Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Реальные Истории

Оладьи, борщ и другие проявления взрослой жизни

Будильник зазвенел в шесть двадцать семь, на три минуты раньше положенного, потому что вчера, перед тем как уснуть, я решила, что три минуты лишними не бывают, а вот опоздать в первый же рабочий день — это катастрофа. Тридцать лет я жила с родителями, и тридцать один день в собственной квартире, и разница между этими двумя состояниями измерялась не квадратными метрами, а чем-то более тонким, не имеющим единицы измерения. Потолок в спальне был чужой — натяжный, матовый, с легким бугорком в углу, который я уже выучила наизусть и который при определенном освещении напоминала мне профиль дяди Лёши. Дядя Лёша был маминым братом и жил в Воронеже, но профиль у него был именно такой — с горбинкой и чуть отвисающей нижней губой. Я лежала и смотрела на этот профиль, и за окном шёл дождь. Не тот весенний звонкий дождь, который хочется ловить ладонями, а серый, монотонный, ноябрьский, когда капли стучат по подоконнику с такой обидной регулярностью, будто кто-то упражняется на одном и том же гамме.

Будильник зазвенел в шесть двадцать семь, на три минуты раньше положенного, потому что вчера, перед тем как уснуть, я решила, что три минуты лишними не бывают, а вот опоздать в первый же рабочий день — это катастрофа. Тридцать лет я жила с родителями, и тридцать один день в собственной квартире, и разница между этими двумя состояниями измерялась не квадратными метрами, а чем-то более тонким, не имеющим единицы измерения. Потолок в спальне был чужой — натяжный, матовый, с легким бугорком в углу, который я уже выучила наизусть и который при определенном освещении напоминала мне профиль дяди Лёши. Дядя Лёша был маминым братом и жил в Воронеже, но профиль у него был именно такой — с горбинкой и чуть отвисающей нижней губой.

Я лежала и смотрела на этот профиль, и за окном шёл дождь. Не тот весенний звонкий дождь, который хочется ловить ладонями, а серый, монотонный, ноябрьский, когда капли стучат по подоконнику с такой обидной регулярностью, будто кто-то упражняется на одном и том же гамме. Раньше, в родительской квартире, я бы услышала этот дождь иначе — через призму маминых тревог: «Зонтик взяла? Шапку надень, уши промочишь, потом отит будет». Теперь же дождь был просто дождём. Моим личным, приватным дождём, который я могла слушать в тишине, не отвечая ни на чьи вопросы.

Вставать не хотелось. Постель я вчера не заправила — и вот оно, проявление свободы, о которой я мечтала с четырнадцати лет, когда впервые прочитала в каком-то журнале фразу «жить на своей территории». Свобода не заправлять постель. Свобода оставить на столе недопитый чай и немытую кружку. Свобода не есть завтрак, если не хочется. Хотя о завтраке я подумала — желудок предательски заурчал, потому что вчера вечером я ужинала пиццей из ближайшего магазина, та самой, в картонной коробке с надорванным краем, с сыром, который при остывании приобретал свойства резины. Пицца была ужасная. Но я её съела , до последнего кусочка, с чувством глубокого удовлетворения, потому что никто не сказал: «Лучше бы суп сварила, от этой химии желудок болеть будет».

Ногти. Вчера я покрасила ногти в цвет «пыльная роза», и теперь, оглядывая пальцы на вытянутой руке, понимала, что выбрала правильно. Цвет был взрослый, сдержанный, не тот вишнёвый блеск, который маме нравился. Мама вообще имела мнение о моих ногтях, о моей причёске, о длине моей юбки и о том, что я слишком мало пью воды. «Восемь стаканов в день, Леночка, это научно доказано». Я пила четыре. Может, пять. И не умирала пока.

Часы на телефоне показывали шесть тридцать четыре. Если я не встану сейчас, то опоздаю. А опоздать в первый день на работу секретарём директора банка — это не просто опоздание, это приговор. Работа досталась мне через знакомых маминой подруги тёти Риты, которая играла с директором в один бридж, или может быть в домино, или может быть просто пила с ним кофе в одной компании — я так и не выяснила точно, потому что когда мама рассказала об этой вакансии, я услышала только «директор банка» и больше ничего. Остальное утонуло в гуле крови в ушах. Директор банка. Секретарь директора банка. Я, Елена Ворохта, один год, педагогическое образование, нигде ранее не работавшая по специальности и имеющая опыт только студенческих подработок — репетиторство, на улице с листовками, две недели в -центре, откуда я сбежала на четвёртый день, — я, эта самая Елена Ворохта, теперь секретарь директора банка.

