Зима в том году выдалась какой-то ненастоящей. Не злой, не по-настоящему морозной, а скорее уныло-серой, с постоянной мелкой снежной крупой, которая не ложилась ровным покрывалом, а сбивалась в жесткие смерзшиеся комки у обочин. Серега потом говорил, что такая погода бывает только тогда, когда атмосферное давление скачет как сумасшедшее, и от этого у людей начинаются странности в поведении. Он любил выдавать подобные умозаключения, хотя работал простым мастером на участке, где из специальностей требовались разве что крепкие руки и умение не паниковать при виде порванного кабеля. Впрочем, Серега вообще был человеком нестандартным. Невысокий, коренастый, с коротко стриженными рыжеватыми волосами и вечно красным от ветра лицом, он носил одну и ту же куртку уже третий год — зеленую, с оторванной кнопкой на левом кармане, которую так и не удосужился пришить. В куртке этой он выглядел немного мешковатым, как человек, который не совсем уверен в том, что одежда сидит на нем правильно, но ему и так неплохо.
Вова, напротив, одевался всегда тщательно. Не то чтобы по-городски, с каким-то там шиком, но аккуратно. Новые рукавицы каждый сезон, ботинки смазаны солидолом ровно настолько, чтобы блестели, но не марали штанины. Он был выше Сереги на голову, худощавый, с узким лицом и небольшими внимательными глазами, которые постоянно бегали по сторонам, словно высчитывали что-то. И вот в этих глазах, в этой тревожности взгляда и заключалась, пожалуй, главная особенность Вовки. Он считал деньги. Не в том смысле, в каком их считают нормальные люди — то есть понимают, сколько у тебя есть и на что хватит. Нет, Вова считал деньги как человек, для которого каждая купюра имеет вес, температуру и, наверное, даже душу. Он помнил, сколько стоил хлеб в прошлом месяце, и возмущался, если цена сдвигалась на два рубля. Он брал сдачу в магазине и пересчитывал её прямо у кассы, не стесняясь очереди. Это не было жадностью в чистом виде — скорее какой-то глубокий внутренний механизм, заложенный в детстве, может быть, в тех временах, когда кусок колбасы был событием, а не рядовым продуктом на полке холодильника.
Андрюха, третий наш человек, отличался от обоих совершенно. Он был самым молодым из нас, двадцать три года, длинный, нескладный, с вечной ухмылкой на лице и волосами, которые торчали из-под шапки во все стороны, как солома из прошлогоднего снопа. Андрюха не думал о деньгах. Это не означало, что он их не ценил — просто они не занимали в его голове того центрального места, которое занимали у Вовы. Андрюха думал о розыгрышах. Он жил розыгрышами, дышал ими, строил по ним свои будни. Для него любой скучный рабочий день был не завершён, если в нём не было хотя бы одной мелкой пакости, направленной на товарища. Причём пакость эта всегда оставалась в рамках — он никогда не переходил ту невидимую черту, за которой шутка становится обидой. Чувство меры у него было развито удивительно тонко для человека его возраста, и это, пожалуй, спасало его от регулярных избиений.
Но всё это — предыстория, фон, на котором разворачивались события. А начались они ещё осенью, в октябре, когда землю ещё не схватило морозцем, а листья на берёзах у забора нашего участка висели желтоватыми, но уже потрёпанными, словно кто-то перебирал их руками и бросал обратно не глядя.
Тогда-то один из наших — не из этой троицы, а четвёртый, Петрович, пожилой электрик с дрожащими от возраста руками — выронил где-то на территории около двух тысяч рублей. Просто выронил. Достал из кармана, чтобы что-то там посчитать, и пачка, плохо свернутая, выскальзнула из пальцев. Он понял это не сразу, а минут через двадцать, когда нужно было расплатиться с доставщиком. Петрович побледнел, хотя бледность на его обветренном лице была почти незаметна — скорее, даже потемнел, стал какой-то серо-землистой. Мы бросились искать. И нашли, точнее, нашли часть. Тысячу четыреста рублей подобрали с асфальта и из травы у дорожки, а вот пятьсот ушло. Прямо ушли — куда, никто не видел. Серега тогда предположил, что её задуло под куст смородины у самого забора, мы заглядывали туда, шарили руками в пожухлой листве, но ничего не обнаружили. Деньга была бумажная, лёгкая, и ветер в тот день дул порывистый, срывавший последние листья с веток. Наверное, её просто унесло. Петрович расстроился, но виду не подал, махнул рукой, и на том дело вроде бы закончилось.
