Все персонажи, события, названия организаций и места, описанные в данном рассказе, являются полностью вымышленными и созданы исключительно в художественных целях. Любое сходство с реальными людьми, живыми или умершими, реальными событиями, действующими или существовавшими организациями и учреждениями — случайно и непреднамеренно. Рассказ представляет собой художественное произведение в жанре триллера. Автор не ставит целью отражение реальной действительности, расследование или разоблачение каких-либо реальных лиц, структур или событий. Все описанные действия, конфликты и преступления вымышлены и не должны восприниматься как руководство к действию или фактическая информация. Алкоголь и курение вредят вашему здоровью!
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: ПОПУТЧИКИ
Глава 1. Дембельский поезд
Поезд номер сто семьдесят четыре отправлялся из Хабаровска в двадцать три сорок, и Алексей Громов занял своё место на нижней боковой полке вагона семь ровно за двенадцать минут до отправления — так, как его учили занимать позицию: заблаговременно, с обзором на весь вагон, спиной к металлической перегородке, которая разделяла купейный отсек от боковых мест.
Ему было двадцать три года, и он возвращался домой после восемнадцати месяцев службы в отдельной разведывательной роте, дислоцированной в Забайкалье. Дембельский альбом он так и не завёл — не потому что не было времени или желания, а потому что некоторые вещи лучше хранить только в голове, где никакой посторонний не перелистнёт страницы. Парадная форма с лычками сержанта лежала в рюкзаке — Громов надел гражданское ещё на вокзале, в туалете, потому что в парадке ехать пятьдесят два часа было бы глупостью, а он привык избегать глупостей.
Рюкзак он положил на полку над собой — стандартный армейский «Ратник», оливкового цвета, набитый ровно настолько, чтобы в нём ничего не болталось. Внутри, помимо формы, лежали: полотенце, смена белья, три банки тушёнки, которую мать просила привезти с дальневосточной базы, потому что говорила, что там делают настоящую, не как в магазине, и небольшая книжка — «Жизнь насекомых» Пелевина, которую он так и не дочитал за всё время службы, потому что ротный однажды сказал, что Пелевин — это для людей, которым нечем заняться, и с тех пор Громов читал книгу назло, медленно, по пятнадцать страниц в день, как упражнение в гражданском непослушании.
Вагон заполнялся постепенно. Напротив него устроилась пожилая женщина с огромной клетчатой сумкой, из которой пахло домашними пирогами так убийственно-хорошо, что Громов почувствовал, как желудок напоминает о себе — он не ел с обеда, а обед был казённым и безрадостным. Женщину звали Нина Васильевна, она ехала в Новосибирск к дочери и сразу же, без всякого вступления, принялась рассказывать Громову о том, что дочь вышла замуж за приличного человека, который работает в налоговой, и что внук уже пошёл в первый класс и читает лучше всех в классе.
Громов слушал её краем сознания, а сам смотрел на вагон.
Это была привычка, которую не вытравить никакими гражданскими месяцами, — сканировать пространство, раскладывать людей по категориям, оценивать расстояния, запоминать лица. Восемнадцать месяцев в разведке делают из человека нечто вроде постоянно работающего радара: ты не можешь выключить его по желанию, он просто фонит в фоновом режиме, как старый советский телевизор, который и выключенный чуть слышно шипит.
Вагон был заполнен примерно на две трети. Молодая мать с ребёнком лет четырёх — малыш уже спал, свернувшись калачиком. Двое мужчин средних лет, явно возвращающихся с вахты — по потрескавшимся рукам и тому, как они сидели, широко расставив колени, как будто всё ещё привыкали к горизонтальной поверхности после долгого стояния. Студент с ноутбуком. Худой дед в спортивном костюме «Адидас» с тремя полосками, из которых одна была явно переклеена и приклеена криво.
А потом в вагон вошли они.
