ТРИ КЛЮЧА
(РАЗСКАЗ).
Н. Б-в.
Горский
Завод, 1871 г., Октябрь.
Дозволено
цензурою. С.-Петербург. 11 Февраля 1872 г.
Типография
А. И. Траншеля, Влад. № 1.
I.
Темнело. По лесу гремел ярко колокольчик и воркуны. По гладкому супеску
глухой, лесной дороги бойкая, малорослая вороная тройка несла легонький,
открытый тарантасик. Работник с козел свистел как-то особенно по лесному, как
не свистят в низовых краях наших. Странно и резко свист этот и звон
колокольчика отдавались эхом между стройными соснами и елями дремучего бора.
Ярко алели заревые вечерние огни между стволами, изредка поблескивая на бляхах
упряжи или медном гвозде тарантаса. Двое седоков разговаривали. Тот, который
был много моложе и выше ростом своего товарища, был особенно хорош собою.
Густые, темно-русые кудри, маленькие усики, свежее лицо и отчасти
напряжено-оживленные глаза, какие обыкновенно встречаются у художников русских.
Легкий, беличий, несколько изыскано-сшитый полушубок и дорогие, высокие
лакированные сапожки — атрибуты столичного юноши, собравшегося «на траву».
Товарищ его, уже без всякой щеголеватости, надвинул на лоб баранью
шапку и наглухо застегнул свою дубленку. Длинные усы и борода обростили его и
старили. Вместо оживления, на лице его была видна только усталость дороги и то,
насмешливо-распущенное и неопределенно-добродушное выражение, которое так обще
у нас всем сколько-нибудь потолкавшимся в жизни.
Вот места! говорит, не переставая, юноша. Я, право, тебе очень обязан,
что ты меня гостить затащил к себе. Тридцать уж верст все такой лес! И эти
глухие поселки в лесу, крутые лесные холмы — это какая-то совсем другая жизнь!
Где мы живем — что видим? Мы от русской природы, как от неба! Какое тут
искусство! Мимоходом!... Надо жить здесь, надо полюбить такое место, такой вот
поворот дороги — тогда это выльется. А то, что мы? Небрежные туристы на родине.
В нашем полотне, в нем любви нет. Мы мрачны, ужасно мрачны — от этого страшного
неба, без луча солнца по месяцам.
Спутник его тихонько вздохнул. Вспомнил ли он себя таким же, с такими
же горячими речами, но ему взгрустнулось и он ничего не ответил.
И, что за лес, продолжал юноша. Что-то такое строгое, дремучее. Вот уж
и совсем стемнело . Гляди, эта синяя полоса — ее чуть тронуло
кровью — как ее поймать? Кажется везде ель, сосна? — Да, нет — нет этого веяния
на тебя, как здесь, — веяния глуши.
Да, места глухие, это правда, отвечал, наконец, товарищ. Ему и неловки
и неуместны казались эти громкие речи при работнике, который несколько раз,
казалось ему, с ласково-насмешливым недоумением поворачивал к господам свое
морщинистое лицо и редкую бородку.
Какая глушь-то, а! А это поваленное дерево. Темно это, темно там, точно
притаился зверь какой или недобрый человек. Вот лес для картины: нашу тройку
останавливают — грабёж. Подписать под картиной «стой»!
— У нас этого, чтобы — не бывает, посмеиваясь
заметил вслушавшийся работник, не бывает, благодарение Богу — этого нет, этого
у нас нет!
Какие грабежи! Здесь, мой милый, не какое-нибудь проклятое Богом
каменное гнездо, а просто мирная, глухая, деревянная Русь. И ты с этим
револьвером в кармане, ты меня не смеши, а лучше спряч-ка, брат, его, знаешь,
как Чичиков, в чемодан, «для устрашения разбойников.»
Юноша охотно рассмеялся, но говорит продолжал.
А! А сосна-то? Как раскинулась по небу! Высокая, высокая кажется!!
Странная такая. Леший — понимаешь лешего, да?! Выше лесу стоячего.
Леший — гогочет!!
Да ну тебя, к лешему — что ты с ним пристал, невольно смеясь, прервал
тот его — как тебя не разбило — эк охоч говорит! Семен?
А? Любит, говорит?
Но Семену, казалось, все это как-то нравилось.
Да, резвы на словах, как-то в другом смысле подтвердил он, покачав
головою, говорят так — довольно даже приятно.
Седоки замолчали и задумались. Загорались им в глаза, ярко искрясь,
звезды, в чистых, голубых беспредельных просветах между бегущими облаками и
черными вершинами сосен. Резкой, свежей струей тянул иногда в лицо лесной ветер
северной августовской ночи. Лошадки бежали шибко и бойко. Изредка стукаясь о
корень сосны, выползший на дорогу и, оббитый шинами, встряхивался тарантасик.
Недалеко уж, Николай Иваныч, обратился к старшему седоку работник.
Версты три лесом, а там Хмельники, а там уж и за перевоз.
Я завтра же начну работать, не утерплю. Ты мне скажи, какие места
лучше. Пойду, всё обхожу.
Какие? А право не знаю, неохотно отвечал тот с тем чувством, с каким
русский человек всегда почему-то совестится похвалить те места, в которых ему
все знакомо и где он сам живет, скорее желая противоречить и выбранить,
что-нибудь.
Какие места? повторил он, вот мельница за Лукой. Три ключа. Туда и из
городишка еще чай пить ездят. Может ты тоже найдешь, что-нибудь картинное.
Лешего какого-нибудь.
Конечно найду. Три ключа! Какое имя! Помнишь:
«Таинственно пробились три ключа:
Ключ юности, ключ быстрый и мятежный
Кипит, бежит, сверкая и журча.»
Докончил он про себя. Кроваво-красные полоски совсем потухли на Западе.
В темноте деревья казались очень высокими и мрачными. Тройка пошла тише. Семен
стал поглядывать в стороны, присматриваться к чему-то и вдруг круто осадил
коней, испуганных и настороживших уши. От внезапного толчка остановки седоки
тоже вышли из задумчивости и привстали, глядя в темноту. В стороне от дороги, в
лесу, сквозь звуки колокольца, ясно послышался треск, приближающийся к дороге.
Что такое? Медведь, что-ли? А, Семен?
А кто ё знает. Не знаю. Что за притча?
Что за чорт! Где ты руже положил, Семен. Тише, тише!
А справа, Николай Иваныч. Да нет — это не то.
Что же такое? вскрикнул с живостью, вскакивая, юноша и выхватил
револьвер. Отвага зажглась в молодом сердце, и он просто искренно желал
приключения в роде нападения или медведя.
Куда лезешь? Сиди, тихо крикнул, толкнув его назад, Николай Иваныч,
привставая на одно колено. В темноте слышно было щелканье курков. Одна
пристяжная захрапела, роя землю ногой.