Зимой мы про эту историю забыли. Вернее, не совсем забыли — иногда при вспоминали, но как про пустяк, про одну из тех мелочей, которые случаются в рабочей будничной жизни и растворяются в ней без следа, как капля воды в снегу. Снег выпал в ноябре и лёг неровно, сугробами. Куст смородины у забора оказался под самым большим из них, намётанным за зиму так, что торчала из-под белого только верхушка веток, тёмная и голая.
А весной — весна в том году пришла резко, в начале апреля сразу потеплело, и снег начал оседать, темнеть, покрываться ледяной коркой по утрам и подтекать жёлтыми прожилками днём — и вот тогда-то у нас начались настоящие неприятности. Прорвало водопровод. Не где-нибудь, а именно на нашем участке, причём так неловко, что вода пошла под снегом, и определить точное место прорыва было невозможно. Нам нужно было найти колодец, который был зарыт под снегом, и перекрыть задвижку. Проблема состояла в том, что колодец этот никто толком не помнил — в прошлый раз к нему подходили года три назад, и с тех пор ориентировались примерно, на глаз. А глаз, как известно, зимой не работает.
И вот мы вышли во двор. Серега первым, в своей зелёной куртке, уже расстёгнутой, потому что на солнце было тепло и даже жарко, странная апрельская жара, от которой пахло не весной, а каким-то прелым, сырым, как будто снег отдавал накопленную за зиму мерзлость обратно в воздух. Вова шёл следом, новый рабочий — тот самый, в новых рукавицах, которые он, правда, снял и засунул за пояс, потому что копать в них было неудобно. Андрюха замыкал, прихрамывая — он накануне подвернул ногу на льду и теперь ходил осторожно, пряча боли за обычной ухмылкой.
Снег был тяжёлым, мокрым, налитым водой до предела. Берёшь лопатой — а он как цемент, не отрывается от земли целиком, а ломается кусками. Мы взяли большие снеговые лопаты — те, что с широким совком, и начали кидать снег в сторону, пытаясь нащупать крышку колодца. Кидали не просто так, а в образовавшуюся лужу, потому что вода уже стояла повсюду, смешанная со снегом, и казалось, что мы работаем не на суше, а на дне какого-то мутного, холодного моря. Снег, брошенный в воду, шипел, таял медленно, и вокруг лужи образовалось мокрое кольцо, по которому мы постоянно поскальзывались.
Мы работали минут двадцать, может, тридцать, когда Серега вдруг замер. Он стоял по колено в воде, держал лопату обеими руками и смотрел вниз. Потом медленно, очень медленно опустил лопату в воду и что-то подцепил. Я видел, как его руки дрогнули — мелкая дрожь, которую он тут же попытался скрыть, сжав пальцы на черенке. Он вытащил из воды мокрый, помятый комок бумаги, и в этот момент солнце выглянуло из-за тучи так, что свет ударил прямо на этот комок, и я увидел зелёный, хотя и потускневший, но совершенно узнаваемый цвет.
— Блин! — сказал Серега, и голос его был не радостный, а скорее удивлённый, как будто он увидел что-то, что не мог видеть по законам природы. — Блин, да это же та самая пятисотка!
Он развернул купюру прямо там, на ветру. Она была мокрая насквозь, как промокашка, и рвалась по сгибам, но номинал прочитать можно было — пятьсот рублей. Та самая, петровичевская, которая осенью улетела под куст и с тех пор считалась потерянной навсегда. Она лежала всю зиму под снегом, вмерзла в землю, а теперь, когда снег стаял и вода подняла её, выплыла точно в тот момент, когда мы тут копались. Случайность? Конечно, случайность. Но какая-то чертовски красивая.
Серега захохотал и побежал к зданию, размахивая мокрой купюрой над головой, как знаменем. Он влетел в тамбур, стуча мокрыми ботинками по полу, и заорал из коридора:
— Нашёл! Пятисотку нашёл! Ту самую, осеннюю!
