- "Всё беззаконное и преступное, что творится среди бела дня, раз оно в пользу бунта, должно быть шито-крыто".
- "Я осмелился сказать о слабости правительства, о «сдаче бунту», о том, что бездействие власти повергает страну в анархию".
- "Печать, воспевающая грабёж и убийство, печать клеветническая и бунтовская не имеет права называться печатью".
27 февраля 1907 г.
Мои последние статьи вызвали оглушительный лай левой печати. «Ага, подействовало!» говорю я себе с удовлетворением врача, горчичник которого заставляет кричать пациента. В изолгавшемся кругу всякое правдивое слово принимается как скандал. Начиная с бесчестной «Руси» до бесцветного «Слова», дирижируемого одним из неудавшихся министров,—все наши прихвостни бунта вменили мне в преступление то, что я не скрыл правды, не исказил её, не затушевал, как это принято в их грязной компании. Я осмелился описать с строгой точностью ту политическую демонстрацию, которая происходила на глазах ста тысяч народа, на глазах войск, полиции, иностранных корреспондентов, членов Г. Думы, иностранных послов, на глазах наконец самих министров, ехавших из Думы.
Это донос! — кричит левая печать. Пусть в статье всё оказалось правдой до последней йоты, пусть происшествие завтра же стало известным за границей, но я, русский публицист, обязан был, видите ли, ввести в заблуждение своих читателей. Я обязан был ввести в заблуждение тех людей власти, что сами не присутствовали на демонстрации.
Так у нас повелось искони. Старое чиновничество столетиями пело в уши правительства: «всё обстоит благополучно», и этот государственный обман был самым чёрным предательством в отношении Верховной власти. То же и теперь. Революционеры больше бюрократии боятся разоблачающей их правды; г-да Ходские и Гессены хуже Свозника-Дмухановского и Тяпкина-Ляпкина трусят открытой общественной ревизии. Всё беззаконное и преступное, что творится среди бела дня, раз оно в пользу бунта, должно быть шито-крыто. Как прежняя канцелярская отписка начальству, так теперешняя радикальная печать обращается в сплошное надувательство публики, если это полезно для революции. Но я, если бы и был сколько-нибудь заинтересован в революции, постыдился бы компрометировать её ложью. Чего стоит свобода печати, огаженная обманом? Осквернители свободы, наши революционеры не догадываются, что всё великое, что народу нужно в реформе, они подносят ему отравленными руками. Вместо лекарства они подносят яд.
Сказать правду о революционной толпе было преступление, но ещё большим преступлением с моей стороны было сказать правду о правительстве. Я осмелился открыть нечто такое, что хотя для всех бесспорно, но что революционеры условились замалчивать всеми силами. Я осмелился сказать о слабости правительства, о «сдаче бунту», о том, что бездействие власти повергает страну в анархию. Всё, что хотите, можно было говорить, только не это. Следуя кадетской тактике, я должен был бы настаивать, что правительство перешло все границы, допускаемые в борьбе, что его деятельность—чрезмерная и, как таковая, обращается во вред самой власти. Я обязан был настаивать на отмене чрезвычайных мер, на снятии охраны, которая будто бы потому уже не нужна, что бесполезна. Так как я имел дерзость сказать нечто обратное, меня еврейская печать обливает грязью.
В любопытной травле этой меня заинтересовало участие в ней кадетской «Речи». Газета г. Бака делает вид, что хочет говорить серьёзно, что она далека от гнусных выходок революционной подворотни. Обычный в этих случаях благородный приём газеты—подсунуть противнику совсем не его идеи, и затем начинать метать возражениями так, чтобы в глазах рябило. «Речь» приписывает мне следующие требования, которые она сама любезно придумала за меня: «учебные заведения надо закрыть, печать уничтожить, всякие сборища запретить, Гос. Думу разогнать».
Сочинив от моего имени столь решительные требования, газета более или менее победоносно разбивает их. «Но ведь всё это испробовано,—говорит «Речь»,—и плода не только не принесло, а напротив, именно и создало такое положение, при котором на митингах имеют успех гг. Алексинские, в прессе—органы социалистической печати, в стране—крайние левые партии, в Думе—крайние левые речи. Разогнать, уничтожить, закрыть—всё это можно, но что из всего этого выйдет? Мы только что видели, к чему приводит страну «военно-полевое» успокоение».