Их было четверо, и Громов увидел их ещё в тот момент, когда они входили в тамбур — через узкое окошко в перегородке. Первые двое шли впереди, третий и четвёртый — за ними, чуть сзади, как тени, которые отстали от своих хозяев ровно на один шаг. Все четверо были молодыми — от двадцати до двадцати пяти, не старше — и все четверо несли это особое выражение на лицах, которое Громов умел считывать безошибочно: смесь скуки, превосходства и готовности к развлечению.
Он увидел их и сразу же вспомнил.
Это было странное чувство — узнавание человека, которого ты не хочешь узнавать. Как когда натыкаешься на старый шрам и помнишь, как он появился, но не помнишь боли — только факт. Первый из вошедших — крупный, с квадратной челюстью и татуировкой в виде паука на шее — был Витя Кашин, известный в их районе под кличкой Кашель. Второй — жилистый, нервный, с бегающими глазами — Дима Сёмин, которого все называли Семафор, потому что он всегда смотрел в разные стороны одновременно. Остальных двоих Громов знал хуже: виделись раза три, не больше, всегда в компании с Кашлем и Семафором.
Три года назад, ещё до армии, эти двое были в числе тех, кто поджидал его у подъезда после того, как Громов не отдал им деньги — не свои деньги, а деньги соседской бабки Зинаиды Петровны, которую они «попросили» поделиться пенсией. Тогда их было пятеро, и они думали, что справятся легко, потому что Громов был один, и выглядел он в свои двадцать лет совсем не страшно — высокий, но тощий, с видом человека, который только что вышел из библиотеки. Они ошиблись в оценке, что привело к двум вывихнутым суставам, одному перелому носа и одному фингалу такого размера, что Кашель потом две недели носил солнцезащитные очки — на дворе был октябрь.
После того случая всё закончилось: Громов уехал на сборы, потом пришла повестка, потом армия. Кашель и Семафор его, судя по всему, не забыли.
Громов не отвёл взгляда — это было бы неправильно. Он просто смотрел на них с тем же выражением, с каким смотрел на любую часть пространства вокруг себя: внимательно и без оценки. Кашель его заметил — и узнал. Это было видно по тому, как его шаг на долю секунды сбился с ритма, а потом выровнялся снова, стал даже более подчёркнуто расслабленным, что было само по себе сигналом.
Они прошли дальше по вагону и устроились в купейном отсеке через три секции от Громова.
Нина Васильевна всё ещё рассказывала про внука.
Поезд тронулся.
Глава 2. Первый час
За окном поплыл Хабаровск — сначала огни вокзала, потом жилые кварталы с жёлтыми прямоугольниками освещённых окон, потом промзона с силуэтами кранов и трубами, из которых шёл пар, похожий в темноте на дым от большого пожара, потом темнота — плотная, амурская, бесконечная.
Громов разложил свою полку, постелил казённое бельё (простыня пахла хлоркой и чем-то ещё, неопределяемым, но совершенно характерным для плацкартного постельного белья — запахом сотни чужих ночей), снял кроссовки и лёг, закинув руки за голову. Пелевин лежал рядом, но читать он не стал — вместо этого прикрыл глаза и начал думать.
Думал он не о Кашле и Семафоре — это было бы преждевременно и бесполезно. Он думал о доме. О том, что мать, наверное, уже испекла что-нибудь — она всегда пекла, когда ждала его, это была её форма волнения, выраженная в тесте и начинке. Отец, скорее всего, сидит на кухне с кружкой чая и смотрит какое-нибудь кино по планшету — он так и не привык к большому телевизору, который они ему подарили на шестидесятилетие. Младшая сестра Катька в свои семнадцать уже, наверное, умнее их всех вместе взятых, потому что она такой человек — она всегда умнее всех в комнате, и это не самомнение, это просто факт.
О возвращении домой Громов думал без особой сентиментальности — он был не из тех, кто позволяет себе сентиментальность в публичных местах. Но что-то тёплое и устойчивое жило где-то в районе грудины и не давало ему вполне успокоиться: ещё пятьдесят два часа — и всё это снова станет реальным, а не просто образом в голове.