И тут произошло то, чего я, честно говоря, ожидал, но всё же не так быстро. Вова, который до этого копал сносно, но без особого энтузиазма — как человек, выполняющий , — . Прямо на глазах. Он бросил лопату, которая с громким бульканьем упала в лужу, развернулся и побежал в здание. Я думал, он идёт посмотреть на купюру. Но нет. Он влетел в тамбур, схватил с вешалки свою куртку, натянул её на ходу, выбежал обратно, подхватил лопату и начал копать. Только теперь копал он не так, как раньше. Теперь он копал так, будто под снегом были не ржавые задвижки и не промёрзшая земля, а сундук с золотыми монетами.
Лопата взлетала и падала с такой скоростью, что снежные кляксы разлетались в радиусе трёх метров. Вова не смотрел по сторонам, не замечал, что окатывает нас с Андрюхой снеговой жижей, не реагировал ни на что. Глаза его были прикованы к земле, и в этих глазах горел огонь, который я видел у него только один раз — когда ему пришла налоговая скидка за прошлый год, и он потом полдня пересчитывал цифры в квитанции.
— Уйди, — сказал он мне, не поднимая головы. — Уйди, ты мешаешь.
— Вов, ты чего? — попытался я вразумить его. — Мы колодец ищем, а не клад.
— Уйди, я сказал.
Он оттолкнул меня локтем, и я отступил, потому что в тот момент Вова был как человек в трансе, а с людьми в трансе лучше не спорить — не дай бог, лопатой зацепит, он же сам не понимает, что делает. Андрюха отошёл тоже, и они с Серегой переглянулись. Серега поднял брови. Андрюха ухмыльнулся. И в этой ухмылке я прочёл то, что не хотел бы читать, потому что это означало, что сейчас начнётся что-то, закончится чем-то, а посреди этого будет страдать Вова.
Вова копал полчаса. За это время он расчистил площадку размером примерно четыре на шесть метров — площадь, на которой вполне можно было бы разбить грядку с огурцами. Снег был сброшен в стороны, обнажилась мокрая, тёмно-коричневая земля, усыпанная прошлогодним мусором — окурками, обрывками бумаги, мелкими ветками. Ничего, кроме грязи. Вова остановился, тяжело дышал. Пар валил изо рта, хотя воздух был уже не морозный, а скорее прохладный. Он вытер лоб рукавом, оставив на ткани тёмную полосу, и сказал:
— Курить.
Он повернулся спиной к расчищенной площадке, достал сигарету, зажигалку. Щёлкнул колесико. В этот момент Андрюха, который стоял позади него в трёх шагах, сделал движение, которое я заметил, но не успел осознать до конца. Его рука скользнула в карман куртки, что-то достала оттуда — быстро, ловко, как карточный шулер тасует колоду — и кисть эта дугу в воздухе. Что-то бумажное, зелёное, упало в лужу у края расчищенной площадки. Это произошло за секунду, полторы, не больше. Вова в это время прикуривал, склонив голову к огню, и щурился от дыма.
Андрюха уже стоял на другом месте, с лопатой в руках, и делал вид, что сгребает снег с края площадки. Лопата вошла в воду, зачерпнула мокрую жижу вместе со снегом, и Андрюха поднял её. А на лопате, наполовину погрузившись в снежную кашу, наполовину торча наружу, лежала тысяча рублей. Красивая, свежая, хрустящая — совершенно не похожая на ту мятую пятисотку, которую Серега вытащил из воды. Новая, прямая, как будто её только что выдали в банке.
Андрюха замер. Потом медленно повернул голову к нам. Его глаза стали круглыми, как две монетки, рот приоткрылся, и он произнёс это слово — то самое, с интонацией, которая заслуживала отдельного упоминания:
— Ахренеть.
Он показал лопату всем. Серега, который стоял рядом, чуть не упал от смеха — но умудрился превратить это в кашель, прикрыв рот рукой. Я стоял и смотрел. Вова стоял и смотрел. А потом Вова бросил сигарету. Только что прикуренную, с которой он сделал ровно две затяжки. Бросил в лужу, наступил на неё ботинком, схватил лопату и ринулся на то место, где Андрюха «нашёл» тысячу.
— Уйдите все! — заорал он, и голос его сорвался на визг, который он, наверное, сам не узнал бы в записи. — Мне деньги нужны! Уйдите, я сказал, все уйдите!
