Онуфрий мок. Пропитывал собой острые крупинки бетона до рыхлости, просачивался между ними и терпеливо ждал.
Если бы он выбрал для проникновения в этот мир воду, дело шло бы споро. Он бежал бы ручьем, капал дождем или тек по водопроводу. Но тогда не удалось бы материализоваться в человека. Онуфрий же, в свой первый раз хотел большего, чем просто посмотреть. Он хотел жить! Поэтому субстанция, через которую он проникал, имела желейно-студенистую структуру и медленно вползала сквозь бетон. Он терпеливо ждал, вбирал, просачивался.
Он выбрал правильное место - тихое, безопасное. С тех пор, как первые капли прошли сквозь штукатурку, и появился свет, его окутывали тепло и безмолвие – все необходимое, чтобы без спешки завершить процесс.
А совсем недавно появился подходящий для первого контакта элемент.
Элемент все время молчал, сидя на кровати, или лежал, повернувшись лицом к стене. Но в последнее время все чаще смотрел на Онуфрия. Ложился на кровать поверх заправленного одеяла, приоткрыв рот, и смотрел, как он мокнет.
А Онуфрий, глядя вниз с высоты перекрытия, ждал, подтягивая субстанцию из бетона, и сползался в клейковистое брюхо.
Элемент имел две хилые светлые косички, белесые брови и бледные неподвижные губы. На фоне этого бесцветия глаза выделялись круглыми прозрачными бляхами и могли бы что-то выражать, но не выражали ничего.
Онуфрия это устраивало – не хотелось внимания к своей персоне, пока он мок сквозь бетон. Он изучал.
Клетки имеют память. Выбранные для проникновения и материализации клетки сделают свою работу, и он вспомнит все, что нужно. Но он все-равно переживал, хотя мог уже видеть и думать.
Утром, когда темноту рассеивал тусклый свет, белый халат уводил элемент, и Онуфрий оставался один. Пока субстанция скапливалась, он скрупулезно творил себе тело. В свой первый раз он хотел быть красивым.
Прежде всего, и самое главное – это нос. Он даже знал, каким будет его нос. Идеальный нос у Петровича – две темные, как ночь, штольни, а над ними – разухабистый инжир. Онуфрий хорошо его рассмотрел, когда Петрович искал течь. Это потрясающий и совершенно прекрасный нос!
Уши. Такую красоту должен видеть каждый! Никаких жидких косичек, скрывающих изящные приспособления.
И конечно, рот, широкий и губастый. Онуфрий будет им улыбаться. От радости.
Радость! Это то, зачем он здесь. Он очень надеялся, что в клетках окажется достаточно памяти про радость.
В сумерках белый халат приводил элемент, и тот ложился на кровать и глядел на Онуфрия пока не наступала тьма. И даже в темноте глаза поблескивали на светлом пятне лица.
Однажды за белым халатом просеменила мохеровая кофта с хлюпающим носом.
— Любаша, — позвала она присев на край кровати. Элемент по-прежнему смотрел на Онуфрия и не реагировал.
— Любаша, — всхлипнула мохеровая кофта. — Посмотри на бабушку.
Но не получила ответа.
— Зоя Иннокентьевна, слишком мало времени прошло, — сказал белый халат участливо. — Вы хотели с Иваном Тихоновичем поговорить? Пойдемте, я провожу вас.
Мохеровая кофта засуетилась, выкладывая из сумки на стол пакеты и баночки. Погладила скрюченными пальцами по руке элемент, швыркнула носом, и, утирая глаза, последовала за белым халатом.
—Нина Павловна, как ее самочувствие? — дверь и стены не стали помехой, – Онуфрий по прежнему хорошо их слышал. — Понимает что-нибудь? А то, как замолчала в «скорой», так будто и не живая.
— У Любы шоковое состояние. Ей необходимы покой и время.
— Да-да, конечно. А... Могу я забрать ее хотя бы на пару дней? Все-таки, Новый год. Я подарок приготовила, елочку поставили бы.
— Если Иван Тихонович разрешит, то можете. Но я бы не советовала.
Снова Онуфрий услышал всхлипы и швырки носом мохеровой кофты.
— Я как потерянная, Нина Павловна. Машеньки нет. Любаши нет. Хожу из угла в угол по пустой квартире.
— Ваша дочь под круглосуточным наблюдением. Бог даст – все наладится, Зоя Иннокентьевна. Пойдемте, я вас чаем напою, а там и Иван Тихонович освободится.