Холодный пол коснулся пяток, и я отдёрнула ноги. Коврик в ванной был слишком маленький, я купила его на распродаже, и он закрывал только треть пространства перед раковиной. Ещё одна ошибка начинающей самостоятельной жизни. К списку ошибок уже прибавились: пицца вместо нормального ужина, слишком тёмные шторы в гостиной, которые не пропускали даже утренний свет, и买的一个 слишком дорогой крем для рук, который я купила в порыве взрослости и теперь экономила, выдавая объёмом с горошину. В родительском доме крем для рук был один — детский, с запахом ромашки, и им пользовались все. Здесь, в моей квартире, крем был моим. Только моим. Я могла мазать им руки дважды в день, или не мазать вовсе, или выдавить весь тюбик в раковину из спортивного интереса. Никто бы не сказал ни слова.

Зубная щётка стояла в стакане, который я забрала из родительского дома. Стакан был зелёный, с маленьким уточкой на дне, и он стоял у нас в ванной с тех пор, как я себя помнила. Когда я забирала его, мама спросила: «Зачем тебе наш стакан?» И я ответила: «Мне нужен стакан». Не «наш», не «родительский», а просто «стакан». Это слово — «мне нужен» — произнести было легче, чем я думала.

Душ был коротким, потому что вода долго нагревалась — ещё одна особенность новой квартиры, о которой прежние жильцы зачем-то умолчали. Я стояла под едва тёплой струёй и думала о том, что мне нужно надеть. Блузка. Я купила три блузки специально для работы — белую, голубую и кремовую. Белая казалась слишком парадной, голубая — слишком молодой, кремовая — в самый раз. Но кремовая блузка после стирки стала немного желтоватой, и это меня беспокоило. Я повесила её на спинку стула и посмотрела на себя в зеркало. Лицо было обычное. Глаза серые, нос обычный, губы — я их накрасила помадой, которую тоже купила недавно, нейтрального оттенка, не румяная, не коралловая, а такая, будто нет помады вообще, но при этом губы выглядят аккуратнее. Взрослая маскировка.

Завтракать я не стала. В холодильнике стояла кастрюля с оладьями — мама вчера привезла, специально испекла, потому что знала, что я не буду готовить по утрам. «Вот, Леночка, положу в кастрюлю, можешь разогреть, там и масло, и мёд». Я взяла два оладья, завернула в салфетку и положила в сумку. Не потому что хотела съесть, а потому что если мама спросит — а она спросит обязательно, она всегда спрашивает, она помнит каждый оладей, каждую тарелку, каждый недоеденный кусок — я смогу сказать, что съела. Это была маленькая ложь, такая маленькая, что я почти не чувствовала её веса. Почти.

Шесть пятьдесят два. Выходить нужно было в семь, чтобы успеть на автобус, потом на метро, потом десять минут пешком. Я рассчитала маршрут трижды, с точностью до минуты, потому что опоздать было нельзя. На ногах — туфли. Новые, на невысоком каблуке, тёмно-бордовые. Я примеряла их вчера вечером и ходила по квартире сорок минут, пока не почувствовала, что натёрла правую пятку. Пластырь. Я наклеила пластырь, поверх него ещё один, для надёжности, и только потом надела туфли. Каблук стучал по паркету — и этот стук мне нравился. Взрослый, уверенный стук.

Ключи. Телефон. Проездной. Оладьи в салфетке. Паспорт — на всякий случай, вдруг понадобится. Сумка была чёрная, кожаная, купленная в- за полцены, с чужим карманом внутри, где кто-то до меня хранил визитки, потому что я нашла две, с именем «Геннадий Игоревич Куликов» и номером телефона. Геннадий Игоревич Куликов жил в моей сумке до меня, и я не выбросила его визитки. Не знаю почему. Может быть, из суеверия — выбрасывать чужие名字 как-то не полагалось.

У двери телефон зазвонил. Я увидела на экране «Папа» и не взяла трубку. Просто не взяла. Пальцы уже лежали на ручке двери, туфли уже стучали в голове ожиданием асфальта, и я знала — если возьму, он спросит, как я спала, и позавтракала ли, и надела ли шапку, потому что на улице дождь, а я — шапку я не надела, я хотела надеть капюшон, и если я скажу это, он скажет, что капюшон — это не шапка, и начнётся. Так что я просто вышла. Телефон продолжал звонить ещё секунд пять, потом замолк. Я спустилась по лестнице — лифт снова не работал, третью неделю за месяц — и вышла на улицу.