Он начал копать с удвоенной, нет — с утроенной скоростью. Лопата мелькала так, что казалась propellerом какого-то безумного аппарата. Снег летел в стороны, грязь шлёпалась на ботинки, на штаны, на куртку. Вова не замечал ничего. Он был внутри своего кошмара, внутри своей мантии, где под каждым слоем снега лежат деньги, нужно только копать глубже, быстрее, не останавливаясь.
Мы отошли. Андрюха с Серегой отошли к зданию и стояли там, прижавшись спинами к стене. Серега хохотал — тихо, беззвучно, тряся плечами, потому что смеяться вслух было нельзя, Вова бы услышал и пришёл бы в бешенство. Андрюха стоял рядом и смотрел на Вову с таким выражением лица, какое бывает у кота, который поймал мышь и теперь играет с ней, зная, что мышь никуда не денется.
Через какое-то время Вова замедлился. Плечи его опустились, дыхание стало рваным, тяжёлым, как у человека, который бежал кросс, а не копал снег. Он остановился, оперся на лопату и сказал, не оборачиваясь:
— Пойдём чай пить.
Мы зашли в помещение. Сняли мокрые куртки, повесили сушиться — они тяжело свисали на крючках, из подолов капала вода на линолеум. Серега включил чайник. Вова сел на табуретку у стола, и я увидел, что руки у него трясутся. Не от холода — от напряжения. Он сцепил пальцы, положил руки на колени и сидел так, глядя в стену. Никто не говорил ни слова. Чайник шипел. За окном капала вода с крыши — мерно, как . Андрюха сидел напротив Вовы и делал совершенно невинное лицо, и в этой невинности было что-то настолько фальшивое, что я удивлялся, как Вова не видит.
Но Вова не видел. Вова думал о деньгах. Я читал это в его глазах, в том, как он разжимал и сжимал кулаки, в том, как его взгляд периодически скользил к окну, за которым виднелась расчищенная площадка. Он думал о том, сколько ещё денег может лежать под снегом. Он пересчитывал в голове — две тысячи потеряли, пятисотку нашли, тысячу нашли, значит, ещё пятьсот где-то тут. Пятьсот рублей. Для Вовы в тот момент это были не просто деньги — это была справедливость, это был порядок вещей, в котором потерянное должно быть найдено, а найденное — принадлежать тому, кто его нашёл.
Чайник щёлкнул, выключился. Серега разлил кипяток по кружкам, кинул пакетики. Запах дешёвого чая с бергамотом пополз по комнате, смешиваясь с запахом мокрой одежды и чем-то ещё, кислым, прелым — от ботинок, которые стояли у двери.
Выпили по кружке. Вова встал.
— Пойдём, — сказал он. — Колодец не нашли.
И мы пошли. Вова схватил самую большую лопату — не ту, с которой копал раньше, а ещё больше, с таким широким совком, что она была похожа не на инструмент, а на крыло маленького самолёта. Он вышел на улицу и начал кидать снег с такой скоростью и с таким размахом, что мы с Андрюхой и Серегой остановились как вкопанные. Это было зрелище. Снег летел дугой, описывая в воздухе огромные белые дуги, и падал в пятнадцати-двадцати метрах от места, где стоял Вова. Он не копал — он метел. Он не искал колодец — он уничтожал снег. Снегоуборочная машина, если бы она приехала сейчас, остановилась бы и стала смотреть.
Мы смеялись. Смеялись так, что у меня болел живот, у Сереги потекли слёзы, а Андрюха сел прямо на мокрый асфальт и хлопал себя по коленям ладонями.
Вова не оборачивался. Он работал. Он был машина для перекидывания снега, и ничего больше в мире не существовало.
Прошло минут пятнадцать. Вова один — он нас не подпускал, отгонял жестами и взглядом, если кто-то приближался к расчищенной территории. Мы стояли в стороне, и Смех постепенно улёгся, сменившись чем-то другим — не совсем уютным чувством, которое возникает, когда смотришь на человека, который не понимает, что над ним смеются. Но тут Андрюха сделал свой следующий ход.
Он достал из кармана что-то, повернулся к Сереге спиной, так чтобы Вова не видел, и протянул ему руку. На ладони лежала мокрая пятисотка — та самая, осенняя, которую Серега вытащил из воды час назад. Она подсохла частично, но всё ещё была влажной, помятой, и краешки её слегка подмёрзли, потому что температура воздуха к вечеру упала, и мокрая бумага схватилась лёгкой корочкой льда.