Человек идет, шибко на нас идет, наконец, прислушавшись, сказал Семен,
ишь, ишь!
Трогай.
Но только, что лошади тронули с места, как в нескольких саженях перед
ними, что-то черное и лохматое, шелестя как-то, ухнуло поперек дороги. Лошади
шарахались и путались.
Кто там? Какой чорт там? Чего надо?
Видно было, как в темноте сыпались искры — высекал кто-то огонь и
в ту же минуту громко послышался человеческий голос: стой!
Что балуешься, крикнул Семен, что под ноги кидаешь: вершинку кинул,
ишь!
— Стреляй, стреляй, а вот ты говорил, заметил
шепотом оживленно юноша, прямо соскакивая с телеги.
Не смей! Ни с места! Что это, от роду такого не видывал я здесь. Эй,
кто там! Не озорничай!
Не пущу — у! Ст-о-о-й!
Пошел!
Но лошади путались и не шли, сворачивая в стороны. Прямо на них шла
темная фигура человека, по огоньку, казалось, покуривавшего трубочку, что
показалось Николаю Иванычу как-то мирно и домашне, и положив ружье, он пошел на
встречу.
Кто тут озорничает? Кто там?
Николаю Иванычу наше почтение, смеющимся голосом отозвалась темная
фигура. Не стрелять Бога для!
Что там? Никак это Михайло Калиныч?
Он самый, помимо избы своей не пущу. У меня такой разбой — чтобы без
чаю не пропущать. Милости просим. Здорово живешь, Семенушко?
Попугали лошадок, Михаил Калиныч! Разнесли бы нас. Ишь ведь и вершинку
поперек бросил. Чудило!
Ну уж и разнесли! А я иду из Сосенок, ваши воркунцы слышу; дан, думаю,
попугаю маленько. Каково съездили, Николай Иваныч.
Зайдемте в Хмельники к нему? Полу-спросил Николай Иваныч, садясь.
— Отчего же? Очень рад, согласился юноша,
несколько разочарованный, щелкая курками в темноте.
Никак стрелить меня хотели, смеялся Михайло Калиныч.
Его большая фигура взмостилась на облучок. Переговариваясь, тронулись.
Кони, храпя и напрягаясь, жались, мчась мимо темной массы брошенной
вершинки. Лес скоро заредел; сквозь деревья стали, в черных ветвях,
просвечивать огоньки, слышался людской говор, лай собаки, показались высокие
коньки темных, больших изб, запахло -дымком и льном, потянуло теплом, и запахом
ржаного хлеба. С белющейся колокольни
по лесу раздались тихо и мерно девять ударов и, наконец, показались ряды ярких,
лучинных огней лесной деревни.
II.
Тройка осадила у обширной, высокой темной избы, блеснувшей на седоков
огоньками всех восьми окон, от которых полосы ложились но улице. Михаил Калиныч
соскочил с облучка и ввел гостей на крутое крылечко и высокую лестницу с
резными столбиками и в обширные темные сени, в которых пахло свежей сосной. Вдали,
в углу, приветливо бурчал самовар, озаряя на полу кружок разгоравшимися углями.
— Милости просим — пожалуйте,
приглашал он, распахивая дверь в освещенную избу.
Семья Михаила Калиныча собиралась пить чай. Стучали чашками. Сам он
оказался крупным, красивым, бородатым мужиком, черным с проседью, в синей
сибирке и красной рубахе. Он тотчас засуетился, приказывая, что-то своей
«старухе», высокой полной женщине, которая низко поклонилась входящим и
заторопилась тоже, переставила чашки, сняла с сальной свечи и вытерла стол.
Полный и румяный хорошенький мальчуган лет семи, с какою-то странною
важностью в личике, заложив ручонки за спину, тоже поклонился. Молодая, высокая
девушка в ситцевом сарафане возилась у печки и, оборотившись, показала на свет
зарумянившееся свежее личико и прелестные большие глаза, которые так
понравились младшему гостю, что он настаивал, чтобы чай пить в этой избе, чему
противился хозяин, приглашая их на чистую половину и даже считал как будто
неприличным здесь, в домашней избе, сидеть с гостями.
Пожалуйте туда, Николай Иваныч, не извольте беспокоиться, в горницу, у
нас, слава Богу, горница, мы можем принять, слава Богу, что нам здесь. Неси
туда, суетился он, поднос! Где поднос? Дарья — сходи за баранками, лимон —
сливок, вы как изволите? Пожалуйте Семенушко, садись, старуха тебя здесь чайком
угостит. Семен поклонился и сел на лавку, перекрестившись.
Все равно — мы здесь, упирался юноша.
Пожалуйте, настойчиво подтвердил тот, со свечей в руке.
Делать было нечего. Оглядываясь на девушку, которая и его взгляды, и
его тотчас заметила, казалось, — он пришел за Николаем Иванычем в горницу. Эта
«горница» с синими обоями и крашеным уже полом, шкапчиками с посудой, картинками в рамках, лучинными голубками под
потолком, с зажженной лампадкой перед образом, в самом деле, была как-то уютна
и приветлива. Хозяйка и дочь ее скоро уставили вид Кремля на синей скатерти —
чашками, тарелками с красной икрой, солеными грибами, сухими баранками и
графинчиками с водкой. Каждый раз, взглядывая с удовольствием на молодого
красавца художника, Даша краснела, но предлоги войти в горницу оказывались
ежеминутные. Отец, наконец, заметил ей:
Будет вам шататься-то здесь — не дадут о деле поговорить.
Да я хотела, начала она каким-то певучим голоском.
Чего ты хотела. Иди! Васька не толкись у притолки, пошел! Пряников?
Я-те вот дам пряников! Побурчи у меня. Я те побурчу. Извините, Николай Иваныч.
Ваши недавно проехали на перевоз. Дешево срядились. Пожалуйте еще чашечку.
— Да нынче недорого. А не слыхать почем на
Алексеевскую.
Говорят восемьдесят. Да еще рано. Я было тоже с вами хотел, как вы
надумаете — у вас нынче хорошо. А товарищу вашему еще чайку —
пожалуйте.
По рублю шести, хотите?
И между ними начался тот, непонятный постороннему, разговор
полунамеками, в котором часто так много устраивается и много кроется под
немногими словами.
Юноша не слушал, конечно, этого скучного для него разговора, питая
инстинктивное отвращение от всякого, не касающегося искусства, дела и не будучи
в состоянии никогда следить за цифрами в течение четверти часа. Кроме того, что
у нас все занятия взаимно не уважают друг друга и считаются взаимно вздором, в
нем было то, еще странно сохранившееся доселе, столичное убеждение, что вне
Петербурга никто ничего не делает или, если делает, то непременно пустяки. Он
смотрел задумчиво кругом, не находясь и не желая вставить в этот разговор хотя
бы одно слово, не смотря на то, что товарищ его пытался ввести его в разговор,
но напрасно. Милое личико и ласковые, большие, темные глаза девушки
преследовали его и он часто взглядывал в растворенную дверь, когда полагал, что
на него не обратят внимания. Но Михаил Калиныч обратил на это внимание с
некоторым неудовольствием, которого, однако, не выразил и, провожая поднявшихся
гостей, просил не объезжать его. Он светил им в сенях фонарем.
