Варвара ходила этой дорогой шесть лет: на велосипеде до Заовражья, потом пешком по лесной тропе до Починок и Горбова. За шесть лет ничего страшнее гадюки на тропе не встречала. А тут – рысенок…
Первые две недели она думала, что это кошка. Ну мало ли бродячая, завелась в лесу, орет по ночам, как полоумная. Варвара даже не подходила. Она вообще была женщина практичная: стройная, длинная, с пепельным хвостом и кольцом с бирюзой на правой руке, материнским, которое не снимала.
Кардиган на ней был такой, что другие люди давно бы выбросили.
– Еще хороший, чего выбрасывать? – говорила Варвара и запихивала в карманы то авторучку, то квитанции, то леденцы для бабы Гали из Починок.
На третью неделю она все-таки свернула с тропы. Подошла к Волчьему оврагу и увидела. Не кошка – рысенок, месяца три, может, чуть больше. Сидел на самом краю, на мокрой глине и скреб лапами берег. Вода в овраге стояла высоко: паводок ушел, а натекло столько, что до лета не высохнет.
Рысенок посмотрел на Варвару и не двинулся с места, только открыл рот и выдал такой звук, тонкий, протяжный, с хрипотцой, что у нее мурашки пошли по коже.
Варвара попятилась, вышла на тропу и поехала обратно вдвое быстрее обычного. Вскоре она стояла у калитки егерского дома.
– Максим, я тебе говорю, он там сидит. Как привязанный. Третью неделю. Помяни мое слово, неспроста это.
– Кто сидит? – Максим стоял на крыльце, длинный, сухой, и щурился на закатное солнце.
– Рысенок. У Волчьего оврага. Я сначала думала, кошка воет, а сегодня подошла. И вот тебе, пожалуйста.
Он слушал молча, почти всегда молчал. С ранней сединой на висках и стрижкой, которую сам себе устраивал перед зеркалом, неровно и косо, но его это не заботило. Жилетку теплую носил поверх свитера круглый год.
А в карманах вечно что-то лежало: моток веревки, складной нож, пакет с сухарями для лосей, которые выходили к дому по утрам.
– А чего не уходит-то? – поинтересовалась Варвара, когда молчание затянулось.
Максим пожал плечами. Потом кивнул, пошел в дом, взял сапоги и двинул к оврагу.
***
Рысенка он увидел сразу. Тот сидел на том же месте, где описала Варвара, и шерсть у него была клочковатая, ребра торчали, глаза смотрели мутно, голодно. Рядом на берегу валялись ободранные лягушачьи шкурки, штук пять или шесть, и Максим понял, что малыш кормился. Но этого мало для трехмесячного рысенка.
Зверь не убежал и даже не повернул голову. Смотрел в одну точку, туда, где темная вода стояла у подмытого берега. Максим подобрал палку и сунул в воду. Ушла по локоть, потом еще глубже. Метра два, муть, глина, ничего не разглядишь.
А рысенок скреб когтями берег ровно в том месте, куда смотрел, и скреб размеренно, будто заведенный. Максим присел на корточки, потом встал, стянул жилетку и начал расстегивать куртку.
***
Вода оказалась такой холодной, что перехватило дыхание. Конец мая, а в овраге будто март: вода талая, темная, пахнущая глиной и гнилой листвой. Волчий овраг всегда был глубоким. Старожилы из Починок рассказывали, что когда-то здесь текла речка, потом ушла, и осталась промоина.
Каждую весну паводок заливал ее по верхний край, и вода держалась до середины июня. В обычный год по колено, не страшно, но эта весна выдалась снежной, и воды натекло по грудь взрослому мужику.
Он зашел по пояс, оттолкнулся от дна и нырнул. Ничего не нашел, руками шарил по дну, попадались ил, ветки, скользкие камни. Вынырнул, хватанул воздуха, зубы уже стучали. Рысенок сидел на берегу и смотрел на него, но не на лицо, а на то место в воде, куда Максим нырял.