Он не спал. Он только делал вид, что спит, потому что именно в таком состоянии — с закрытыми глазами, расслабленным телом и работающим сознанием — легче всего воспринимать информацию о пространстве вокруг. Слышал, как Нина Васильевна укладывается на своей полке и шуршит пакетами. Слышал, как студент печатает что-то на ноутбуке — характерный ритм клавиш, торопливый и нервный, как будто он заканчивает курсовую в последнюю ночь перед сдачей. Слышал, как проводница Марина Сергеевна — он успел прочитать имя на бейдже — прошла по вагону, проверяя билеты у новых пассажиров.
И слышал, как за три секции от него ведут разговор, слишком негромкий, чтобы разобрать слова, но достаточно характерный по интонации, чтобы понять: они что-то обсуждают и это что-то связано с ним.
Через сорок минут после отправления Семафор встал и прошёл мимо него в сторону туалета. Громов не открыл глаза. Семафор шёл медленно — чуть медленнее, чем нужно, чтобы просто пройти в туалет — и Громов чувствовал его взгляд так же отчётливо, как чувствуют направление ветра: не видя его, но зная, откуда он.
Семафор прошёл. Громов открыл глаза и посмотрел в потолок.
Ситуация была следующей: он один, их четверо, вагон — длинная труба с ограниченными путями отступления. До следующей крупной станции с остановкой больше пяти минут — часа четыре. Проводница одна на весь вагон, и это Марина Сергеевна, которой на вид лет сорок пять и которая весит килограммов пятьдесят пять — она не фактор, если начнётся серьёзный разговор. Вахтовики теоретически могут оказаться адекватными людьми, но рассчитывать на это в план нельзя.
Громов встал, взял полотенце и пошёл умыться — просто чтобы посмотреть на них в полный рост, без случайности, без вопросов о намерениях.
Кашель сидел на нижней полке купе, широко расставив ноги, и смотрел в экран телефона. Когда Громов проходил мимо, он поднял глаза — медленно, намеренно — и дал ему эту улыбку. Не добрую и не злую — просто улыбку человека, который считает, что у него есть все козыри в колоде.
Громов не ответил на улыбку и не отвернулся. Он прошёл мимо с тем же шагом, с тем же выражением лица, как будто Кашель был частью обшивки вагона — функциональной, но не интересной.
В туалете он умылся холодной водой — вода в плацкарте всегда холодная, это один из законов природы, такой же непреложный, как закон Архимеда, — и посмотрел на себя в зеркало. За восемнадцать месяцев служба изменила его так, как меняет всякая работа с постоянной физической нагрузкой и необходимостью быть собранным: он стал тяжелее килограммов на восемь, но это было не то тяжело, которое от неправильной еды и дивана, а то, которое от постоянного движения и работы с весом. Лицо стало немного другим — не старше, а определённее, как будто кто-то убрал лишние детали и оставил только то, что нужно.
Он вернулся к своей полке, лёг и взял Пелевина.
Читал он до тех пор, пока вагон не затих окончательно — часа через полтора после отправления, когда Нина Васильевна захрапела с мягкой незлобивостью хорошего человека, студент закрыл ноутбук, вахтовики укутались в казённые одеяла, и только маленький ночник в торце вагона давал оранжевый свет, в котором буквы на странице выглядели как иероглифы.
Потом он закрыл книгу и стал ждать.
Глава 3. Ночь
Они пришли в половине второго ночи.
Пришли не все четверо сразу — это было бы слишком очевидно даже для спящего вагона. Сначала появился один из тех двоих, кого Громов знал хуже всего, — невысокий, широкоплечий, с лицом, которое природа наделила выражением постоянного недовольства. Он прошёл мимо и встал в конце вагона, у туалета, привалившись к стене. Потом появился второй из той же пары и встал у входной двери — с другой стороны. Потом, секунд через тридцать, пришли Кашель и Семафор.