День подходил к концу, когда Онуфрий почувствовал, что достаточно просочился и его стало так много, что непреодолимо тянуло вниз. Одна из лампочек перестала гореть, и он оставался в тени, свисая с потолка студенистой прозрачной грыжей.
Предстоял ответственный шаг – в момент падения надо материализовать образ, зафиксировать. Онуфрий был готов. Оставалось дождаться, когда стемнеет, чтобы элемент этого не увидел. Но с каждой минутой он тяжелел, вниз тянуло неотвратимо.
И вот, налившись в желейную смачную каплю, с громким чмоком он оторвался от промокшего потолка и полетел вниз. Раз секунда – самое важное: нос, губы, уши, глаза. Два секунда – руки, ноги. Шлёп!
Дышать?! Дышать! Он не мог дышать. Но старался, открывал рот, как рыба! Да, точно, как рыба, он это знал! Наконец, вдох! Еще! И задышал. Задышал! Как человек. Он жил! Получилось!
Онуфрий ощупывал нос, щеки, глаза. От мокрой слизи кожа покрылась мелкими пупырышками – это мурашки. Они настоящие, потому что он тоже настоящий!
И вдруг прямо перед собой увидел ее глаза. Не пустые прозрачные бляхи, как раньше. А осмысленные, живые, в них любопытство.
Ах, как не-вовремя! Он еще сам не понял, все ли получилось, как надо. Но времени нет – элемент смотрит, и Онуфрий должен что-то сделать. Прямо сейчас!
Он, как смог, широко улыбнулся и услышал свой тонкий хриплый голос:
— Люб-ба-а-а-аш-ша-а-а! — и почувствовал, как улыбка сползла со своего места и потекла в бок, к виску, потянув за собой и нос.
Ах, как рано, рано еще! Он не стабилизировался. Клеточки еще совсем студенистые. А тут еще ее глаза, которые с каждой секундой становятся шире. А в них – и испуг, и восторг. Он торопливо взялся за щеки и постарался вернуть улыбку на место.
— Кл-лет-точки! Кл-лет-точки! — скороговоркой сипел он, оправдываясь.
Наконец ему удалось, сжав губы в пучок, зафиксировать их посередине. Замер, ожидая завершения процесса, неподвижно глядя в серые глаза. Когда студень затвердел в мышцы и кожу, он осторожно улыбнулся.
Уголки ее бледных губ дрогнули в ответ.
И вдруг ему пронзительно и нестерпимо захотелось, чтобы эти бескровные невыразительные губы улыбнулись. Вместе с ним. От радости. Так сильно захотелось, что тело его задрожало мелкой дрожью, а кожа затвердела от мурашек.
Любаша моргнула и, поднявшись с пола, забегала по комнате, зашуршала пакетами. Первое, что она дала ему – полотенце. Он обтер остатки субстанции и мурашки прошли. Потом рядом с ним упали розовые штаны и сиреневая майка. И самое восхитительное - такая же, как у бабушки, мохеровая кофта, в которую он нырнул – такая теплая!
Когда Онуфрий согрелся и встал в полный рост, он оказался чуть ниже Любаши. Ее вещи были великоваты, но какое это блаженство – после нескольких мокрых дней чувствовать себя сухим и теплым!
Любаша стояла напротив и придирчиво осматривала его. Он смело растянул губы в улыбку и протянул тоненько:
— Ра-а-а-адость!
Потом взялся ладонями за щеки, покачал головой и выдохнул удовлетворенно:
— Он-ну-у-уф-фрий!
Застывшее лицо Любаши, лицо, которое он хорошо знал вот уже несколько дней, непроницаемое, хмурое, вдруг распахнулось, смешно скукожилось, поднялось к потолку и разразилось восхитительным звонким смехом, который заразил его, и захотелось сделать так же. Он повторил за ней, чувствуя, как выплескивается из него изумленная радость. Ах, как хорошо!
Вдруг отворилась дверь и вошла розовощекая, черноокая, с упругими насмешливыми губами, вся такая круглая – не вошла, а вкатилась, шурша зеленым халатиком. Включила свет и поставила на стол поднос со стаканом молока и булочкой.
— Здравствуй, Люба! Меня зовут тетя Рая. Будем вместе Новый год встречать. Мы с тобой, да Петрович... А ты кто такой? — ее взгляд остановился на Онуфрии, брови удивленно вспорхнули.