— Просим милости. По правее,
не оступитесь, Николай Иваныч — вам недалеко. Посидели бы. И товарищ вот ваш. А
я ваше дельце, Николай Иваныч, возьму. Мы в акурате доставим.
— Хорошо, хорошо Михаил Калиныч, нам с вами не
в-первой. Прощайте.
Садясь в тарантас и в темноте ища место, юноша взглянул вверх на звезды
и потом в яркое оконце, где увидел опять милое личико. Ему вдруг стало как-то
жалко бросить эту встречу так, навсегда. Он, доселе почти все молчавший,
обратился к Михайле Калинычу, когда Семен уже собирал вожжи и пристяжные
погромыхивали воркунцами и в нетерпении били ногами.
Постой, постой! Михаил Калиныч, сказал он вдруг, а у меня есть до вас
просьба на первое знакомство.
Какая-с такая? С некоторым как бы опасением ответил тот, поднимая в
темноте фонарь.
Я знаете, Михайло Калиныч, портреты рисую, рисовальщик, так нельзя ли
мне с дочери вашей списать.
Это как вам угодно. Я, что же. Только это напрасно-с.
Да я буду иногда приходить и срисовывать.
Нет-с это, что же вам беспокоиться, ежели портрет в городе в заведении
мы можем заплатить. Вы уж не извольте беспокоиться пожалуйста, с такой тревогой
в голосе и так омрачившись отвечал Калиныч, что тот поспешил сесть и сказал
только «ну прощайте».
Поезжай! Прощайте, Михаил Калиныч.
Когда тройка понеслась опять среди темной звездной ночи, гремя
колокольцом, Николай Иваныч обратился к товарищу, полусмеясь.
Что это тебе вздумалось? Ты послушай. Девочка чудесная эта. Этот только
медведь тебя изломает совсем.
Ах, Боже мой! досадливо возразил юноша, кажется ты-то мог бы смотреть и
на меня, и на искусство не так, как Михаил Калиныч.
Видел я нынче твое искусство, только слушай — здесь и нравы не
такие и ты мне отношений с моими соседями не порти, пожалуйста.
Да, что ты меня, ей Богу, за кого, наконец, принимаешь, вспылил тот.
Успокойся, и кажется просватана.
Просватана!
Видишь какой ты! Ну, что тебе за дело?
Ну, прости, замолчу, не буду, не сердись.
Остальной путь приятели проехали молча. Только завидев вдали огни между
деревьями, Николай Иваныч, оживляясь, спросил Семена:
Это заводские? Что так поздно?
Вторая смена видно работает. Вот он!... Тёлка лает.
Так это, вот завод, приподымаясь заметил юноша, что это он говорит
— Тёлка лает?»
А это, видишь, управляющего пес. Становой вздумал его назвать Отелло, а
его перекрестили в Тёлку. Что это — ого как шумит. Издали доносился в темноте
какой-то неясный шум и гул, и собачий лай. Скоро подъехали они к обширным
темным массам каких-то строений, встретивших их огоньками частых окошек. На
колоколец из под горы выбежали люди с фонарями, и потом огромный черный пес с
радостным визгом и воем. Вниз к заводу шел крутой обрыв, на котором разбросаны
были огромные сосны. Дорога озарилась фонарями, и бляхи сверкнули на сбруе.
Хозяин приехал. Здравствуйте, Николай Иваныч, слышались в темноте
голоса, скорей, тащи вон чемодан-то. Пошел ты, Тёлка! Не путайся! Самовар
прикажете. Был вчера у нас. Остался ночевать, вас было ждал. Здравия желаю,
ваше благородие.
А и ты здесь!
Точно так, ваше благородие!
Хочешь на завод или прямо будем ужинать? обратился Николай Иваныч к
товарищу.
— Хочу на заводь, хочу !...
С непривычки, вдруг войдя в невысокую дверь из темноты, гость не сразу
огляделся. В высоком, озаренном сквозными фонарями сарае, среди тучи опилок,
брызг и пару, что-то Могучее точно сердилось и клокотало, от чего стены и пол
под ногами дрожали мерно и сильно. Люди в этом тускло освещенном
пространстве двигались с фонарями как тени, торопливо передвигая на блоках леса
и ворочая доски. Быстрые пилы, ярко блестя, кружились с частым и быстрым
свистом, разнося кругом облако опилок. Где-то трещала печка, говорили все
громко и едва слышно. Тут Николай Иваныч познакомил с своим товарищем какого-то
большого бородатого человека, вышедшего из облака пару по лесенке сверху. Тот,
что-то сказал и засмеялся и юноша тоже засмеялся, хотя и не слыхал, что сказал
тот. Но вот спускаются они и другую дверь, ниже. Несколько шагов в свежем
ночном воздухе под звездным небом, и опять в другую низенькую дверь. Здесь,
сверкая при фонарях, водопадом клокочет вода и носится перед глазами огромное
колесо с оглушающим шумом. Там льется на двухаршинные ворочающиеся каменные
чудовища, целый дождь ржи и ужо вот несется потоком и облаком белой мучной пыли
вниз и в стороны. Мельник-старик, с длинной седой бородой и сам весь белый от
муки, поднимая большой фонарь, говорит Николаю Иванычу и другим какие-то
художнику незнакомые слова. «Насечки, прибавить на два реза», «зерно
натуристое», « верх слабый», слышится ему изредка между оглушающим непривычное
ухо, шумом и грохотом.
На первый раз он вынес какое-то смутное, не лишенное оживленности и
силы впечатление, но свободнее вздохнул, выйдя на чистый ночной воздух. Над
ними по горе чернели сосны, сверкали в ветвях, как светляки, звездочки, под
ногами прыгал пёс. По мере того, как они подымались по песку в гору, шум и
грохот на заводе утихал, сменяясь людским говором и хлопаньем дверей. Внизу
двигались фонарики. Николай Иваныч объяснил товарищу, что работы кончаются,
«шабашут» и ввел в дверь ярко освещенной избы, открывшейся на горе за
деревьями.