Кашель сел на край полки Нины Васильевны — та продолжала спать с благодушием человека, у которого совесть чиста и желудок полон. Семафор остался стоять у прохода.
— Ну привет, боец, — сказал Кашель негромко, так, чтобы не будить соседей, но и без всяких попыток действительно говорить тихо.
Громов посмотрел на него. Книга лежала у него на груди — он не стал делать вид, что спал. Это тоже была тактика: когда знаешь, что тебя ждут, лучше встретить сидя.
— Витя, — сказал он и больше ничего не добавил.
— Возмужал, — констатировал Кашель, окинув его взглядом человека, который оценивает покупку. — В армии-то хорошо кормили?
— Нормально.
— Это хорошо. — Кашель сделал паузу, которая в его исполнении означала не задумчивость, а давление. — Мы с тобой, Лёха, старые должки не позакрывали. Помнишь?
— Помню, — сказал Громов.
— И что ты помнишь?
— Помню, что вы пятером стояли у подъезда с обрезком трубы. И что деньги у бабки Зинаиды вы всё равно не взяли.
Семафор нервно хмыкнул. Кашель не изменился в лице.
— Ты нам двоим тогда здоровье попортил, — сказал он. — Это стоит денег. И мы три года ждали.
— Это называется «намеренная встреча в поезде»? — спросил Громов, хотя ответ он знал и без вопроса.
— Это называется случайное совпадение, — сказал Кашель, и в его голосе появилась та смесь юмора и угрозы, которую такие люди считают обаянием. — Мы ехали домой. И ты едешь домой. И вот мы встретились. По-хорошему надо бы отметить встречу. У тебя дембельские деньги есть.
Это не было вопросом.
Громов закрыл книгу — медленно, без спешки — и положил её на полку рядом с собой. Сел, опустив ноги на пол. Посмотрел на Кашля, потом перевёл взгляд на Семафора, потом — назад, не оборачиваясь, а именно почувствовав, где стоят двое других.
— Витя, — сказал он ровным голосом. — Нас слышат двадцать три человека в этом вагоне. Половина из них не спит. Видеокамера висит вон там, над проводницкой. И у меня нет денег, которые тебе интересны.
— Камера давно не работает, — сказал Семафор.
— Это ты знаешь точно?
Семафор чуть замялся.
— Витя, — сказал Громов снова, и на этот раз в его голосе появилось что-то, что заставило Кашля слегка напрячься, — послушай внимательно, потому что я скажу это один раз. Я не боюсь тебя. Не потому что я храбрый или потому что я в армии был. Просто у меня нет причин тебя бояться. Ты можешь попробовать взять у меня деньги силой — это твой выбор. Но ты должен понимать: первый, кто тронет меня, будет лежать на полу прежде, чем успеет об этом пожалеть. И второй тоже. Третий, может, успеет убежать. А может, нет. Это математика, а не угроза.
Кашель молчал несколько секунд.
— Ты серьёзный стал, — сказал он наконец.
— Я всегда был серьёзным, — ответил Громов. — Ты просто не обращал внимания.
Кашель встал с полки Нины Васильевны — та продолжала спать, безмятежная, как скала в море. Посмотрел на Громова сверху вниз — он был выше сантиметров на пять — и Громов видел в его взгляде именно тот момент, когда человек считает варианты. Это был знакомый момент, потому что в разведке учат читать именно его: долю секунды перед решением, которая выглядит как неподвижность, но на самом деле является максимальной внутренней активностью.
— Мы ещё поговорим, — сказал Кашель.
— Как хочешь, — ответил Громов.
Они ушли. Громов проводил их взглядом, дождался, пока все четверо скроются за перегородкой, и снова лёг. Взял Пелевина. Перевернул страницу.
За окном текла темнота — амурская тайга, невидимая, но ощущаемая, как будто поезд идёт сквозь плотный чёрный бархат, который мягко скользит по стёклам.