Дождь не прекращался. Капли стекали по козырьку подъезда ровной полосой, и я подставила ладонь — холодно, промозгло, ноябрь. Автобус пришёл через четыре минуты, я села на заднее сиденье, рядом с женщиной, которая несла авоську с морковью и луком, и вдруг подумала: а я когда-нибудь буду ходить в магазин с авоськой? Наверное, нет. Авоська — это мамина территория, маминое время, мамины привычки. У меня будет другая жизнь. Сумки из супермаркета. Или корзины. Или доставка. Свобода выбирать, как носить продукты домой — вот чего я не ожидала. Свобода оказалась не в больших вещах, а в мелких. Не заправлять постель. Не брать трубку. Ходить без шапки.

Метро было забито. Я стояла, прижатая к двери, и чувствовала чужой зонт мокрым материалом у своего бедра. Кто-то дышал мне в затылок горячим воздухом с запахом кофе. Раньше метро раздражало меня своей теснотой и шумом, но сегодня оно казалось частью чего-то большого, городского, настоящего. Я еду на работу. В банк. Секретарём директора. Тридцать один год, и впервые — настоящая работа. Педагогическое образование лежало дома в ящике стола, в конверте с синей печатью, и я не собиралась его доставать. По крайней мере, сейчас не собиралась. Может быть, потом. Может быть, никогда. Это тоже была свобода — не знать точно, что будешь делать дальше.

Банк находился в старом здании на углу двух улиц, с высокими окнами и тяжелыми дверями, которые требовали усилия, чтобы толкнуть. Лобби пахло полиролью и чем-то цветочным — может быть, освежитель воздуха, может быть, цветок в кадке у лифта. Я поднялась на третий этаж, нашла кабинет с табличкой «Приемная дирекции» и вошла. Стол был большой, дубовый, с блестящей поверхностью, на столе — компьютер, телефон с множеством кнопок, стопка чистых бумаг, ручка в подставке и маленькая вазочка с конфетами. Конфеты были «Коровка», и я подумала, что это, наверное, для посетителей, но потом решила, что одна конфета мне не повредит.

Телефон зазвонил. Я вздрогнула — не столько от звука, сколько от неожиданности. Трубка была тяжёлой, чёрной, с закрученным шнуром, как в старых фильмах. Я подняла её и сказала то, что мне сказала тётя Рита, когда давала инструкции: «Приёмная дирекции банка, чем могу помочь?» Голос получился не мой — выше, тоньше, как у девочки, которая притворяется взрослой.

«Леночка, дочка!» — это был папа. Его голос в трубке звучал иначе, чем в жизни, — более плоско, без тех обertonов, которые появляются, когда человек стоит перед тобой в дверном проёме в своих растоптанных тапочках.

«Пап, я на работе», — сказала я тихо, почти шёпотом, и тут же огляделась. Кабинет был пустой. Дверь в кабинет директора закрыта. Значит, его ещё нет. Можно говорить.

«Я знаю, что на работе, я тебе домой звонил, но ты уже ушла. Хорошо спала? Матрас новый, ты пока к нему не привыкнешь, спина может побаливать, у нас когда новый матрас купили, я первую неделю тоже...»

«Пап, всё нормально, спала хорошо». Я смотрела на вазочку с «Коровками» и считала конфеты. Их было семь. Или восемь — одна лежала под другой, и я не была уверена.

«А ты позавтракала?» — голос папы стал настороженным, как у врача, который задаёт ключевой вопрос перед постановкой диагноза.

«Да, конечно». Ложь вышла легко, как выдох. Я даже не почувствовала укора.

«А чем позавтракала? Оладьи? Мама тебе оладьи испекла, я видел, она встала в шесть утра, спешила, потому что знала, что ты не будешь сама готовить. Оладьи — это хорошо, там углеводы, энергия на первую половину дня. Только ты их не на сухомть ешь, там масло и мёд, мама положила, ты нашла?»

«Нашла, пап. С маслом и мёдом». Восемь конфет. Точно восемь.

«Только вот оладьи, Леночка, это ведь сахар и жир, ты понимаешь? Не каждый день оладьями надо завтракать. Но всё равно лучше, чем бутерброды с колбасой. Колбаса — это канцерогены, я тебе сто раз говорил. Ты вообще колбасу купила? Если купила — выбрось, лучше я тебе отварю грудку, курицу, и ты будешь с собой на работу брать. А сколько оладий ты съела? Два? Трёх мало, ты у меня худенькая, тебе надо хорошо питаться, ты же теперь одна, некому за тобой следить...»

