Глава девятая.
На Покров, в середине октября, когда первый иней покрыл крыши и трава по утрам хрустела под ногой, Саша перешёл жить к Наде. Не в гости — насовсем. Привёз на мотоцикле два узла с вещами, книги в картонной коробке, старую гитару в чехле и свой неизменный чайник. Надин дом где до этого было пусто без мужика вдруг ожил: появились мужские тапочки у порога, на столе — свежая газета, на подоконнике — новые очки в тонкой оправе.
Деревня загудела. Ещё бы — вдова, пять лет в одиночестве, ни за кого не вышла, мужиков отшивала, и вдруг — привела в дом чужого. Бабы у колодца шептались:
— Как это так? Не муж, а живёт. Не порядок.
— А что ж ей, век одной маяться? Мужик видный, справный. Может, и судьба.
— Слышали, он из Питера, инженер. А чего в деревню попёрся? Наверное, выселили на сто первый километр.
— Да он вроде и не бандит, не похож не на тунеядца ни на лодыря .
Мужское население — особенно те, кто сам когда-то заглядывался на Надежду — косилось с ревностью. Участковый Колян, получивший когда-то от ворот поворот, при встрече с Сашей на улице лишь цедил сквозь зубы: «Здрасьте, товарищ профессор». Степан-шофёр, который дрова предлагал, громко хмыкал за сельмагом: «Нашла за кого идти — очкарика замухрышку». Но в глаза никто не лез: Надежду уважали, а Саша был вежлив, не задирался, ни с кем не ссорился. К тому же быстро нашёл общий язык с теми, кто имел мотоциклы — ремонтировал «Урал» не хуже местных.
Были и те, кто приветствовал. Варвара фронтовичка, старая соседка, увидев Сашу у Надиного крыльца, перекрестилась и сказала: «Ну слава богу, дочка, дождалась. Дай вам бог здоровья и совету». А Лариса... Лариса была счастлива за подругу и не скрывала этого.
Надины дочки — старшей тринадцать, младшей двенадцать — приняли дядю Сашу легко. Даже слишком легко, как показалось Надежде. Без ревности, без детского «ты нам не отец». С первой же недели Саша показал им фокусы с картами — и девчонки ахнули. Колоду он достал из своего чемодана, старую, замусоленную, ещё с институтских времён. Карты летали в его длинных пальцах, исчезали и появлялись, и младшая, Людка, визжала от восторга, когда названная ею «дама крестей» выпрыгнула из рукава.
— Дядя Саша, а ещё! А ещё покажи! — требовала она.
Он показывал. И рассказывал. О Москве, о Ленинграде, о том, как ездил на Байкал, о том, как горела тайга и он помогал тушить. О Крыме, где бывал в молодости. О Севастополе. Девчонки слушали, раскрыв рты, и перестали тайком курить за сараем (Саша не ругал, а объяснил на примере, как желтеют зубы и портится кожа). Он знал сотни историй — про знаменитых учёных, про животных, про древние города. И каждая была рассказана так, что хотелось слушать дальше.
Девчонки вскоре начали ждать его с работы. Он приходил, снимал очки, протирал их — и садился с ними за стол. Проверял уроки — аккуратно, не повышая голоса. Ошибки объяснял. Учил играть в шахматы (сам играл средне, но для них был гроссмейстером). И никогда не жаловался на усталость.
Надежда смотрела на них со стороны и не верила своему счастью. Пять лет она тащила этот воз одна, а теперь рядом оказалась спина, на которую можно опереться. Не гладко всё было, конечно, случалось и поцапаться — из-за пустяков, из-за того, что он не закрыл тюбик с зубной пастой или она не выключила свет в коридоре. Но мирились быстро, глядя друг другу в глаза, и Саша всегда говорил первым: «Надя, прости. Я не прав». Даже когда был прав. Она смеялась: «Ты у меня дипломат». А он: «Нет, влюблённый чудак».
Вы бы видели Надежду в ту пору. Она расцвела — как яблоня в мае, которую подкормили навозом да полили дожди. Щёки порозовели, глаза засияли, и даже морщины, которые уже начали проступать у глаз, стали казаться не старостью, а лучиками. Она стала одеваться иначе — достав все запасы из шкафы. И смех у неё появился — заводной, громкий, с бульканьем, как у молодой девки. Лариса говорила: «Надька, ты светишься. Как лампочка в 200 ватт».
Лариса и Надежда дружили по-прежнему крепко, хоть теперь Наде и не нужны были ночные посиделки «вдвоём против мира». Лариса приходила в гости, пили чай, смеялись. Иногда Василий тоже заходил — теперь он Сашу принял, хоть и с осторожностью. Видя, как счастлива Надя, Лариса однажды вечером, когда они мыли посуду после ужина, шепнула:
— Знаешь, я ведь завидую тебе белой завистью. Не потому, что у тебя мужик есть, а потому, что он... настоящий. Не пьёт, не бьёт, детей уважает. А мой... — она махнула рукой. — Ладно, что уж.
Надежда обняла её мокрыми руками.
— И у тебя будет всё хорошо, Ларка. Терпи. Или не терпи — как решишь. А я... я сама не верю. Как будто украла это счастье у кого-то.
— Не украла, — твёрдо сказала Лариса. — Заработала. Пять лет по капле. Пей до дна.
