. Он стоит среди деревьев так, будто припаркован. Башня развёрнута влево. Левая гусеница сорвана. В борту три пробоины, каждая размером с кулак.
Я подошёл ближе. Корпус покрыт мхом. Из открытого люка растёт какой-то куст, я не знаю его названия. Листья широкие, тёмно-зелёные, глянцевые. Они торчали из танка, как букет из вазы.
Внутри темно. Я посветил фонариком. Увидел приборную панель, на которой ещё читались японские иероглифы. Рычаги. Сиденье, превратившееся в ржавый каркас. И гильзы на полу. Много гильз.
Вот что фотографии не передают: внутри танка пахнет землёй и металлом. Не ржавчиной, а именно металлом. Как будто сталь помнит, чем была. И этот запах бьёт по чему-то внутри тебя, потому что ты понимаешь: здесь кто-то сидел. Здесь кто-то стрелял. Здесь кто-то, возможно, умер.
На Пелелиу я нашёл четыре танка. Два японских и два американских «Шермана». Один «Шерман» стоял на пляже, наполовину засыпанный песком. Прилив заливал ему гусеницы дважды в сутки, уже восемьдесят лет.
Но танки были не самым сильным впечатлением.
Самым сильным были пещеры.
Я зашёл в одну из них по совету местного проводника, парня лет двадцати пяти по имени Тецуо. Он родился на Палау, его дед воевал на стороне японцев. Не по своей воле, конечно. Местных жителей мобилизовали, заставили строить укрепления.
Тецуо сказал: — «Там внутри ничего не трогали. Восемьдесят лет никто ничего не трогал.»
Он не преувеличивал.
Вход в пещеру был низкий, я нагнулся. Внутри прохладно, градусов двадцать пять, после тропической жары это как кондиционер. И вот что я увидел в луче фонарика: японские каски, сложенные стопкой. Бутылки из-под саке. Консервные банки с иероглифами. Ботинки. Несколько винтовок «Арисака», прислонённых к стене, будто их хозяева вышли на минуту и сейчас вернутся.
На стене кто-то нацарапал иероглифы. Тецуо перевёл. «Мама, я скучаю.»
(Когда я служил на Сахалине, там тоже ходили легенды про такие японские пещеры)
Я простоял в этой пещере минут десять. Ничего не фотографировал. Просто стоял.
Когда вышел наружу, солнце показалось неприлично ярким. Птицы пели. Океан шумел в ста метрах. И этот контраст между тем, что внутри пещеры, и тем, что снаружи, был почти физически невыносимым.
Почему эти вещи до сих пор здесь? Почему их никто не забрал в музей?
Ответ простой и сложный одновременно. Палау подписал соглашение с Японией о сохранении мест боёв как мемориалов. Вывозить артефакты запрещено. Но дело не только в законе. Местные жители считают эти места священными. Здесь погибли тысячи людей. Трогать их вещи, по местным представлениям, значит тревожить мёртвых.
Тецуо сказал мне: — «Мой дед говорил, что ночью из пещер слышны голоса. Я не верю в это. Но в пещеры после заката не хожу.»
И я его понимаю.
Второй остров был другим. Совсем другим.
Гуадалканал. Соломоновы острова. Здесь в 1942-43 годах шло одно из ключевых сражений Тихоокеанского театра. Шесть месяцев боёв за аэродром, который обе стороны считали стратегически важным. Американцы назвали его Хендерсон-Филд. Японцы пытались его отбить раз за разом.
На Гуадалканале я провёл пять дней. И каждый день находил что-то новое.
Первый день: тропа от Хониары, столицы, в сторону Красного пляжа. Красным его назвали не из-за цвета песка. Из-за цвета воды в августе 1942-го, когда морская пехота высадилась под огнём.
Тропа шла через пальмовую рощу. Жарко. Пот заливает глаза. Москиты кусают через ткань. А потом я увидел ствол. Длинный, ржавый, торчащий из зарослей под углом градусов в сорок пять. Зенитное орудие. Японское, калибра 75 миллиметров.
Оно стояло на бетонном основании, которое треснуло посередине. Сквозь трещину проросло дерево. Не кустик. Полноценное дерево, метров шесть высотой, с толстым стволом и раскидистой кроной. Дерево разломило бетон, но орудие не сдвинуло. Оно стояло, как памятник самому себе.
Рядом, метрах в двадцати, ещё одно. Потом ещё. Целая батарея. Четыре орудия, расположенные полукругом. Между ними траншеи, заросшие травой, но всё ещё читаемые. Если знаешь, куда смотреть, видишь всю позицию: где стояли наблюдатели, где хранили снаряды, где был командный пункт.