Комната, в которую они вошли, с бревенчатыми новыми стенами и сильным
смоляным воздухом свежей сосны, имела вид оригинальный, скорее какой-то
временной стоянки, чем постоянного жилья, с этою характеристичною смесью
дорогих вещей и недостатка, обыкновенно в домах встречающихся. Обстановка, в
которой как бы никто ничем не дорожит, все собрано случайно, по надобности,
никакие недостатки по семейному не примазаны и не прикрыты и в которой,
поэтому, всегда как-то беспокойнее, но вольнее живется. Высокая лампа ярко
озаряла широкие лавки, на которых лежали толстые узорные космы. Стул о трех
ногах так и был оставлен и прислонен к стене. В углу лежали седла и
прислонилась большая бочка. Вместо письменного стола протянуты были, от одной
стены до другой, длинные доски, на которых наброшен кусок зеленого сукна,
спадающий на пол, и наложены кучами книги, расчетные тетради, счеты, газеты,
образцы ржи и чурки лесу. Карта местная покрывала простенок. На одной стене
висел бархатный ковер и над ним в беспорядке ружья, кинжалы, топор и длинная
рогатина.
Маленький человек, оказавшийся бойким, пожилым, бородатым управляющим
заводом, по фамилии Борковым, давно уже хлопотал здесь и на внесенный стол
старуха-кухарка уже накрыла. Стучат ножи и тарелки. Внизу, в конторе, слышался
говор и Николай Иваныч с управляющим тотчас ушли туда. Усталый с дороги и не
интересующийся этим оживлением, до него не касающимся, сошел, однако, гость и
посидел в конторе. То была такая же изба, с таким же странным письменным
столом, заваленным бумагами, и полная народом. Свет свечей слабо освещал эти
разнообразные разнохарактерные крестьянские лица, повернувшиеся с любопытством
к нему. Некоторые тихо поговаривали, очевидно, о новом лице. Николай Иваныч
сидел, нагнувшись над счетной книгой, а Барков, споря с одним рабочим, что-то
ему доказывал со счетами в руках. Кругом смеялись.
Извольте взглянуть транспорта, показывал он в книге Николаю Иванычу —
тут означено. Позвольте.
Как же, тут не я один был, возражал высокий худой мужик. Помилуйте,
Николай Иваныч. Вы и рассчетную. Я помню. Я хоть и не закончил.
— То-то, вот, брат, тоже,
говорили другие мужики, смеясь, что-то такое.
Художнику было неинтересно все это и непонятно. Он пошел наверх и,
завалившись на лавку, уснул крепким, непробудным сном молодости и здоровья.
III.
Молодому гостю еще с вечера хотелось подняться пораньше. Но,
проснувшись ясным, и солнечным утром и взглянув в отворенное окно, он увидел,
что был в комнате совершенно один. В окно с солнечными лучами врывался из-под
горы грохот уже работающего завода и из высокой черной трубы бил дым густыми
столбами, расстилаясь и тая в ясно-синем небе. Сойдя вниз на кухню, где была
одна старуха-кухарка, окруженная цыплятами и раздувающая самовар, он узнал от
нее, что Николай Иваныч еще до солнышка ушли на перевозы. «Он всегда рано
встает?» почему-то спросил гость.
— Бывает рано, когда плоты
идут. А то позже — у нас на это порядков нет. А то дня-подва куда
уйдет, либо уедет. Он ушел наверх, напевая, в веселом расположении духа и пил
чай и готовил все необходимое для своего сегодняшнего похода, вынув из чемодана
красивый лакированный ящик. Увидев кисти, палитру и краски, старуха подперла
щеку рукой, завернутой в конец ситцевого передника, и осторожно на своих котах
начала почему-то подкрадываться сзади.
Ты чего? оборотился он вдруг.
Ой, батюшко, вздрогнула кухарка, гляжу и, что это отродясь такого не
видывала.
Так, что же?
Любопытно очень. Что же это будет такое, Краски? Это, что вот крыши
красят, что-ли? Нет? О, Господи! Вот век живешь — не увидишь.
Ясное тихое утро охватило его своей здоровой свежестью, когда он пошел
лесом по песчаной ровной дороге. Места оказались очень оживленные. В разные
стороны шли небольшие лесные холмы, на которых, между темными раскидистыми
соснами, были разбросаны поселки и деревеньки, сползая с крутизны своими
высокими избами, оконцы которых сверкали на солнышке. На одном повороте
открылся на реку, с ее покосами и стогами — вид, который заставил художника
остановиться и заметить этот поворот. Оборачиваясь, он увидел за собой по
дороге небольшую двуколесную зеленую
тележку, с бойкой вороной лошадкой, в сбруе с бляхами; тележка его нагоняла. Он
повернулся и пошел опять, поглядывая кругом. Там далеко плетется на гору,
верхом на небольшой лошадке, мальчик вон прошли бодрым шагом косцы по лесной
тропинке.
— Живут, думал он, сколько
поколений этих косцов, дровосеков в этом глухом далеком угле. Там кровь, ужас,
падают царства, а тут надо, чтобы хлеб дешевле, да цены были бы на Алексеевской
ярмарке, да становой не очень бы уж хапал. В церковь ходить лесом далеко,
складываются — храм строят поближе, везут колокол, варят пиво,
праздник. Освящение, наряжаются — народ молодцы, вон какие, подумал он про
мимошедшего, в самом деле красивого, мужика, который спокойно на него поглядел
и, сняв шапку, поклонился. Чем не жизнь? Есть богатые, богатых много, вон-как
Михаил Калиныч! Ах, и, что это за хорошенькая девушка — Боже мой, почти вслух
сказал он. Есть богатые, есть и бедные — очень. Где же не так? Вечная
притча о богаче и Лазаре. Где не так — в столице, что-ли, или там, за границей.
Или на том свете, или в золотом веке. Трудна работа! Да и здорова!... Сильная
работа. Какая же не трудна? Чиновничья? Фабричная? Ревматизмы, худосочя, увечя,
геморои. И какая жизнь! Так жили эти лесные обитатели при Темном — так и теперь
— эти двуколески, сплавы, сенокосы.
Задумавшись, он почти не слыхал, как его в третий раз уже окликали и
как тележка с ним поравнялась. Он оглянулся — в тележке сидел
управляющий Борков.
Далеко ли идете? кричал Борков.
Тот вдруг вспомнил, что и сам не знает куда идет.
А есть тут, вдруг хватился он, Три ключа, место такое, я слыхал.
А это под Хмельниками — как же. Садитесь, по дороге,
подвезу.
Тот уселся.
Борков теперь днем не показался таким пожилым «заводскому гостю».
Бородатый человечек, с оживленным лицом и беспокойными маленькими глазами,
оказался очень разговорчивым.
Тепло стало, начал он, распахивая свой синий кафтан. Потом снял
картузик, отер лоб красным платком. Дорого заплатили за сапоги? Славные
сапожки! — Вы, что же — приятели будете Николаю Иванычу?
Да, погостить к нему приехал.
Хорошее дело. Из Петербурга? Соскучитесь. Народ дикой, лесной — совсем.