Летом, когда приехали деверья и золовки — все с семьями, — Надежда волновалась. Как примут? Не осудят? Но Серёгины братья оказались мужиками умными. Увидели, что в доме порядок, девчонки сыты-довольны, Надежда не ходит с чёрным лицом — и приняли Сашу как своего. Выпили с ним за знакомство, поговорили о работе (оказалось, Саша и их инженерные темы понимал), даже спорили о чём-то до хрипоты, но мирно. Золовки — Натальины дочки, городские дамы — сначала покривились: «Как это, живут без штампа?», но, увидев, как Саша относится к девчонкам, смягчились.
— Ты смотри, — сказала старшая, Антонина, Надежде на кухне. — Он хороший. Но если что — мы за тобой приедем. Братья не дадут в обиду.
Надежда только улыбнулась. Не придётся. Она знала.
Особенно трогательной была история с девчонками, когда у них начался переходный возраст. Людка в тринадцать вдруг стала красить волосы хной (Надежда чуть не плакала, а Саша сказал: «Пусть экспериментирует, это пройдёт»), плакала из-за мальчишек, прятала дневник с тройками. Младшая, Катька, с двенадцати задрала нос, носила юбки, которые Надежде казались короткими. И вот тут Саша оказался не просто «дядей Сашей», а настоящей подружкой. Он умел слушать. Он не высмеивал их влюблённости, не говорил «вырастешь — поймёшь». Он рассказывал про свою первую любовь в школе . Он помогал выбирать наряды — серьёзно, с комментариями: «Этот цвет тебе не идёт, а вот этот — очень». И девчонки верили ему больше, чем матери. Потому что он был мужчиной, который смотрел на них не как отец , а как старший диуг.
Однажды Надежда застала картину: Катька сидит на кухне, ревёт в три ручья — мальчик из соседней деревни сказал, что она «жирная». Саша сидит рядом, гладит её по голове, говорит тихо: «Знаешь, Катюш, когда я учился в институте, мне одна девочка сказала, что у меня уши торчат как у Чебурашки. Я тогда страшно расстроился. А потом вырос — и ничего, уши как уши, даже нравятся некоторым». Катька сквозь слёзы хихикнула. «А кто — некоторым?» — «А вот твоей маме, например, нравятся». Надежда из-за двери слушала и улыбалась до ушей.
Жили они душа в душу. Через год купили подержанные «Жигули» — пятёрку, красную, с пробегом, на которую Саша копил, подрабатывая в городе. Машина часто чихала, дымила, но ездила. И в августе, когда заканчивались полевые работы, они всей семьёй — Саша, Надя, Людка и Катька — ездили на рыбалку с ночлегом. На озеро, километров за тридцать. Ставили палатку (Саша учил девчонок, как правильно вбивать колышки), собирали хворост для костра, удили плотву и окуней.
А вечером, когда темнело, Саша доставал гитару — ту самую, старую, с потёртым грифом — и начинал играть. Он играл не виртуозно, но душевно — бой, перебор, что-то из Высоцкого, из Окуджавы, из дворовых песен. И пел. Тихим голосом, чуть стесняясь, часто сбиваясь и поправляя очки. Но когда он пел «Милая моя, солнышко лесное...» — Надежда замирала. Девчонки подпевали. Костер трещал, звёзды высыпали на небо, и казалось, что время остановилось.
— дядь Саш, пой громче, — просила Людка. — У тебя голос хороший.
— Нет, — отмахивался он. — У меня голос — как у больной вороны. Лучше вы спойте.
И девчонки пели — пионерские, эстрадные, что учили в школе. А Надя сидела рядом, положив голову ему на плечо, и думала: «Вот оно, счастье. Вот оно, простое, без пафоса. Костер, гитара, дети рядом. Не надо мне дворца. Не надо золота. Лишь бы этот вечер длился вечно».
Они не планировали детей. Однажды, уже когда жизнь вошла в колею, Надежда спросила, не хочет ли он своего ребёнка. Саша помолчал, потом ответил:
— Надь, у меня уже есть дети. Твои. Я их люблю как своих. А заводить нового... Я не молод, ты не молода. Да и зачем? Мы и так семья.
Она не стала спорить. Она вообще не спрашивала его о прошлом. Что было у него в Ленинграде, какая жена, почему они расстались, откуда он родом — Надежда не знала. Не потому, что боялась спросить. А потому, что зачем? Он был здесь, с ней. Он не пил, не бил, детей не обижал. Разве этого мало? Чужую душу, как говорится, не разглядишь в окошко.
Она лишь однажды, в самом начале, спросила:
— Саш, а ты женат был?
— Был, — коротко ответил он. — Давно. И давно нет.
И больше ни слова. Надя и не настаивала.
Они не расписывались. Для деревни это было дико, но Надежде было всё равно. Она уже привыкла, что о ней говорят и так и этак. Штамп в паспорте не сделал бы Сашу лучше или хуже. Он и так был её — её защитой, её радостью, её тихой пристанью.
И пусть за закрытыми дверями и задёрнутыми занавесками чужого счастья не видно, но те, кто заходил в дом Надежды, чувствовали его сразу. Оно разлито в воздухе, оно пахло свежим хлебом, звучало гитарой по вечерам и стучало дождиком по крыше, под которым так сладко спится вдвоём.
Это было самое счастливое время в её жизни. И она, наученная горьким опытом, не загадывала вперёд. Просто жила — каждый день, каждый час, каждую минуту. И благодарила судьбу, что та послала ей этого тихого, стеснительного, в вечно съезжающих очках человека, который научил её смеяться заново.
(продолжение следует)