Нырнул второй раз, глубже и левее. Пальцы наткнулись на что-то, не ветку и не камень, мягкое, тяжелое, неподвижное. Дернул – не поддалось, что-то держало.
Вынырнул, откашлялся, сплюнул илистую воду и замер, упираясь в берег обеими руками. Пальцы дрожали, но не от холода.
Максим был мужик не робкий. Двадцать лет в лесу, один, без напарника: медведицу с медвежатами обходил, лосей из болота вытаскивал. Зимой по двое суток на лыжах ходил, когда волки задрали телят у фермера за Горбовом. Но тут было другое, он уже понимал, что найдет, и от этого понимания сводило скулы.
Третий нырок оказался тяжелее первых двух. Руки нашли шерсть, густую, плотную, набухшую от воды. Провел ладонью дальше и нащупал лапу, большую. А за лапой – проволоку, жесткую, скрученную в петлю, врезавшуюся в плоть. Потянул, но проволока держала крепко и уходила куда-то вниз, к стволу затопленного дерева.
Вынырнул и сел на берег, упершись локтями в колени. Вода стекала с волос за шиворот, но он не замечал. Рысенок подвинулся ближе на полметра и снова замер, глядя на воду.
Год назад, как вспомнил Максим, он нашел у Горбова пустую петлю с клочком заячьей шерсти. Снял, смотал проволоку, сунул в карман жилетки. Хотел отнести участковому, но не отнес, бросил в ведро у крыльца. Через неделю ведро вынес, а проволоку забыл…
За ножом пришлось лезть к жилетке. Достал, раскрыл, зажал в зубах и полез обратно в воду. Под водой нащупал проволоку, повел вдоль нее до ствола. Петля была привязана крепко, два витка вокруг сука, концы загнуты.
Так ставит тот, кто знает дело и ставит не первый год, по всему лесу, на тропах, у водопоев, у нор.
Генка Сойкин с Заречной, крайний дом перед мостом. Ставит петли с девяностых. Все знают – и Зоя в «стекляшке», и участковый в Калязине, и бабки в Починках. И Максим знает. Двадцать лет знает.
И двадцать лет молчит.
Проволока поддалась не сразу, нож скользил по мокрому металлу. Резал, пока хватало воздуха, выныривал, вдыхал и нырял снова. На пятый раз последний виток лопнул, и зверь отделился от ствола.
***
Рысь оказалась большая, килограммов на двадцать, а может, и больше. Мокрая шерсть облепила тело, и видно было, какая она исхудала, кости таза торчали, как у коровы после зимовки. Левая передняя лапа перекручена проволокой глубоко, до мяса. По ране было видно, что рысь билась долго, прежде чем вода поднялась. Пахло от нее болотом и чем-то тяжелым, сладковатым.
Тут вот что важно: рыси – звери осторожные, в петлю попадают редко, куда реже зайцев и лис. Но Сойкин ставил грамотно, низко, у самой земли, на тропе к водопою.
Рысь шла к воде, наступила – и затянуло. А потом пришел паводок.
Ноги уже не держали: от холода мышцы свело, кожа побелела, губы одеревенели. Но Максим стоял и смотрел.
Рысенок поднялся и медленно, на негнущихся лапах, подошел к телу матери. Ткнулся мордой в мокрую шерсть на боку, потом лег рядом, прижался и затих.
Колени подломились, и Максим опустился прямо в грязь, в мокрую глину, в ледяную воду, которая стояла в сапогах. Он ничего не чувствовал. Смотрел на рысенка, который лежал, вжавшись в бок матери, и молчал.
Три недели. Малыш просидел здесь три недели, ловил лягушек, скреб берег, выл и ждал. Чуял через два метра воды, знал, что она там, и не мог уйти.