Любаша заслонила Онуфрия и решительно сказала:
— Это Оня. Он только что поступил. Из травмы. Свалился с горки и ударил мозг. Ему нужен покой. И поесть.
— Оня мозг ударил? — тетя Рая сдержала губы и понимающе кивнула. — Тогда пойду еще стакан молока принесу. Это хорошо, что ты здесь, Оня. Любе будет не скучно. Да и мне... А второго числа придет Иван Тихонович и посмотрит тебя... Ты начала общаться? — ласково спросила она уже у Любаши. — Хорошо.
Она вышла, а Любаша резко повернулась к Онуфрию, взяла его теплыми ладошками за щеки и, глядя в глаза, медленно и отчетливо произнесла:
— Не говори со взрослыми. Понятно? Они тебя покалечат!
После двух булочек и молока, которые Онуфрий сжевал, жмурясь и смакуя, Любаша спросила:
— Ты инопланетянин?
Онуфрий категорически замотал головой – как можно?!
— Не-е-ет! Я - ду-у-х. Дух, Люб-баш-ша. Дух я!
— Приведение что ли?
Он опять замотал:
— Прив-вед-ден-ния несч-част-тные. Неп-прик-каян-ные. А я – Дух! Мен-ня нет. Но я есть. Я везде.
— Дух. Зачем же ты пришел, дух?
— Ра-а-а-адость.
— За радостью?
Онуфрий закивал – разговор получался. Но лицо Любаши вдруг зачерствело. Она смотрела жестко, нахмурив брови.
— Пойдем, — взяла его за руку и повлекла за собой.
Незамеченными они проскользнули по пустынному темному коридору, мимо сестринской, в которой разносился по углам бас Петровича, звон рюмок и смех тети Раи. Спустились по лестнице в темное помещение, где Любаша одела на Онуфрия неимоверную куртку, пахнущую Петровичем, обула в огромные ботинки на меху, сильно затянув шнурки. Надела шапку, завязала под подбородком меховые уши. Быстро облачилась сама в объемные сиреневые штаны, цветастую дутую куртку, и, взяв его за руку, тихо прокралась к выходу.
Щеколда на двери мягко щелкнула, Любаша навалилась всем телом на тяжелую пластиковую дверь, и они оказались снаружи.
У Онуфрия перехватило дыхание от холодного воздуха. Нос заныл от мороза. Пахло снегом. Снег! В свете фонарей падающие с неба хлопья походили на пух. На мгновенье нежно касались горячих щек и таяли, оседая росой. Насыпанный горками пух на ветвях, лавках и заборе, искрил, отчего было светло и празднично.
Онуфрий улыбался.
Любаша провела его по заснеженной дорожке за ограду, через дорогу, по которой приглушенно шуршали автомобили, на людную улицу, которая закончилась площадью. Вот где была настоящая жизнь! Онуфрий нырнул в нее и забыл все на свете.
Самое почетное место занимала Ёлка. Большая, пушистая, со снежными сугробами на лапах, она сияла шарами и сверкала огоньками. Большой красный шар, выбранный в качестве зеркала, отражал его красивое лицо – не зря он постарался. Нос и правда вышел великолепным, жалко Петрович не видел. И улыбка – такая широкая и радостная. Да, радостная!
Но Любаша не давала насладиться и, нахмурившись, молча тянула к огромной снеговой горе со ступеньками. И страшно и весело было карабкаться по ним на самый верх. А потом – ледяной ветер в лицо, и снег впивается холодными иглами. Дыхание перехватывает от восторга. Он скользит вниз на бешеной скорости, залихватски пригибаясь на крутых виражах ледяной горы. Восторженная радость! Эйфория! Еще!
Но Люба тянет к красному со звездами халату, с белой ненастоящей бородой.
— Так-так-так, дети! А кто у нас тут самый смелый и расскажет деду Морозу стишок?
Онуфрий хотел было сказать Любаше, что хочет еще раз на горку, но она уже решительно шла к белой бороде и вставала на низенькую табуретку: «Я хочу».
— Как тебя зовут, девочка?
— Люба.
— Давай Любочка, расскажи деду Морозу стишок.
— «Не отрекаются, любя», — обозначила Люба название, а красный халат усмехнулся и погладил бороду.
— Не отрекаются, любя.
Ведь жизнь кончается внезапно
А я все время буду ждать тебя
И ты придешь, быть может даже завтра
И больше не оставишь меня.
— Хм. Хорошее стихотворение, Любочка. Сама придумала?