Я переминалась с ноги на ногу. Каблук туфель стучал по полу — тихо, но я слышала. Рука с трубкой онемела. Папа говорил что-то про суп — «ты обязательно должна хотя бы раз в неделю есть суп, борщ в частности, в борще есть свёкла, а свёкла это...» — и я смотрела на закрытую дверь кабинета директора и думала: а что, если он уже здесь? Что, если он сидит за этой дверью и слушает? Нет, невозможно. Он бы слышал мой голос. Хотя если он разговаривает по телефону, то может не слышать. Хотя какой ему смысл разговаривать по телефону в семь сорок пять утра? Хотя он — директор банка, может, у него утренний созвон с кем-нибудь из Москвы...

«...вечером приходите к нам ужинать, у нас борщ будет, мама уже поставила, ты обязательно должна хотя бы раз в неделю есть суп, Леночка, ты меня слышишь?»

«Пап, мне нужно идти. Работа. Я не могу разговаривать по личному телефону в рабочее время».

«Одну минуточку! Я просто хочу... Ладно, ладно. Приходи вечером. Борщ в шесть часов. И шапку надень, дождь же!»

«Ладно, пап. Пока». Я положила трубку. Тяжёлая чёрная трубка легла на рычаг с тихим щелчком, и я выдохнула. Руки были влажными. Я вытерла ладони о юбку — кремовая блузка, тёмная юбка, и вот теперь на юбке два мокрых пятна, бледных, едва заметных, но я-то знаю, что они здесь.

Я повернулась.

За моей спиной стоял человек. Мужчина. Лет пятидесяти пяти, может, шестидесяти, в тёмном костюме, с галстуком цвета старой меди, с ровной сединой по вискам и с лицом, которое я видела только на фотографии — фотография висела в приёмной на стене, в рамке из тёмного дерева, рядом с флагом и гербом. Директор банка. Виктор Андреевич Сомов. Он стоял, сложив руки на груди, и смотрел на меня с выражением, которое я не могла расшифровать. Не строгость. Не осуждение. Что-то другое — более сложное, с оттенком , но не злого, а тёплого, как будто он вспомнил что-то своё, далёкое.

Я открыла рот. Закрыла. Снова открыла. Ни одного звука не вышло. В горле стоял ком, горячий и плотный, и я думала — вот она, катастрофа, вот он, первый и последний день моей работы, меня уволят за то, что я разговаривала по личному телефону в первый час первого рабочего дня, и мама скажет «я же говорила», а папа скажет «лучше бы ты осталась дома», и я вернусь в свою квартиру с зелёным ковриком и некачественными шторами и буду есть пиццу каждый вечер до конца жизни.

Виктор Андреевич переступил с ноги на ногу. Посмотрел на дверь своего кабинета. Потом снова на меня. Потом на телефон. Потом снова на меня. И улыбнулся. Не дежурной улыбкой, не деловой, а настоящей — с морщинками у глаз, с чуть приподнятыми уголками губ.

«Боже мой, — сказал он, и голос у него был низкий, спокойный, с лёгким хрипотцым оттенком, — как я его понимаю».

Я моргнула. Ком в горле немного ослаб.

«Мой сын, — продолжил Виктор Андреевич, подходя к столу и беря одну из «Коровок», — выпорхнул из гнезда в прошлом году. Квартира снял, работа новая, самостоятельная жизнь. И знаете что? Первые три месяца я ему каждое утро на работу звонил. В оперный театр звонил, представьте себе. Там у него начальство строгое, репетиции, а я — звоню. Спросонья не спросонья, но спрашиваю — как спал, что ел, тёплый ли свитер надел. Те же самые вопросы, слово в слово».

Он развернул конфету, откусил половину и пожевал, глядя куда-то в сторону, в окно, за которым серел ноябрьский дождь.

«Оля — это моя жена — меня ругала. Говорила, отпусти его, мол, не ребёнок уже. А я не мог. Понимаете? Не мог не позвонить. Потому что когда ребёнок маленький, ты за него отвечаешь — физически отвечаешь, руками.

А когда большой — ты отвечаешь за него чем-то другим, чем-то, для чего даже слова нет. И звонок по утрам — это единственное, что остаётся. Единственное, что ты можешь сделать. Позвонить и спросить: ты поел?».

Он повернулся ко мне. Уголки губ всё ещё были приподняты, но в глазах появилось что-то другое — не , а понимание, глубокое и безошибочное, как диагноз.

«Так что не переживайте, Елена. Это нормально. Это пройдет. А пока — проходите, я покажу вам, где что лежит, и объясню, какие звонки сюда поступают и как их перенаправлять. И да, — он понизил голос и наклонился чуть ближе, — борщ вечером ешьте. Мама ведь борщ поставила?»

Я кивнула. Ком в горле растворился — не полностью, но достаточно, чтобы я смогла сказать:

«Поставила».

«Умница. Борщ — это правильно».

-2