Руку он протянул осторожно, и рысенок не шевельнулся. Погладил его по голове, шерсть жесткая, свалявшаяся, под пальцами прощупывались кости черепа. Потом поднялся, подобрал куртку, которую бросил на берегу перед первым нырком, и завернул в нее рысь. Аккуратно подвернул полы, застегнул молнию и положил сверток у корней старой ольхи – вернется, закопает.
Рысенка взял на руки, тот вцепился когтями в свитер, больно, до кожи, и уткнулся мордочкой в шею. Он был легкий, почти невесомый. От него пахло рыбой, тиной и еще чем-то звериным.
***
У калитки стояла Варвара.
– Нашел? – тихо ахнула она, глядя на рысенка.
Максим кивнул.
– Мать?
Еще один кивок.
Варвара не стала расспрашивать. Молча зашла в дом, вышла с банкой молока и чистым полотенцем, поставила на крыльцо.
– Козье, – обронила она коротко. – Разведи водой один к одному. У меня шприц есть, без иглы, от Мурки Степановны остался, когда та болела.
– Петля, – проворчал Максим, он произнес это слово так, будто горло сдавило. – Сойкина.
Варвара посмотрела на него долго, потом отвернулась.
– Я тебе говорила, – произнесла она негромко. – Давно говорила. Ну иди, клади зверя. Потом разберетесь.
Он зашел в дом, положил рысенка на старый ватник в углу кухни. Тот свернулся, засунул морду под лапу, вздохнул и закрыл глаза.
Между прочим, Варвара звала всех по имени-отчеству, даже кошку. Мурка Степановна прожила у нее семнадцать лет и ушла прошлой зимой, а Варвара потом неделю ходила с красными глазами, но никому не жаловалась. Практичная была женщина.
Первую неделю рысенок не вставал. Лежал на ватнике, принимал молоко из шприца, по два-три кубика за раз, больше не мог.
Максим кормил его каждые три часа, даже ночью, ставил будильник на старом телефоне. Через четыре дня рысенок начал поднимать голову, а через неделю уже ел сам. Максим резал ему мелко курятину, и рысенок хватал куски, рычал и утаскивал за ватник в угол, хотя никто не отбирал.
Варвара заходила каждый день, приносила молоко и мелко нарезанные куриные сердца.
– Ест? – спрашивала с порога.
– Ест.
– Ну и слава богу.
Она садилась на табурет у двери и смотрела, как трапезничает рысенок, а Максим знал, что она ждет. Не торопит, но ждет.
На десятый день он решил:
– Поеду завтра в Калязин.
Варвара кивнула и ничего не добавила.
Отделение на улице Карла Маркса работало до пяти. Максим приехал к трем, сел за стол дежурного и написал заявление от руки: про петли, про рысь, про Сойкина. Участковый, молодой парень, переведенный из Твери, читал, кивал, и Максим видел, что тот не удивлен. Тоже знал.
Обратно ехал через лес. Остановился у Волчьего оврага, забрал сверток в куртке и закопал рысь под ольхой, на сухом месте, выше уровня воды.
Постоял минуту, глядя на свежую землю. Потом сел в машину и поехал домой.
***
Вечером рысенок вышел на крыльцо, первый раз за все время сам, без помощи. Сел на верхней ступеньке, поджал лапы под себя и замер, глядя на лес.
Максим вышел следом, сел рядом и долго чиркал спичкой. Руки еще подрагивали, хотя прошла уже неделя. Было тихо, и где-то за лесом куковала кукушка, размеренно и неторопливо, будто считала что-то свое. Рысенок повернул голову на звук и навострил уши. Потом снова уставился перед собой, туда, где начинался лес.
Максим молчал. Он думал о том, что будет потом, и винил себя за то, что не посетил участкового раньше.
А что будет потом? Накажут ли горе-охотника? Или пожурят, ну, может, оштрафуют, да и все? И вот что делать дальше?
На эти вопросы ответа не было…