Мы тоже здешние, привычные, а вам из столицы совсем даже дико покажется.
— Почему же, с некоторой досадой возразил тот,
отличные места, красивые, воздух здоровый. Николай Иваныч не скучает же.
Места, что? Чего в них хорошего? ничего отличного нету. Глушь. У
Николая Иваныча завод — да он и уезжает часто. Да он, что, начал было
Борков и не договорил, — и вы это, говорят, рисовать изволите — у нас ссыльный
один, тоже ловок был бестия, рисовать — это у вас все с собой? Что
же будете?
Да вот виды, людей буду срисовывать.
Какие у нас виды? И дома каменного, порядочного на 300 верст кругом не найдете.
А люди какие тут? Прямо сказать — сиволапы. Чего тут рисовать? Тут
рисовать нечего.
Красавицы есть, не утерпел юноша, перед которым носился образ девушки,
— вот Михаила Калиныча дочка. Знаете?
Как не знать — к нему еду и сейчас. У него с нами много счетов по
заводу. А вы ее вчерась видели. Какая красавица? Чисто деревенская. Так —
девочка! Не ее же рисовать станете.
А разве она дурная девушка какая?
Ой нет! Как можно! Девушка работница, — известно, честной семьи
дочка. Хорошая. А я только, что, например, деревенская. Не стоит вам заниматься
этим, несколько отвернувшись в сторону и умолкая, сухо добавил Борков, дернув
вожжами.
Они помолчали.
Ну вот вам и три ключа — возьмите тропинкой в лево теперь, да и идите
всё. На обрыв придете — Три ключа самые и есть. Прощенья просим. Но, воронко,
но! не балуй — потрогивай.
Пройдя сотню шагов в тени рощицы, мелкого березняка и ельника, по
извилистой тропинке, он за одним поворотом ее вдруг вышел на открытое место.
Оглядевшись, он увидел под ногами полуверстный обрыв, который как бы террасами
спускался к сверкавшей внизу речке. Вдали виднелись на возвышении разбросанные
группы крыш и колокольни городка. По уступам обрыва, в глинисто-песчаных
расселинах, сплетались и путались толстые, причудливо-пестрые змеиные кольцы
обнажавшихся корней сосен, которые группами, в беспорядке, сползали вниз.
Несколько дерев были срублены и брошены, не ценящим здесь лесу, человеком, или
повалены бурями.
И между этими гнездами корней, сетями тропинок, пробивались из
таинственных недр земных три ключа прозрачной воды, которая, пенясь, билась по
камням и неслась вниз по песку сверкающими извивами. На сучьях близь них были
привешены те берестянки, которые на севере делает для всех неведомая рука
человеческая и оставляет у каждого лесного ручья и колодца. И он с наслаждением
напился холодной как лед, чудесной воды. Место было очевидно посещаемое. На
одной зеленеющей лужайке составлено было из досок какое-то подобие стола, близь
поваленного дерева. Юноша просто залюбовался.
— И вот эти ужасные северные
места, которые нам представляются вечным, ледяным дождем Дантова Ада!...
Он уселся на поваленное дерево и, расставив все принадлежности,
принялся прилежно за работу, которая его как-то веселила и возбуждала. Молодые
мечты Бог знает где носились. И светло будущее и из прошлого обходились все
темные, мрачные пятна. Его картина. Выставка. Дикое северное место. Кругом
шепот удивления. Сколько глаз устремлено на его произведение! И все они не
знают, что это — вот того, прислонившегося к стене, полумальчика. И
вот одни милые, тихие глазки тоже остановились на картине. Она читает подпись.
А сердце, так шибко бьется. Она его не видит, а он видит, каким оживлением и
радостью осветились тихие глазки. Где они теперь? Помнит ли тот вечер. А кто из
них лучше? Это — лучше. То воздушное, милое, слабое создание. Мысль светится в
бледном личике. Это прозрачно-фарфоровое, изящное. Голосок звенит тихо, нежно.
Осторожнее, осторожнее неси счастье. Один неверный шаг и — разбилось!... И одни
обломки. Счастью конец. А эти чудесные, серые глаза — а брови! Взглянет —
свежо, отрадно на сердце, «рублем подарит»! Что за милая форма розовых губ!
Свежесть, румянец, что за стройное, молодое здоровье! А эта коса русая за
плечами. О! эта полюбит, не покинет, не обманет. А голосок какой. Что это?!
Он просто испугался, когда, думая о голосе красавицы, вдруг услыхал его
за собою. Он быстро обернулся на легкий вскрик и увидел ее остановившеюся на
верху в нерешимости, с ведром, в обнаженной по локоть, стройной руке, с таким
ребяческим выражением испуга и удовольствия в серых, ясных глазах и на всем
юном, вспыхнувшем личике, что сердце его в восторге забилось, и он сильно
покраснел от неожиданности и удовольствия.
Они помолчали, не трогаясь с места.
IY.
Вы здесь, что-то такое пробормотал он.
Да я только воды. Я каждый день хожу сюда воду брать, быстро залепетала
она, наклоняясь к ручью, и потом точно ей показалось не хорошо, что она, как
будто назначает каждый день видеться, прибавила: теперь я не буду больше ходить
— у нас колодезь. Только здесь вода лучше.
Ах, нет, ходите пожалуйста. Что же я буду мешать? Я лучше сам не буду.
Она быстро, украдкой взглядывая на него, всполоснула ведро хрустальной,
ключевой волной и, налив воды, стала подниматься, грациозно и слегка
перегнувшись в сторону. Но потом полуобернулась ,покраснела до корней волос и
остановилась.
А, что вы такое делаете? тихонько спросила она.
Вот картинку рисую, — вот это всё: и ключи, и вот деревья. Вы
подойдите, прибавил он, хотя на полотне еще ни чего не было, да не бойтесь, я
даже встану с места.
Она тихонько, доверчиво подошла — смешно, по детски,
приподняла густые, шелковистые ресницы и брови, заложила руки за спину и,
наклонившись несколько к полотну стройными, обнаженными плечами, внимательно
посмотрела.
Вы неправду говорите, где же — тут ничего нет, — только синее да
красное, заметила она.
— Я еще не кончил — а вот
через несколько дней вы посмотрите, все будет. Какие глаза, плечи! Какая вы
красавица! вдруг, в невольном волнении, сказал он тихонько, я хотел вас
нарисовать.
Она рассмеялась, показав белые ровные зубки, и опять покраснела.
Ну уж это портрет-то! Чего вы там отцу насказали — мне еще досталось.
Досталось?
Да, — говорит: глаза пялишь! Бранился!... Да!...
Что хорошего?
Нельзя значит. А я бы сделал.
За чем — ну, прощайте, медленно прибавила она, неохотно подымая ведро.
Придите сюда еще завтра?