Тут, что ни слово, то умышленная неточность, говоря вежливо. Я, например, никогда не говорил, что «учебные заведения надо закрыть». Я писал, что следовало бы закрыть те учебные заведения, которые перестали быть учебными заведениями. Ведь закрывают же клубы, когда они перестают быть клубами, а обращаются в игорные притоны. Закрывают танцклассы, когда они обращаются в места разврата. Закрывают журналы, когда они становятся органами клеветы и призыва к преступлениям. Закрывают банки, прекратившие свои платежи. Всякое учреждение, потерявшее или изменившее свою функцию, закрывается без спора. Почему же школа, переставшая быть школой, должна считаться всё-таки школой?
Попробуем быть только правдивыми. Переменим вывески на тех учебных заведениях, которые превратились в революционные клубы. Вместо вывески: Такой-то «Императорский университет» повесим вывеску: «Императорский революционный клуб». Все профессора и студенты, если обратиться к их совести, согласятся, что новая вывеска будет более отвечать правде, чем старая. Зачем же лгать, зачем обманывать себя и весь свет? Назовите вещи их действительными именами—и вы увидите, какой явится естественный вывод. Не я предлагаю закрыть учебные заведения, а они, как таковые, давно уже закрыты революцией. Я предложил бы закрыть не школы, а революционные клубы, чтобы дать возможность действовать школам. Как я писал осенью, следовало бы устроить хоть один университет, в котором бы действительно учились, вместо десятков якобинских клубов, где готовятся к бунту.
Никогда не предлагал я «уничтожить печать», но, мне кажется, всякая власть обязана уничтожить ту часть печати, которая перестала быть литературным явлением и сделалась явлением уголовным. Печать, воспевающая грабёж и убийство, печать клеветническая и бунтовская не имеет права называться печатью. Она ни при каком порядке вещей не может быть терпима.
Живопись—высокое искусство, но если она перерождается в порнографию, в рекламу заразительных форм разврата,—неужели власть не смеет наложить руку на такую «живопись»?
Никогда я не писал о запрещении «всяких сборищ»—к чему эта ложь? Но преступные сборища, где под предлогом политики открыто обсуждаются грабёж, убийства, погромы, бунты,—такие сборища всякая власть, деспотическая или республиканская, обязана прекращать неумолимо, без тех жалких колебаний, которыми отличается наше правительство.
Точно так же я никогда не предлагал «разогнать Г. Думу». Если это действительно Г. Дума, то она должна быть облечена всей независимостью державной власти. Но что посоветовала бы почтенная «Речь» предпринять в том случае, если бы оказалось, что Г. Дума не государственная, а узкопартийная, и притом не Дума вовсе, а революционное сборище, отрицающее парламентаризм в самом принципе? Во второй, на днях открытой Думе двести членов левее кадет. К чему притворяться? Среди самих кадет весьма большой процент признают бунт, как способ добиться власти. Значит, если прибавить крайних правых, то уже сейчас большинство в парламенте не верит в парламент, не верит в конституцию. Почему же такая неконституционная Дума—Дума? Как расстроенный рояль не есть рояль, законодательная палата не есть законодательная палата, если вместо установления законов собирается ниспровергать их. Упрекают чиновников в формализме, но революционеры, когда им выгодно, умеют быть в сто раз формалистичнее. Раз удалось им правдами и неправдами попасть в Думу, то они, отвергающие парламент в самом корне, всё-таки утверждают, что они—парламент. Но ведь это подлог слишком уж грубый, чтобы продержаться долго.
Революционная печать всё время трубит о «разгоне» Думы, как будто этот «разгон» угрожает самому учреждению парламента. Но ведь это опять-таки нечестная передержка. Роспуск второй Думы, как и первой, если он произойдёт, будет касаться не учреждения палаты, а лишь случайного её состава. Под понятием «Гос. Дума» разумеется не 500 революционных депутатов, а собрание пятисот народных представителей, действующих конституционно, т.е. согласно присяге Государю и согласно основным законам. С первых же дней Думы, нарушив присягу и отвергнув конституционный способ борьбы, почему левые депутаты всё-таки считают себя представителями народными? Народ послал их законодательствовать, а не бунтовать, и если бы он даже послал их для бунта, то они не имели бы права составить Думу, ибо Дума, в качестве парламента, по самой природе своей исключает бунт.