Андрюха сказал тихо, почти беззвучно, шевеля только губами:
— Приклей к лопате. Когда будешь кидать снег — чтобы было видно.
Серега понял мгновенно. Он кивнул, взял купюру, подошёл к лопате, которая стояла прислонённой к забору, и прижал пятисотку к внутренней стороне совка. Бумага прилипла — мокрая к металлу, и держалась неплохо, хотя краешек оттопыривался. Серега взял лопату, зачерпнул снег — аккуратно, , как человек, который делает что-то важное и не хочет ошибиться — и поднял. Пятисотка была видна. Она лежала на снегу, наполовину погрузившись в него, наполовину торча наружу, зелёная, мокрая, совершенно .
Серега сказал, причём сказал громко, с той интонацией удивления, которая не требовала подготовки, потому что он и правда умел удивляться убедительно:
— Блин! Смотрите!
Он вытащил купюру пальцами, показал всем. Вова, который стоял в десяти шагах, повернулся. Увидел. Его лицо изменилось — медленно, как будто по нему пробежала волна, которая сначала подняла/, а потом обрушила. Он бросил свою огромную лопату, схватил обычную, , и бросился к Сереге. Не побежал — бросился, с выражением, которое я не могу описать иначе как отчаяние, смешанное с жадностью.
— Отдай деньги, гад! — заорал он.
Серега отступил на шаг, держа купюру на вытянутой руке, и спокойно сказал:
— Копай там.
И указал лопатой в сторону расчищенной площадки. Вова остановился. Посмотрел на купюру в Серегиной руке. Посмотрел на площадку. Посмотрел обратно. Что-то щёлкнуло у него внутри — я видел это по глазам, по тому, как расширились зрачки. Он развернулся и кинулся копать. Теперь он копал не как человек, не как машина — он копал как стихийное бедствие. Снег летел во все стороны, лужи расплёскивались, брызги попадали на стены здания. Он работал за троих, за пятерых, за всю снегоуборочную бригаду района.
И тогда — может быть, по закону подлости, а может быть, по закону справедливости, который устроен гораздо хитрее, чем мы думаем, — лопата стукнулась о что-то твёрдое. Металлический звук, глухой, короткий. Вова замер. Отодвинул снег руками — в рукавицах, которые он опять надел, — и под снегом оказалась крышка колодца. Ржавая, обледеневшая, с оторванной ручкой, но колодец. Именно тот, который мы искали.
Мы перекрыли задвижку. Вода остановилась. Забрали инструмент и пошли в здание. Все, кроме Вовы. Вова остался. Он стоял у расчищенной площадки с лопатой в руках и смотрел на землю. Он ещё не закончил. Он не мог закончить, потому что где-то там, под этой землёй, могли быть ещё деньги. Ещё пятьсот рублей, которые улетели осенью и не нашлись ни весной, ни сейчас. Они были где-то рядом. Он чувствовал это.
Мы зашли внутрь. Разделись, сели пить чай. Андрюха налил себе кружку и выпил её маленькими глотками, глядя в окно. За стеклом была видна фигура Вовы — маленькая, одинокая, воплощённая. Он копал. Снега на расчищенной площадке уже не было, и он расширял её дальше, подбираясь к кустам, к забору, к тем местам, где снег лежал ещё толстым, непролазным слоем.
Телевизор в углу был включён — кто-то из утренней смены забыл выключить, и по нему шла какая-то передача, бесцветная, тихая, которую никто не смотрел. Серега сидел на подоконнике и курил, пустив дым в приоткрытую форточку. Я сидел за столом и крутил в пальцах пустую кружку. Андрюха молчал, и в его молчании было что-то необычное — не торжество, не радость от удачного розыгрыша, а скорее задумчивость, как будто он сам не до конца понимал, куда его завела эта шутка.
Прошло минут сорок. Может, час. Я посмотрел в окно и не увидел Вову на привычном месте. Сердце сжалось — нелепая, глупая мысль о том, что он провалился в какой-нибудь незакрытый люк, пронеслась в голове и оставила неприятный осадок. Но потом я разглядел его — он отошёл далеко от первоначальной площадки, к самому краю территории, и копал там, у кустов, медленно, тяжело, как человек, который давно исчерпал все силы, но не может остановиться, потому что остановка означает признание поражения.