Местный гид, Соломон, сказал, что его дед нашёл здесь после войны ящик гранат. Целый, нераспечатанный. Сдал военным. Те приезжали ещё несколько раз, увезли несколько грузовиков неразорвавшихся боеприпасов. Но всё увезти не смогли. До сих пор после сильных дождей из земли вымывает снаряды.
На второй день я добрался до Алллигатор-Крик. Это ручей, у которого в августе 1942-го произошёл бой Тенару. Японский полковник Итики повёл батальон в штыковую атаку через ручей ночью. Американцы ждали. Из восьмисот японских солдат выжили около тридцати.
Сейчас Аллигатор-Крик выглядит мирно. Мутная вода, камни, пальмы на берегу. Дети из ближайшей деревни купаются. Но если пройти вверх по течению метров двести, начинаются находки.
Я наступил на что-то твёрдое. Разгрёб листья ногой. Каска. Американская, М1, с характерным силуэтом. Внутри земля и корни. Рядом штык, приржавевший к ножнам.
Соломон не удивился. «Тут этого много», сказал он. «Приходи после дождя, найдёшь больше.»
На третий день я нашёл самолёт.
Это случилось не на маршруте. Я отклонился от тропы, потому что увидел что-то блестящее среди листвы. Блеск оказался куском алюминия. Потом ещё один кусок. Потом ещё. Я шёл по следу обломков, как по хлебным крошкам, минут пятнадцать. И вышел к фюзеляжу.
Японский бомбардировщик «Бетти», двухмоторный, тип 1. Он лежал на брюхе, без шасси, задрав хвост к небу. Левое крыло отсутствовало, видимо, оторвалось при падении и лежало где-то дальше в лесу. Правое крыло было на месте, но согнулось, как рука в локте.
Кабина была относительно цела. Я заглянул внутрь через пробоину в фюзеляже. Приборная панель, кресла, что-то вроде радиостанции. Всё проржавело, но формы читались. На одном из приборов ещё блестело стекло.
А на полу кабины лежал ботинок. Один. Лётный, кожаный, коричневый. Маленький, размера тридцать девятого, может, сорокового. Японские лётчики были невысокими, я это знал из авиационных справочников. Но одно дело знать, а другое видеть этот ботинок на полу самолёта, разбившегося восемьдесят лет назад.
Я не стал его трогать.
Что чувствуешь в такие моменты? Я скажу честно: растерянность. Не страх, не грусть, а именно растерянность. Ты не знаешь, как себя вести. Это не музей, где между тобой и экспонатом стекло и табличка. Тут ничего нет. Только ты и этот ботинок. И тишина.
На Гуадалканале джунгли гуще, чем на Пелелиу. Деревья выше. Листва плотнее. Солнце почти не пробивается. И когда стоишь рядом с разбитым самолётом в этом зелёном полумраке, начинаешь понимать, почему местные рассказывают истории о призраках.
Нет, я не видел призраков. Но один раз, ночью, в палатке, я проснулся от звука. Металлический скрежет. Короткий, секунды три. Потом тишина. Утром я решил, что это ветер двигал какой-то обломок. Но Соломон посмотрел на меня странно и ничего не сказал.
А на пятый день я нашёл место, которое изменило всё моё отношение к этим островам.
Особое место. Это была поляна, метров двадцать на тридцать, у подножия холма. На поляне стояли кресты. Деревянные, грубо сколоченные, с японскими иероглифами. Некоторые упали, некоторые покосились. Несколько были свежими, белыми, явно поставленными недавно.
Соломон объяснил. Каждый год из Японии приезжает группа стариков. Дети и внуки тех, кто погиб на Гуадалканале. Они приходят сюда, ставят кресты, молятся, оставляют саке и рис. Потом уезжают. До следующего года.
На одном из крестов висела фотография. Чёрно-белая, размером с ладонь, в пластиковом пакетике для защиты от дождя. Молодой парень в военной форме. Лет двадцати, не больше. Улыбается.
Я стоял перед этим крестом, смотрел на фотографию и думал о том, что этот парень прилетел сюда на таком же «Бетти», которого я нашёл в джунглях. Или пришёл по земле, через те же заросли. И не вернулся.
А его внук ставит крест. Каждый год. На другом конце планеты.
Третий остров был самым неожиданным.
Яп. Да, остров так и называется. Он входит в Федеративные Штаты Микронезии, в штат Яп. Маленький, тихий, знаменитый в основном каменными деньгами: огромными круглыми камнями, которые местные жители до сих пор используют как валюту.