— Мамино любимое.
— Ну, тогда держи подарочек. — Он вынул из мешка большую конфету в яркой обертке и протянул девочке.
Любаша взяла конфету, вернулась к Онуфрию и засунула конфету ему в карман. В этот момент музыка из динамиков сменилась на перезвон колоколов, и все люди на площади оживились. Захлопали вылетающие из бутылок пробки, голоса зазвучали громче. Любаша нырнула в толпу и вскоре выскользнула оттуда, держа в руках зажженные бенгальские огни. Один протянула Онуфрию.
— Сейчас куранты начнут бить. Надо загадать желание. Одно. Очень сильное желание. Такое, что ты хочешь больше всего на свете. Ради чего готов отказаться от самого важного в твоей жизни.
— От рад-дости, Люб-баша?
— Да, Оня, и от радости тоже.
Онуфрий смотрел ей в глаза, не понимая. Радость – это как раз то, чего он больше всего хотел. Он так сильно ее желал, что пришел сюда, в этот мир. Что может быть важнее радости?
И вдруг он понял, что все это время мешало, делало радость неполной, не всепоглощающей. Любашино хмурое лицо, эти вот серьезные глаза. Любаша не радовалась. А значит и его, Онуфрия, радость была какой-то ненастоящей. Однобокой. Фальшивая халтура, а не радость!
Что же это получается? Все зря? Может и нет ее – настоящей радости? Он сильно потряс головой. Нет-нет! Не может быть! Не может так быть, чтобы не было радости. Он точно знает, что она есть! Это не так легко, как ему казалось. Но она есть! Просто он что-то упускает. Что-то очень важное, отчего его радость не настоящая.
Перезвон колоколов закончился и раздался первый «Бам-м-м!» Любаша зажмурилась, вытянув руку с бенгальским огнем в сторону ёлки.
«Бам-м-м!»
Что же он упускает? Ах, Боже мой, как мельтешат мысли в голове. И все путается.
«Бам-м-м!»
Любаша что-то быстро шептала с зажмуренными глазами, в уголках которых сверкнули слезинки. Ах, Любаша!
«Бам-м-м!»
Отчего ты такая грустная? Отчего в тебе нет радости?
«Бам-м-м!»
Эх, если бы Любаша могла также радоваться, как он. Своему носу, ёлке, пушистому снегу.
«Бам-м-м!»
— Радости, Любаша! Я желаю тебе радости! — тоненько проговорил он, волнуясь. Но его было не слышно.
«Бам-м-м!»
Перед глазами все закружилось - Любаша, ёлка, разноцветные флажки и бородатый в красном халате.
«Бам-м-м!»
— Любаше радости! Радости!
«Бам-м-м!»
Дыхание перехватило, грудь сдавила щемящая тоска. Голова стала чугунной и нарастала-нарастала боль внутри.
«Бам-м-м!»
В глазах потемнело, ноги ослабли и подкосились, он стал оседать.
«Бам-м-м!»
Собрал всю радость, что накопил за этот день и выкрикнул что было сил: «Любаше радости!»
«Бам-м-м!»
Из темноты выплыло ее встревоженное лицо:
— Онечка! Оня! Вставай, нам надо возвращаться.
Он встал и поплелся за ней. Сначала едва переставлял дрожащие ноги, но разошелся, и стало легко, тепло на душе. Да, именно на душе. Отчего-то возникла тихая, умиротворенная радость, нежная и трогательная. Настоящая.
Больница светилась окнами. На входе бабушка в меховом ведерке на голове схватила Любашу и, плача, заохала:
— Любаша! Куда же ты убежала, деточка? Тут такая радость, а тебя нет! — она обнимала девочку и тискала, и плакала. Любаша выворачивалась.
— Баба! Я на улицу ходила. Перестань. Что еще за радость?
— Мама твоя. В себя пришла... И ты заговорила... — бабушка зашвыркала носом.
— Мама?! — дрожащим голоском произнесла Люба, глядя то на бабушку, то на Онуфрия.
— Так я и ищу тебя, — вытирая нос и глаза платком, говорила бабушка. — Нас на минуточку пустят. А ты бегаешь где-то!
Любаша рванула по коридору, но вдруг резко затормозила, вернулась и кинулась на шею Онуфрию, обняла его так, что он дышать перестал. А какие в этот момент были ее глаза! Мокрые, яркие и как светились! От радости! От большой, счастливой, непередаваемо прекрасной радости!