Ходила, да вот вы — еще браниться будут — нет! сказала она и,
взбежав по тропинке вверх, скрылась в кустах, но глаза ее обратились на него
еще раз с таким недвусмысленным и детски — наивным выражением, что сердце
его сильно и радостно забилось.
Прошел день и другой, и ему приходилось рисовать в полном одиночестве,
в пустынном уединении у Трех ключей. Работа шла быстро и весело. В альбоме его
появились десятки прелестных женских головок, похожих одна на другую, и начатое
полотно, которые он тщательно окутывал и ставил в угол и занимался им без
свидетелей.
С ним происходила та «старая и вечно-новая история» — он с удивлением
говорил себе, что ни к кому в жизни не питал такого сильного глубокая чувства,
как к этой простой девушке. Конечно, он сознавал, что еще был очень молод. Без
волнения не мог он подумать об ней. Он пробовал иронизировать: «сельская нимфа»
— нет, все это выходило пошло, натянуто и противно. «Блажь» думал он; но
ворочался до рассвета, вскакивал одевался и опять шел к Трем ключам. Они
журчали так же ровно и безостановочно. Предрассветный туман окутывал деревья.
Тишина кругом поразительная. Величавая, широкая картина расстилалась, чуть
виднеясь сквозь туман, с белой полосой реки внизу. Но вот в тумане сверкнули
золотые звездочки — то городские кресты. Тихий звон и первый багровый луч. Вот
он и радостный свет «и новый день»!... Да, что же это она, Господи! И он, сам
не зная зачем это делает, идет в Хмельники, к избе Калиныча.
Высокая изба тиха. Рано — все еще спят.
Он глядит на резной, зеленый балкончик, на пестро расписанные ставеньки
окошек и медленно уходит назад.
Работа идет быстро. Он так привык к шуму Трех ключей, что знал его.
Вот светлая, как меч, струя. Камень, звонкий всплеск и дальше бьется и
брызжет какими-то радужными искрами на солнце. Как бы это сделать? Господи, да,
что же она?
Что это, шелест? Ах!
Он уронил кисть и вскочил. Из за кустов сначала выглянуло милое
знакомое личико, улыбнулось. И вот она стала спускаться медленно.
Что же так давно не была, не были, вскрикнул он.
А нарочно — смеркнет, я тогда и приду.
Эх кабы знал! Как я ждал, измучился.
За тем, серьезно сдвинув бровки, начала она, знаете: я тоже
соскучилась. Идти хочется, не пойду — думаю.
Между ними точно, что-то невысказанное словами само собою понялось ясно
и прямо. Она долго глядела ему, в глаза и вдруг опустила беспомощно руки и
сильно вздрогнула, когда камень стукнул об землю и покатился к Ключам. Он
потянулся было к ней…
Оставь. — А, что я хочу сказать, с негой какой-то в голосе и глазах,
медленно протянула она.
Ну, что, что?
Ай, что там? Слышишь? вдруг, вздрогнув, прислушалась она.
Ничего, нет, послушай, красавица! Милая!
Но та вдруг, в испуге, пустилась стрелой в гору.
Постой, постой — где мне увидеть тебя! А?
Здесь нельзя, пустите! пустите! После. Там внизу, на реке, после
завтра поздо, быстро шептала она.
V.
Хотя работа пошла теперь очень плохо и совершенно не так думал юноша
вести свою жизнь здесь — думал в дружеских разговорах об искусстве и
трудах проводить время, отдыхая от столичной жизни. Николая Иваныча здесь было
узнать нельзя. Было ли ему некогда, считал ли он эти дружеские разговоры здесь,
в настоящей обстановке, неудобными и неуместными, только он заметно здесь
избегал их и, при встречах с товарищем, старался его даже заинтересовать
безуспешно своими занятиями. На все это, однако, гость его в душе не жаловался.
Он был очень рад той полной свободе и даже уединению, которые ему предоставили.
Он взял лодку Николая Иваныча и поехал по реке к Трем ключам на назначенное
место, но туда никто не приходил. Месяц серебрил темные струи, кусты черемухи и
вербы недвижно чернелись под берегом, лодка тихо колыхалась среди высоких
речных ситок; пахло смолой и сыростью, пары, как видения, неслись над водою,
какие-то птички перепархивали в береговых кустах, звезды искрились и дрожали
высоко над головой и глубоко под лодкой. Ночь шла; раздался дальний лай, чей-то
свист. На горе чуть слышны Три ключа. Сердце билось сильно и часто. В висках
стучало.
Бросало то в жар, то в холод. Вот, что-то! Нет — ничего! Царит живая
тишина Божьей ночи. Никто нейдет.
Он, волнуясь и тоскуя, поплыл назад, медленно ворочая веслом,
бессознательно следя как серебряный след шел за лодкой и серебряные струйки
падали с весла в синюю, тихую воду, в которой глубоко покоился ясный месяц.
Вдали, на берегу задрожал огонек, другой, третий. Это на заводе. Чутко
настороженное ухо слышит шум в кустах. Что это? Опять все тихо. Вот высокие
ситки мерно закачались, плеснула тяжело рыба, пошли круги, еще, ещё. В лодку и
в воду летят, скачут, описывая дуги по воде, но, что это?. Камни... Сильным
ударом, неслышно, толкнул он лодку к берегу в волнении, смело кинулся в кусты,
из которых, что-то забелелось в лунном свете. Кусты зашумели под его руками.
Красавица! Милая! Ты?
Господи, что это со мной! Нет, не цалуй,
нет! с детским, трогательным выражением недоумения шептала она, вырываясь, сама
собой не владаю. Я на минутку. Так стосковалась, так стосковалась! Ах, пусти ты
меня бедную, пожалуйста. Пусти.
Вместе с жарко-вспыхнувшею страстью, какая-то глубокая жалость и
уважение вдруг закрались в его сердце. Нельзя было противиться полудетскому,
умоляющему голоску.
Иди, иди, Господь с тобой, моя красавица! Опять тосковать я буду, хоть на
минутку туда — приходи. А?
Она ничего не ответила и побежала в лес по тропинке.
На этот раз, что-то странное сжало его сердце. «Что я делаю?» «И сам не
знаю» невольно думал он. Господи! как она это сказала: пусти ты меня бедную!
«Нет, тут есть, что-то ужасное.» И весло медленно и неровно направляло лодку к
заводу. Завод стоял безмолвно, как очарованный, громоздясь своими крышами и
соснами, весь залитой лунным светом. Когда лодка толкнулась в берег, и он
взошел на гору, то увидел, что на озаренном крылечке сидел Николай Иваныч.
Не спишь? спросил, здороваясь с ним, художник.
Не спится, что-то, тихо ответил Николай Иваныч, да и тебя поджидал. Мы
не часто виделись с тобой эти дни. Ты не скучал кажется. Садись тут.