О военных реликвиях на Япе мало кто знает. Путеводители молчат. Интернет молчит. Я узнал о них от дайвера из Германии, с которым познакомился на Палау. Он сказал: «На Япе в лесу стоит целый склад. Поезжай, не пожалеешь.»
Я поехал. И не пожалел.
На Яп нет проводников по военным местам. Нет маршрутов. Нет указателей. Есть дорога от аэропорта в город, от города в деревни, а от деревень тропинки в джунгли. И всё.
Я расспросил хозяина гестхауса. Пожилой микронезиец, лет шестьдесят пять, по имени Тамаг. Он долго думал, потом нарисовал на салфетке что-то вроде карты. Крестиком отметил место. Сказал: «Иди по дороге до большого баньяна. Потом направо. Через двадцать минут увидишь.»
Двадцать минут превратились в час. Тропинки не было. Я продирался через подлесок, перешагивал через корни, поскальзывался на мокрых камнях. Комары сожрали все открытые участки кожи. Я уже думал повернуть назад.
А потом лес кончился.
Не совсем кончился. Деревья расступились, и передо мной оказалась площадка, метров пятьдесят в длину и тридцать в ширину. Бетонное основание, потрескавшееся, заросшее травой, но ровное. И на этом основании стояла техника.
Три грузовика. Японские, шестиколёсные, с деревянными кузовами, которые сгнили и превратились в труху, но металлические рамы и кабины были на месте. У одного грузовика даже сохранилось лобовое стекло. Мутное, жёлтое, но целое.
За грузовиками два орудия. Полевые гаубицы, калибра, как мне показалось, около ста миллиметров. На деревянных колёсах, обитых железом. Колёса врезались в бетон под тяжестью стволов. Один ствол смотрел в небо, другой опущен почти к земле.
А за орудиями, в дальнем углу площадки, стояло что-то, от чего у меня перехватило дыхание.
Самолёт. Целый. Ну, почти целый.
Японский истребитель «Зеро». Модель А6М, я узнал его сразу. Серебристый фюзеляж, круглый капот двигателя, характерные законцовки крыльев. Он стоял на собственных шасси, оба колеса спущены, но стойки держали. Пропеллер погнут: одна лопасть прямая, вторая загнута назад, как рука, которая прикрывает лицо.
Винт. Остекление кабины. Приборная панель. Ручка управления. Прицел.
Я, как бывший лётчик, стоял перед этим самолётом и не мог пошевелиться.
Ты понимаешь, что значит найти в джунглях целый истребитель? Не обломки. Не фюзеляж без крыльев. Целый самолёт. С крыльями, с хвостовым оперением, с кабиной. Да, ржавый. Да, в дырках от коррозии. Но целый.
Я обошёл его три раза. Потрогал крыло. Металл был тёплый от солнца, которое пробивалось через кроны. Тонкий, легкосплавный. «Зеро» был знаменит своей лёгкостью. Японские конструкторы пожертвовали бронёй ради манёвренности и дальности. Это делало самолёт смертоносным в начале войны, когда японские пилоты были опытными. И это же делало его ловушкой в конце, когда опытных пилотов не осталось.
На фюзеляже, ближе к кабине, я разглядел следы краски. Красный круг, хиномару, опознавательный знак японских ВВС. Выцветший, почти белый, но различимый. И рядом два иероглифа. Я сфотографировал их и позже узнал, что это имя. Имя пилота.
Залез ли я в кабину? Нет. Я стоял рядом и смотрел. Кресло пилота было на месте. Привязные ремни свисали, как высохшие змеи. На приборной панели я насчитал двенадцать циферблатов. Высотомер, скоростемер, компас, остальные не разобрал.
Почему этот самолёт здесь? Почему его не увезли?
Тамаг, хозяин гестхауса, рассказал вечером. Во время войны японцы построили на Япе аэродром и базу снабжения. Остров бомбили американцы, но наземного вторжения не было. Японский гарнизон просидел до капитуляции. Когда война кончилась, солдаты уехали. Технику бросили. Местным жителям она была не нужна.
С тех пор прошло восемьдесят лет. Джунгли наступали. Дороги заросли. Бетонные площадки потрескались. Но технику не тронули. Она так и стоит.
Я спросил Тамага, приезжает ли кто-нибудь. Историки, военные, музейщики.
«Иногда», сказал он. «Раз в несколько лет. Фотографируют, записывают. Потом уезжают. Забирать нельзя. Это наша земля. Мы решаем, что с этим делать.»