«Речь», как и вся левая пресса, настойчиво говорит неправду, будто правительство исчерпало все меры репрессий и все эти меры будто бы и повели к развитию бунта. Но это прямо вздор, рассчитанный на чьё-то слабоумие. Далеко не «всё испробовано», как уверяет «Речь»; напротив, почти ничего не испробовано. Вопреки утверждению кадетской газеты, не было ни закрытия занимающихся бунтом школ (закрывали их, чтобы сейчас же вновь открыть), ни серьёзной борьбы с преступной печатью, ни запрещения сколько-нибудь строгого революционных сборищ, ни «разгона» Думы. В войне с революцией, как в войне с Японией, правительство наше обнаружило прежде всего блистательную неготовность, затем отсутствие плана, недостаток талантливых руководителей, а главное—роковую склонность отступать и сдаваться. Разве имена кн. Святополк-Мирского, князя Оболенского (в Финляндии), ген. Глазова, гр. И.Толстого не параллельны именам ген. Куропаткина, Стесселя, Рожественского, Небогатова и др.?
К счастью правительства, наша революция, хотя отчасти и финансированная Японией, далеко не проявляет обдуманной серьёзности этой державы. Обладая всего лишь дерзостью, революционеры потерпели ряд жестоких поражений даже от слабой русской власти, но именно растерянность последней даёт бунту возможность подыматься вновь и вновь. Кадеты хотят, что называется, объехать нашу добродушную власть на кривой. Им хочется убедить, что положение безвыходное, что все средства исчерпаны. Но это хитрая выдумка, не больше. В сущности ни одна мера не испробована серьёзно. Все они едва начаты, ни одна не использована во всём её значении, во всей силе.
Меры строгости издавались и отменялись. Решительный приказ связывался ограничительным циркуляром. Принятая система тотчас забывалась; поминутно переходили к другой. Власть инстинктом чувствует своё право и свой долг, но уже не имеет свойственной старому могуществу воли. Схватившись ради необходимой самообороны за полевые суды, правительство первое испугалось (и кажется, оно одно) столь решительной меры. Последовал ряд правительственных сообщений, похожих на извинения, ряд бесед премьер-министра с иностранными корреспондентами, где он оправдывался, почти давал обязательства. Искренняя вера в конституцию и долг осуществить её заставляли нашу власть быть снисходительной ко всякой контрабанде, что прикрывалась благородным флагом. Поэтому полевые суды остались хоть и грозным, но одиноким средством отпора. Исполнители революционных планов преследовались, тогда как антрепренёры революции оставались неприкосновенными. Подобно тому, как недостаточно одного парового котла, чтобы поехать на машине,—отсутствие других частей оборонительного механизма парализовало действие полевых судов. Одной стрельбы недостаточно даже на войне.
И вот плохое военное искусство правительства «Речь» выставляет как аргумент против обороны.—Вы не умеете защищаться и потому сдавайтесь!
Этот вывод можно бы счесть правильным, если бы правительство оберегало только свои портфели. Но как бы ни была наша власть растеряна, она понимает, что революция ставит вопрос неизмеримо более огромный, чем перемена личного состава власти. Сама же «Речь» всё время говорит о войне с правительством, как с «врагом народным», о войне, цель которой, как и всякой войны—истребление врага, захват его территории и власти.
Все мы, не революционеры, понимаем Гос. Думу как введение нового, конституционного строя, где нижней палате предоставлена только треть законодательной функции. Другая треть принадлежит верхней палате, третья—Монарху. Между тем революционеры Гос. Думы предъявляют претензию на захват всей власти. В наказах левому блоку предлагается добиваться «полного народовластия», т.е. республики, и средством к достижению этого ставится не парламентская борьба, а организованный Думой бунт. Обращаюсь к порядочности кадетской газеты и прошу ответить: так это или не так?
Вслед за разгромом уже не старого, а нового конституционного режима предполагается разгром социальный; республика имеет быть пролетарской, с насильственным дележом имуществ. Всё это от имени нации требует в сущности горсть агитаторов, которых народ выбрал—если сознательно выбирал их—не для разрушения отечества, а для укрепления его. Может ли при таких условиях историческая власть забыть свой долг пред страной? Может ли она вручить судьбу великой страны г-дам Алексинским и Аладьиным?
Редактор Игорь ДЬЯКОВ
Технический редактор Алексей КОЛЧЕВ