Он не спал ещё долго.
Глава 4. Утро
Рассвет пришёл постепенно — сначала серый, потом розовый, потом резкий и ясный, как оклик. За окном проплывали сопки, покрытые лесом, который в это время года — конец августа — ещё был зелёным, но уже с первыми рыжими прядями, как первая седина на тёмных висках.
Нина Васильевна проснулась в полшестого, как по внутреннему будильнику, и первым делом открыла свою клетчатую сумку. Из неё появился термос, потом пластиковый контейнер с пирогами — с капустой, как оказалось, и с таким запахом, что Громов почувствовал, как все военные завтраки последних восемнадцати месяцев бледнеют и становятся абстракцией.
— Будешь, сынок? — спросила она, не спрашивая, а предлагая.
— Спасибо, Нина Васильевна, — сказал Громов, и это было совершенно искренне.
Они ели пироги и пили чай из её термоса, и она рассказывала про внука, а Громов слушал и думал о том, что вот это — пироги с капустой на рассвете в плацкарте, от Хабаровска до дома — это и есть то, ради чего возвращаются. Не потому что это красиво или потому что так написано в книгах, а просто потому что это настоящее: вкус домашнего теста, голос пожилой женщины, окно с сопками и рыжими пятнами на лесу.
Кашель и его компания появились около семи утра — помятые, явно не выспавшиеся, в том состоянии, которое у такого рода людей обычно делает их либо безразличными, либо злее, чем обычно. Они прошли в сторону вагона-ресторана, и Громов проводил их взглядом через стекло перегородки.
— Неприятные люди, — сказала Нина Васильевна, поджав губы с той точностью, с которой пожилые женщины умеют формулировать оценки.
— Да, — согласился Громов.
— Они ночью к тебе подходили.
Это не было вопросом. Громов посмотрел на неё.
— Я не сплю крепко, — объяснила она. — Старость, сынок. Ты с ними знаком?
— Когда-то пересекались.
— Ты осторожно, — сказала она, и в этих двух словах было столько материнского беспокойства, сконцентрированного в минимум звуков, что Громов почувствовал что-то в районе горла.
— Всё в порядке, — сказал он.
Она кивнула — с тем видом, с каким люди кивают, когда знают, что говорят им не всё, но принимают это, потому что понимают: иногда так надо.
Громов взял полотенце и пошёл умываться. В коридоре он остановился у окна на секунду и смотрел на тайгу, которая летела мимо с постоянной скоростью сто двадцать километров в час. Где-то там, за этим зелёно-рыжим морем, был маленький город в Красноярском крае, где его ждали.
Пятьдесят часов.
Он умылся и вернулся к своей полке.
Глава 5. Станция Ерофей Павлович
Первая длинная остановка была в Ерофей Павлович — маленьком городке с громким именем, который назвали в честь Хабарова, первопроходца, чьё имя носит и Хабаровск, так что в каком-то смысле это было путешествие от одного Ерофея к другому. Стоянка двадцать минут — достаточно, чтобы выйти на перрон, размять ноги, купить что-нибудь у бабушек, торгующих прямо у вагонов.
Громов вышел. Перрон был короткий, мощённый бетонными плитами, часть которых просела и создавала небольшие пороги, о которые спотыкались рассеянные пассажиры. Бабушки торговали варёной картошкой с укропом, малосольными огурцами, пирогами с черникой и кедровыми орехами в бумажных кулёчках, скрученных из газеты.
Он купил орехов и картошки с огурцом, съел стоя, глядя на деревянный вокзал с облупившейся синей краской и надписью «ЕРОФЕЙ ПАВЛОВИЧ» жёлтыми буквами. Перрон пах смолой и железом — этот запах, запах дальних российских станций, был одним из тех, которые ни с чем не спутаешь и которые хранятся в памяти как-то отдельно, не как воспоминания, а как ощущения, прямо в теле.