Тот присел на крылечко и ожидал, что Николай Иваныч будет говорить, но
он молчал, и так они просидели несколько минут.
Какая ночь! Ясная, ясная!...
Ночь? Да! ответил, как бы очнувшись, Николай Иваныч, а знаешь, что я
сейчас думал?
Что такое?
Мне кажется, нет больше на свете преступления, как плевать там, где
люди молятся. Убийство лучше. Убийство не так низко. Однако это делается каждый
день, у нас.
Какая странность, почему именно теперь об этом думать?
Так, каждый день? Да! Ужасно! Гадко! Они опять долго сидели молча. Ночь
плыла с своими туманами, звездами и тенями. Кругом как бы дремали рощи и
поселки. Белыми яркими точками виднелись отдаленные городские церкви,
поблескивая звездочками крестов. Раздался тихий дальний удар колокола.
Гляди! вдруг с некоторым оживлением, выпрямляясь, начал Николай Иваныч,
гляди: тишь! Спокойная тишь! Святая! Кто ворвется — грех! Великий!
Да, тишь, тишь! в раздумии повторил он, помолчав — вот уж и
ночь к утру идет. Пойдем, однако — пора! Месяц скоро заходит.
Несколько дней художник опять ходил к Трем ключам напрасно. Хозяев
своих видел по прежнему редко. Они всегда вставали раньше его, а в те не частые
случаи, когда приходилось вместе обедать, разговор шел исключительно о деле, к
которому упорно направлял преимущественно Борков. Дела, сколько мог судить
гость, были это время в тревожном и натянутом положении. Сроки платежей
заводских приближались, а между тем заготовленные материалы свалены были на
пристанях грудами, за ничтожными ценами и обширными, неожиданными подвозами.
Очевидно, им было не до него. Ежедневно то сам хозяин, то управляющий ездили в
город или на реку на целые ни, усталые, озабоченные.
Подвезите меня опять, попросил однажды художник Боркова, который
садился в тележку и обирал вожжи, надвигая картуз от солнца.
Садитесь, коротко и сухо отвечал маленький человечек, не глядя на него
и подвигаясь. Что, опять к Трем ключам, прибавил он.
Да, я там рисую. Скоро кончу совсем.
Скоро кончите совсем, какой то особый смысл придавая словам, заметил
Борков и вздохнул — вы кажется и ночью рисуете там.
Вы, что же, смеетесь?
Как я смею, помилуйте. А мы делов этих не понимаем. Кто вас знает? Дня
три вы однако ездели…
Это я так, катался.
Катались? Дело, дело. Так! Долго пробудете у нас?
Нет, не долго.
Недолго — ужели? Вот как. Дело! Значит так тому и быть.
Пожили, порисовали, да и уехали себе — вольный казак. Так. Ну вот и
ваши Три ключа. Прощенья просим-с.
Он соскочил и, грустно подняв щетинистые брови, забегал глазками и стал
хлопотливо поправлять дугу.
Послушайте, «вдруг обратился к нему юноша по внезапному движению, я уже
не раз замечал, что вы как-то странно ко мне относитесь. Вы как то
отворачиваетесь, не говорите со мной. Что я вам сделал?
Какие с такие отношения, замялся маленький человечек, теребя бороду, я
нанялся у Николая Иваныча при деле состоять-с. А мне какие разговоры разводить.
Мы люди необразованные. Что я могу с вами разговаривать.
Он помолчал и хотел сесть. Молодой человек оглянулся: кругом никого не
было. Глушь и тишь солнечного дня. Он решился объясниться.
Вот вы намекаете как то странно, начал он, останавливая его за руку,
намекаете как-то странно, что я ночью туда еду рисовать. Что вы узнали дурное,
что, видели?
Видел-с, вдруг выпрямляясь, коротко сказал Борков и в упор взглянул
блеснувшими маленькими глазками в большие, красивые глаза юноши, который
покраснел и осекся. Этого он не ожидал, никак.
Да наконец, начал он, оправляясь, с досадою, что это за подглядывание
за мной! Это несносно. Что вам тут такое — эта девочка!
Борков вспыхнул. Судорожно дергая одною рукою вожжу, другою он
ухватился в забывчивости за борт щегольского полушубка своего собеседника,
близко подступив к нему.
— Что мне она, девочка? С
неестественным напряжением, трясясь всем телом и смешно путаясь, говорил он,
что мне, девочка? Если она бить по лицу вот будет — спасибо да! Скажу — вот,
что? Нож она всадит в меня — эта девочка — да, нож! Я может ее, может готов всю
жисть свою ей положить — вот, что! Хоть всему свету про Боркова теперь
сказывайте — все едино! Вот, что! Сказано! Верно!
Маленький человечек быстро вскочил на край тележки и вскачь исчез за
поворотом, бешено хлеща лошадь вожжою.
VI.
Картинка, наконец, совсем была окончена. Автор сам ею был доволен.
Горечь на сердце и страстное желание вновь увидеть красавицу не оставляли его.
Он серьезно мучился и даже побледнел и осунулся. Ее стройный, прелестный образ,
который он видел во сне и на яву, чувствовал постоянно как бы около себя,
не давал ему покоя Он почему-то был уверен, что непременно ее увидит. Ему
хотелось расспросить ее, что, женится на ней Борков или нет и неужели она
пойдет за него. Однажды, идя из соседнего поселка, где он начал эскиз старинной
церкви, он вдруг в лесу встретил Калиныча пешком, с маленьким сыном. Калиныч
ничего не сказал ему и, нахмурив густые брови, поклонился и оглянулся, но
продолжал идти. Через несколько шагов, за поворотом, он увидел и Дашу. Сердце
его забилось, и он просто зашатался от сильного волнения. Она же покраснела
так, что слезы выступили на большие ясные глаза. Было заметно, что она сильно
похудела. Идя мимо, так заторопилась, что он едва успел на ходу шепнуть:
«Завтра, там же» — и она, казалось ему, кивнула.
Весь этот день и следующий до вечера, он был как в лихорадке. Бранил
себя, за чем сказал завтра, а не сегодня; ужасно испугался, когда пошел было
мелкий дождик, но дождик к вечеру перестал и только облака носились весь день
по небу. Едва начало темнеть, как он, измученный ожиданием, вскочил в лодку и
быстрыми взмахами весел выехал на середину реки. На воде рябило от ветру и было
темно на небе; разрывались бегущие облака и мелькали иногда две, три звездочки.
Даль тонула в сером сумраке. Месяц изредка выплывал, озаряя черные края облаков
и трудно было разобрать — ясный ли месяц несется так быстро или тучи гонятся за
ним? Прибрежные кусты и ситки шумели от ветру. С тихим вскриком иногда две-три
утки взмывали над водою. Вот уж слышны и Три ключа. Вдали над лесом ярко
сверкнули легкие тревожные зарницы. Ветер холодом сырой ночи часто охватывал
его, он не замечал. Придет-ли? Придет-ли? Наверно придет, вздрагивая страстно,
думал он, надо повернуть на прежнее место. Ах, какая! Что за прелесть!