Мы вышли. Андрюха первый. Подошёл к Вове, положил руку ему на плечо. Вова вздрогнул, как будто его разбудили.
— Вов, хватит. Пойдём чай пить.
— Не могу, — сказал Вова, и голос его был такой, что я понял — он не преувеличивает. Он действительно не мог. — Там ещё деньги.
— Вов, нет там денег.
— Есть. Ты же сам нашёл тысячу. Серега нашёл пятисотку. Значит, ещё есть.
Андрюха посмотрел на него. Потом посмотрел на меня. Потом на Серегу, который подошёл следом. И в этот момент в его глазах появилось что-то, чего я не видел раньше, — не ухмылка, не веселье, а тихая, спокойная жалость. Андрюха, который никогда не жалел никого из своих жертв, потому что жертвы его розыгрышей всегда были абстрактными, , вдруг увидел перед собой не мишень для шутки, а живого человека, который стоит в снегу, в мокрых ботинках, с красными от мороза руками и трясущимися плечами, и копает землю, потому что верит, что там лежат деньги.
— Вов, — сказал Андрюха тихо. — Пойдём. Там нет денег. Расскажу всё.
Вова не двигался.
— Пойдём, — повторил Андрюха. — Горячий чай. Расскажу.
Мы завели его в помещение. Сняли с него куртку — она была мокрая насквозь, тяжёлая, как будто сделана из свинца. Сняли ботинки — носки были серые от влаги, и от них шёл пар. Сели за стол. Серега налил чай. Андрюха сидел напротив Вовы и молчал. Тишина была долгая, тяжёлая, наполненная только звуком капающей воды с курток и тихим шипением батарей отопления.
Потом Андрюха заговорил. Рассказал всё. Про тысячу, которую он достал из кармана и бросил в лужу. Про пятисотку, которую он дал Сереге, чтобы тот приклеил к лопате. Про то, что никаких денег под снегом не было, нет и не будет. Рассказал спокойно, без торжества, без смеха, даже без извинений — просто факты, один за другим, как человек, который даёт показания.
Вова слушал. Он не перебивал. Он не двигался. Он сидел с кружкой в руках, смотрел в неё и слушал. Когда Андрюха закончил, в комнате снова стало тихо. Долго. Потом Вова поднял голову и сказал:
— Поделите поровну.
Мы переглянулись. Серега открыл рот, чтобы что-то сказать, и закрыл. Андрюха моргнул. Я тоже не нашёлся с ответом.
— Поделите, — повторил Вова. — Тысячу и пятисотку. На троих. Честно.
Серега встал, подошёл к вешалке, достал из кармана своей зелёной куртки мокрую пятисотку и положил на стол. Андрюха достал из кармана тысячу и положил рядом. Бумажки лежали на столе, мокрая и сухая, помятая и ровная, и смотрелись они странно вместе, как два разных мира, которые столкнулись на обледенелом столе в дешёвом помещении.
Вова смотрел на них и не трогал.
— Ну? — сказал он.
Никто не двинулся. Потом Серега потянулся, взял пятисотку, засунул её обратно в карман куртки и сказал:
— Эту я Петровичу отдам. Это его. А ты, Андрюха, свою забери и больше не шутите так. Не с Вовой.
Андрюха кивнул. Забрал тысячу. Спрятал в карман. Мы допили чай. За окном темнело, и снег за стеклом казался не белым, а голубоватым, как будто подсвеченный откуда-то изнутри. Тихий, холодный, равнодушный голубой свет, в котором не было ни денег, ни шуток, ни жадности, а было только то, что осталось, когда всё остальное отсеялось и осело на дно — трое людей за столом, пустые кружки и тишина.
Потом мы разошлись по домам. На следующий день Вова пришёл на работу как обычно, в чистой куртке, с новыми рукавицами. Ни слова не сказал про вчерашнее. Андрюха тоже молчал. Серега отнёс пятисотку Петровичу, и Петрович посмотрел на мокрую, помятую купюру, и что-то промычал, и засунул её в карман, и тоже ничего не сказал. А колодец мы так и не закрыли до конца — крышка была сорвана, и нужно было вызывать сантехников, и это уже была совсем другая история, не смешная и не грустная, а просто рабочая, какая бывает каждый день и которая никому не интересна, кроме тех, кто её делает.