«И что вы решили?»
«Ничего. Пусть стоит. Куда ему деваться.»
На Япе я провёл три дня. Возвращался на площадку каждый день. Сидел рядом с «Зеро» на бетоне, пил воду из бутылки и думал.
О чём думал? Обо всём сразу и ни о чём конкретно. О том, что я тоже летал. На других самолётах, в другое время, по другим причинам. Но ощущение кабины знакомо. Запах приборной панели знаком. Тяжесть ручки управления знакома.
И этот парень, чьё имя написано на фюзеляже, тоже знал эти ощущения. Ему было, скорее всего, лет двадцать. Он сидел в этой кабине, держал эту ручку, смотрел на эти приборы. И для него каждый вылет мог стать последним.
А для меня нет. В этом вся разница.
Три острова. Три истории. Но вопрос один.
Зачем я туда ездил?
Не ради красивых фотографий. Не ради адреналина. И не ради статьи.
Я ездил, потому что в какой-то момент понял: мне нужно увидеть это своими глазами. Потрогать руками. Постоять рядом. Мне нужно было понять что-то, что нельзя понять из книг и фильмов.
И я понял.
Война не заканчивается. Не тогда, когда подписан акт о капитуляции. Не тогда, когда последний солдат уходит. Война заканчивается, когда последний предмет, связанный с ней, рассыпается в прах. А до тех пор она здесь. В ржавом танке на Пелелиу. В ботинке на полу разбитого бомбардировщика. В «Зеро», который стоит в джунглях Япа и ждёт пилота, который не вернётся никогда.
На Пелелиу я понял, что такое масштаб. Когда видишь поле боя не на карте, а ногами, когда обходишь его за час и понимаешь, что здесь, на этих шести километрах, погибли десять тысяч человек, масштаб становится реальным. И невыносимым.
На Гуадалканале я понял, что такое память. Не абстрактная «историческая память», а конкретная. Когда старик из Токио каждый год летит через полмира, чтобы поставить деревянный крест в джунглях. Когда местный гид ведёт тебя по тропе, по которой восемьдесят лет назад шла морская пехота. Когда дети купаются в ручье, где вода была красной.
На Япе я понял, что такое тишина. Настоящая тишина. Тишина, которая наступает, когда война закончилась, люди ушли, а вещи остались. Когда «Зеро» стоит на площадке, и единственный звук, это капли дождя по алюминиевому крылу.
Дождь стучит по крылу.
Восемьдесят лет.
Каждый день.
Есть деталь, о которой я не рассказал.
На Пелелиу, в одной из пещер, среди касок и бутылок, я заметил маленький предмет. Металлический, круглый, размером с монету. Я не стал его трогать, только сфотографировал. Потом увеличил фото.
Это были часы. Карманные, без цепочки. Стекло разбито. Стрелки остановились на 3:47.
Три сорок семь. Ночь. Или день, но скорее ночь, потому что большинство атак на Пелелиу происходило ночью.
Я не знаю, кому принадлежали эти часы. Не знаю, что произошло в 3:47. Но я знаю, что время остановилось. Буквально. Стрелки замерли и больше не двигались. Восемьдесят лет.
Иногда я думаю об этих часах. Они лежат в пещере на Пелелиу. Там темно и прохладно. Снаружи океан, пальмы, тропическое солнце. А внутри 3:47. Навсегда.
Что если каждый из нас несёт в себе такие часы? Остановившиеся на каком-то моменте. Моменте, который определил всё.
Мои часы остановились на первом самостоятельном вылете. Мне было двадцать два. Разбег по полосе, отрыв, и земля уходит вниз, а вместе с ней уходит всё, что было до этого. И начинается всё, что после.
Тот парень на Пелелиу, чьи часы показывают 3:47, тоже когда-то впервые поднялся в воздух. Или впервые взял в руки оружие. Или впервые увидел врага. И с того момента его время пошло иначе.
А потом остановилось.
Три острова в Тихом океане. Танки, самолёты, орудия, каски, ботинки, часы. Всё это лежит среди пальм, под тропическим дождём, в тишине. И ждёт. Не туристов, не историков, не фотографов. Просто ждёт.
Чего ждёт? Может быть, того момента, когда последний кусок металла превратится в ржавую пыль и смешается с землёй. И война наконец закончится.
Но это произойдёт не скоро.
Металл крепкий. Джунгли терпеливые. А время, как показали те часы на Пелелиу, иногда просто останавливается.
3:47. Навсегда.