Кашель и трое его спутников стояли чуть поодаль, у соседнего вагона. Семафор курил — Громов отметил это не как осуждение, а как деталь: те, кто нервничает, курят больше, и Семафор нервничал, потому что ночной разговор не дал ожидаемого результата. Кашель разговаривал по телефону, отвернувшись, и из его позы было понятно, что разговор не самый приятный.
Один из двоих, которых Громов знал хуже, — тот, что пошире — поймал его взгляд и сделал шаг в его сторону. Медленный шаг, намеренный, с видом человека, который хочет начать разговор, но ещё не решил, как именно.
— Эй, — сказал он.
— Привет, — ответил Громов.
— Ты ночью конкретно так говорил.
— Я говорил то, что думал.
— Витя злопамятный, — сказал широкоплечий. Это было сказано не как угроза, а скорее как предупреждение — неожиданная нотка в голосе человека, которого Громов не ждал услышать в роли предупреждающего.
— Я понял, — сказал Громов. — Тебя как зовут?
— Игорь.
— Игорь, — повторил Громов, как будто пробуя имя на вкус. — Ты сам по себе нормальный парень?
Игорь посмотрел на него с тем выражением, с каким смотрят на вопрос, который звучит просто, но за которым явно что-то стоит.
— Ну, — сказал он уклончиво.
— Тогда подумай, — сказал Громов, — стоит ли тебе быть в этой истории. Не в чужой истории, а именно в этой — здесь, в этом поезде. Это вопрос, не угроза.
Игорь ничего не ответил. Отвернулся. Закурил.
Громов доел картошку и вернулся в вагон.
Глава 6. Четвёртый попутчик
Он появился на следующей остановке — в Могоче, которая была уже Забайкальским краем и которую Громов знал по карте, потому что карты Забайкалья он изучил за последние восемнадцать месяцев так, как другие изучают собственный двор.
Новый пассажир сел на верхнюю полку напротив — туда, где раньше никто не ехал. Был он лет пятидесяти пяти, крупный, с военной выправкой, которую не вытравить никаким гражданским костюмом, в тёмно-синей куртке и с небольшой сумкой-барсеткой, которая у такого человека выглядела неожиданно — как теннисная ракетка в руках у танкиста. Руки у него были большие и спокойные, и он устраивал свои вещи без лишних движений — именно так устраиваются люди, привыкшие к ограниченному пространству и ограниченным ресурсам.
— Добрый день, — сказал он, обращаясь одновременно к Громову и к Нине Васильевне.
— Добрый, — ответила Нина Васильевна с той живостью, с которой она встречала любого нового собеседника.
— Далеко едете? — спросил новый пассажир.
— В Новосибирск, к дочке.
— А я до Красноярска.
— И я до Красноярска, — сказал Громов.
Новый пассажир посмотрел на него с оценивающим спокойствием, которое было ему знакомо — так смотрят люди, которые умеют составлять мнение о человеке быстро и без лишних вопросов.
— Из армии? — спросил он.
— Дембель, — подтвердил Громов.
— Чувствуется, — сказал пассажир без какого-либо особого тона — просто как констатацию. — Громов Алексей Николаевич?
Громов посмотрел на него.
— Откуда знаете?
— Я — Башкиров Сергей Дмитриевич, — сказал пассажир. — Служил с твоим отцом. Давно. Ты на него похож.
Отец Громова — Николай Громов — служил до сорока лет, потом вышел по выслуге в подполковничьем звании и устроился работать на завод инженером по технике безопасности, что было странным карьерным переходом, но отец говорил, что хочет делать что-то, что предотвращает, а не то, что реагирует. Громов отца уважал — не слепо, как в детстве, а именно уважал, как уважают человека, которого узнаёшь лучше с годами и которого с каждым годом понимаешь точнее.
— Папа о вас рассказывал? — спросил он.