Он причалил, раздвигая прибрежную траву и, опершись на весло,
напряженно и чутко прислушивался. Кроме ровного, протяжного шума черемуховых
листьев, казалось, не слышалось ничего. Ветер леса часто набегал с горы и
освежал его пылающие, молодые щеки своею благоуханною, смолистою прохладою. В
кустах было темно, как в подвале. Вот около него, что-то бултыхнуло в воду.
Камень, другой. Наконец-то, шепнул он с радостным волнением. Я знал! я знал!
И одним скачком, оттолкнув с силой лодку назад в реку, он очутился, с
помощью весла, на берегу и кинулся в темные кусты.
Над самым ухом он услыхал, со стороны, что то в роде сердитого урчания
дикого зверя. Из кустов поднялась на него какая-то большая, темная фигура. В
ужасе, не зная сам, что это и, что он делает, он поднял над головою тяжелое
весло, готовясь размахнуться всею силою — но в ту же минуту весло, вырванное из
рук его, полетело с шумом в воду и урчащая темная фигура кинулась на него и
могучею лапою пригвоздила к стволу сосны. Это был человек. Человек этот стонал
и задыхался.
Чего ты тут, чего тебе надо? неузнаваемоглухо прохрипел он.
Кто это? Тебе, что? едва мог тот выговорить.
Мне, что? В землю вобью! тряся его, рявкнул тот остервенелым голосом,
ты кто? Откеда пожаловал? В землю вобью!! опять повторил он.
Горячая кровь хлынула в голову юноше. В глазах потемнело. От
оскорбления и ужаса, не помня себя, отыскал он свободною правою рукою (левою он
держался за ворот, у чего-то дышущего, жилистого и горячего горла) —
отыскал в кармане складной нож и, щелкнув об дерево, раскрыл его и
размахнулся.
Кто ты! чего тебе! Сторонись, вдруг крикнул он громко в бешенстве.
Противник его молча, все хрипя, сжал ему с силою руку, вырвал нож,
переломил об дерево, закинул в темные кусты и отнял руки. Странная борьба
прекратилась.
Когда человек заговорил опять и когда дикое возбуждение его видимо
прошло, художник с удивлением узнал голос, казалось нетрезвого, Калиныча.
Ножом! А? Этто дело! Ты и так може нож мне во куде всадил, бурлил он,
откедова проявился, кто такой за человек?...
Но когда ночной собеседник его, в волнении и недоумении, что делать,
собрался уйти, Калиныч схватил его за полу полушубка и остановил. С тем быстрым
переходом тона в чувстве, которое бывает у людей выпивших, он начал странным,
но дрогнувшим и искренним голосом:
— Прошу! Христа-то ради! А? Да? Видишь? Оставь!
Кровь ведь моя! Дитё малое, неразумное! Я поклонюсь — Я? Тебе! Во как!
И когда эта большая, сильная фигура человека, среди глухой ночи, стала
опускаться перед ним, юноша не выдержал и быстро побежал по знакомой тропинке в
темноте, в гору, на дорогу.
Он шел долго по шумевшему лесу, в глубокой темноте, с таким смутным
чувством на сердце и мучительными, бурными думами, что не замечал порывов
холодного ветра с мелким, ночным дождем, а подставлял под него разгоряченное
лицо и глаза и впивал свежий, лесной воздух, глядя вверх на бегущие, черные
облака и на угрюмо-черные лужайки между шумящими кустами и соснами. Он не
заметил как дошел до завода. В окнах у Николая Иваныча был еще свет, а сам он,
совсем одетый, ходил по комнате. Длинная борода его была всклокочена и лицо
усталое и недовольное.
Здравствуй, милый мой, сказал он, не останавливаясь — ну, что?
Лодку, брат, твою я затерял на реке, проговорит тот измученным голосом,
кидаясь на кошму.
Великая новость. Да, — лодку, говоришь ты. А еще ничего не было?
Приятнее этого.
Нет. Как твои дела? спросил тот, думая, о только что происшедшем.
Мои дела? Завтра еду на неделю за озеро. Плоты разбило.
Что ты? равнодушно заметил тот.
Ну, не все. Дело неприятное, но поправимое. Как же ты-то? Со мной или
здесь? Помни, что мне одинаково.
— Право не знаю. Кончу ли работу.
Слушай, сказал Николай Иваныч, останавливаясь, — твоя, друг, работа,
кажется, продолжаться не может — знаешь? Она завтра едет на озеро.
Не топиться — извини — а к дяде, гостить.
Что ты говоришь? Господи! Мне будет тут ужасно, невыносимо!! Когда ты
едешь? Завтра в обед? — Я тоже.
Рано на другой день отправился он на то, милое для него, место. Господи,
каким грустным и пустынным показалось ему оно! Те же могучие змеи корней вили
кругом свои гнезда в расщелинах, так же, шумя и блестя, ключи мчались по
камням. Он напился воды и сел на дерево. Кругом та же любимая, широкая,
величавая картина, те же могучие сосны, то же небо. Но точно жизнь какая-то
отлетела ото всего этого. Точно любимое родное лицо: и улыбка на губах, и милые
черты, и выражение глубокого спокойствия, — но души нет и странно бледны уста,
и крепко сжаты очи, и скорбно раздумье неподвижного лица.
VII.
Тускло-солнечный весенний день. В громадных залах петербургской
академии ходят толпы той разнохарактерной публики, которую вместе видеть едва
ли можно только не на одних выставках. Слышался сдержанный говор замечаний,
поминутно возникающий и стихающий.
Славный вид, говорило одно, по-видимому важное лицо, ни к кому не
обращаясь и, по-видимому, не желая ни чего ответа или мнения. Что такое?
Невысокий, седой профессор придвинулся к раме и прочел: «Три ключа».
«Дальний Север». «Продана», прибавил он, почтительно склоняясь, вид прелестный.
Да, но к сожалению тоже почтительным, но уверенным тоном признанного
разговорщика, начал, стоящий ближе других к важному лицу почтенный господин, —
к сожалению это всегда больше игра фантазии (слову «фантазия» он придавал
какой-то обидный смысл) это прикрашенная природа!...
Почему? полуспросил его тот, не оборачиваясь и уже направляясь дальше.
Потому, что у нас не Швейцария. У нас, особенно на севере, не может
быть ни таких пейзажей, с горами и ручьями, ни таких прелестных особ, какую
угодно было изобразить художнику, — самый характер искусства, говорил
почтенный господин, мешая французские фразы с русскими.
Но важное лицо, на ходу! не слышало его речи.