— Наверное, нет, — сказал Башкиров. — Я из тех, о ком не рассказывают. Но ты не беспокойся, — добавил он с едва заметной улыбкой. — Это не плохо, это просто значит, что мы работали в тех местах, о которых лучше молчать.
Нина Васильевна восприняла это с полным пониманием — она была из поколения, которое умеет принимать недосказанность как данность, не заполняя её вопросами.
Башкиров достал из барсетки небольшой бумажный пакет и протянул Нине Васильевне:
— Хабаровское печенье. Там его хорошо делают.
Нина Васильевна взяла с достоинством и без смущения — как принимают подарок люди, которые умеют это делать.
Громов смотрел на Башкирова и думал, что совпадения бывают двух видов: те, которые являются совпадениями, и те, которые только выглядят как совпадения. Он пока не мог определить, к какому виду относится это.
Но кое-что в нём расслабилось — совсем немного, на несколько процентов, — и это само по себе было информацией.
Глава 7. Разговор в тамбуре
Вечером второго дня, когда поезд шёл уже по Забайкалью и за окном стояли те особенные закаты, которые бывают только в этих местах — долгие, оранжево-малиновые, с сопками в виде синих силуэтов на горизонте — Кашель сделал следующий ход.
Он подошёл к Громову один — без Семафора, без двух других — и это было показательно, потому что означало либо что он хочет поговорить серьёзно, либо что остальные трое поставлены в другие точки.
— Пойдём в тамбур покурим, — сказал он.
— Я не курю, — сказал Громов.
— Я знаю. Просто поговорить.
Громов посмотрел на него секунду. Потом встал.
Они прошли в тамбур — грохочущий, пронизанный сквозняком, с дребезжащим стеклом в двери и запахом железа и смазки. Кашель прислонился к стене, скрестил руки — поза, которая должна была читаться как расслабленность, но Громов видел в ней напряжение, скрытое за поверхностью.
— Слушай, — сказал Кашель, — давай по-человечески. Без понтов.
— Давай, — согласился Громов.
— Ты нам три года назад здоровье испортил. Конкретно так испортил — Семён до сих пор локоть не чувствует нормально. Это факт.
— Факт, — согласился Громов.
— Мы не звери. Мы не хотим крови. Нам нужна компенсация. Разумная компенсация.
— Витя, — сказал Громов, — они стояли у подъезда пятеро и шли за деньгами к восьмидесятилетней женщине. Я не ищу оправданий тому, что было — я сделал то, что сделал. Но компенсации не будет, потому что в той ситуации не было ничего, за что я должен компенсировать.
— Ты сломал людям здоровье.
— Они сломали бы здоровье бабке Зинаиде, — сказал Громов ровно. — Или ты хочешь поговорить о справедливости всерьёз? Потому что я готов. Только давай тогда честно.
Кашель молчал. За стеклом двери проносились сопки в закатном свете — огромные, безразличные, как будто всё происходящее в этом тамбуре не имело для них никакого значения, что было, в общем-то, правдой.
— Ты думаешь, ты один, — сказал Кашель наконец, и в его голосе появилась другая нотка — более холодная. — Ты думаешь, что тут только мы четверо.
— Я думаю ровно то, что вижу, — ответил Громов.
— Ошибаешься.
Это могло быть блефом. Могло быть правдой. Громов смотрел на Кашля и думал, что настоящие угрозы не формулируются вот так — в лоб, с паузой для эффекта. Настоящие угрозы либо молчат, либо уже случились.
— Витя, — сказал он, — у тебя есть дом. Мать, наверное. Может, кто-то ещё. Ты едешь домой из Хабаровска, что ты там делал — не моё дело. Я еду домой из армии. Нам обоим ещё жить долго. Подумай, нужна ли тебе эта история.
Он открыл дверь тамбура и вернулся в вагон, не дожидаясь ответа.
Башкиров читал газету — бумажную, что в наше время было отдельным высказыванием. Нина Васильевна вязала. За окном догорал закат.
Громов лёг и закрыл глаза.