Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Лабиринт судеб

На всё готовенькое заявилась «любимая сестричка»

— Танюш, ну ты чего как неродная? Я ж к тебе с пирогом, с душой, а ты на пороге держишь, как коммивояжёра какого-то! Татьяна стояла в проёме своей трёхкомнатной квартиры на Болотникова и смотрела на старшую сестру Нинку. Нинка стояла на лестничной площадке с двумя огромными клетчатыми сумками, картонной коробкой у ног и пакетом, из которого торчал край байкового халата. Пирог, видимо, был где-то в недрах сумки. Душа — тоже там. — Нин, ты с чем приехала-то? — Татьяна старалась говорить ровно, хотя внутри у неё уже начало мелко подрагивать. — Ты ж сказала — на недельку. — Ну на недельку, ну. — Нинка переступила с ноги на ногу, и от неё пахнуло автобусом, дорогой и чем-то приторно-сладким, вроде освежителя «Антитабак». — Чё ты придираешься? У меня вещи — на смену надо же. Я ж не на курорт, я к родной сестре! — А коробка с чем? — А коробка — это так. Книжки мои, кое-чего по мелочи. Не выкидывать же. Татьяна молча отступила в сторону. Нинка, кряхтя, втащила в прихожую сначала одну сумку, п

— Танюш, ну ты чего как неродная? Я ж к тебе с пирогом, с душой, а ты на пороге держишь, как коммивояжёра какого-то!

Татьяна стояла в проёме своей трёхкомнатной квартиры на Болотникова и смотрела на старшую сестру Нинку. Нинка стояла на лестничной площадке с двумя огромными клетчатыми сумками, картонной коробкой у ног и пакетом, из которого торчал край байкового халата. Пирог, видимо, был где-то в недрах сумки. Душа — тоже там.

— Нин, ты с чем приехала-то? — Татьяна старалась говорить ровно, хотя внутри у неё уже начало мелко подрагивать. — Ты ж сказала — на недельку.

— Ну на недельку, ну. — Нинка переступила с ноги на ногу, и от неё пахнуло автобусом, дорогой и чем-то приторно-сладким, вроде освежителя «Антитабак». — Чё ты придираешься? У меня вещи — на смену надо же. Я ж не на курорт, я к родной сестре!

— А коробка с чем?

— А коробка — это так. Книжки мои, кое-чего по мелочи. Не выкидывать же.

Татьяна молча отступила в сторону. Нинка, кряхтя, втащила в прихожую сначала одну сумку, потом вторую, потом коробку. Пакет с халатом она поставила сверху — гордо, как флаг на завоёванной территории.

И вот тут Татьяна поняла: «На недельку» — это надолго. Это, может быть, навсегда. Потому что человек, который едет «на недельку», не везёт с собой коробку с книжками и байковый халат.

— Тань, а где у тебя ванная? Я б ополоснулась. Автобус — кошмар, шесть часов трясло.

— Прямо по коридору.

Нинка скинула сапоги — прямо посреди прихожей, не отнеся в сторону — и пошлёпала босиком к ванной. Татьяна посмотрела на сапоги. Сапоги были зимние, на меху, с подтаявшим снегом, и из них уже растекалась по новому ламинату мутная лужа.

— Понеслась коза по огороду, — пробормотала Татьяна себе под нос и пошла за тряпкой.

Да. Понеслась. С пирогом и душой.

Татьяна выросла в посёлке Колычево, под Можайском. Двухэтажный барак, шесть квартир, общий коридор, общий запах щей и хлорки. Мать — Зинаида Петровна — работала почтальоном, отец — Михаил Семёнович — слесарем на местном комбикормовом. Двое детей: Нинка, старшая, на семь лет старше, и Танюшка, младшая, поздняя, нежданная.

С самого детства Татьяне внушали одну простую истину: Нинка — старшая. Нинке — лучший кусок. Нинке — новое платье. Нинке — велосипед. Танюшке — то, из чего Нинка выросла. То, что Нинка не доносила. То, что Нинке надоело.

«Старшей надо», — говорила мать, поджимая губы. — «Старшая в семье — это опора.»

Опора, правда, опираться особо не на что не желала. Нинка с тринадцати лет курила в подъезде, в шестнадцать привела домой первого «жениха» — взрослого мужика-водилу, в восемнадцать выскочила за него замуж, родила, развелась, родила второго от какого-то прораба, опять развелась. Жила то у матери, то у мужиков, то у подруг. Работала — когда хотела. Не работала — когда надоедало. Из обоих своих детей выросли два таких же бугая, как их матери: старший Колька сидел два срока за драки, младший Андрейка — раз за угон. Сейчас оба жили где-то в Туле, у каких-то баб, и матерью не интересовались.

А Танюшка — другая. Танюшка с первого класса носила в портфеле линейку и обёрнутые в газету учебники. Танюшка ездила в Можайск на электричке в музыкалку — с шести лет, по средам и субботам, два часа туда, два обратно. Танюшка поступила в институт. Заочно, конечно, потому что денег на дневное в семье не было. Параллельно работала — сначала в той же музыкалке аккомпаниатором, потом методистом в Доме культуры. Закончила — пошла в школу учителем младших классов. Двадцать восемь лет в одной школе, к пятидесяти трём — заслуженный учитель, грамоты, благодарственные письма от районного отдела образования.

С Серёжей, мужем, познакомилась поздно, в тридцать два. Серёжа был электрик, на пять лет старше, разведённый, со взрослой дочкой от первого брака. Спокойный, молчаливый, с большими руками, которые, казалось, всё умели чинить. Поженились через год после знакомства. Дочка Света родилась, когда Татьяне было уже тридцать пять. Поздняя, как и она сама.

Квартиру эту, трёшку на Болотникова, они с Серёжей покупали долго. Двенадцать лет копили, влезали в ипотеку, выплачивали по копейке. Шестой этаж, угловая, два балкона, ремонт делали сами — Серёжа клал плитку по выходным, Татьяна красила батареи. Каждый сантиметр этого ламината был оплачен. Каждый.

Серёжа умер три года назад. Инсульт, прямо за рулём, на трассе под Наро-Фоминском. Татьяна осталась с дочкой — Свете было восемнадцать, она поступила в Москву, в педагогический, жила в общаге, приезжала на выходные.

«Кровь не вода, так-то», — любила повторять мать Зинаида. Любила до самой смерти, до позапрошлого года. На похоронах Зинаиды Нинка рыдала громче всех, висла на гробе, причитала: «Мамочка, мамочка, на кого ты нас оставила!» А потом подошла к Татьяне и тихо спросила: «Танюш, а сберкнижка-то у мамы где?»

Сберкнижки никакой не было. Мать жила на пенсию, тратила всё до копейки на корвалол, кефир и кота Барсика. Барсик, кстати, после похорон достался Татьяне — Нинка отказалась: «У меня аллергия, ты ж знаешь.»

Аллергии у Нинки никогда не было. Аллергия у Нинки была только на работу и на ответственность.

И вот теперь — на пороге. С коробкой. С халатом. С пирогом и душой.

«А с каких это пор, — подумала Татьяна, выжимая тряпку над раковиной, — родная кровь — это значит „я приехала, а ты обслуживай“?»

Да, осмелилась. Так подумала. О родной сестре. О старшенькой, единственной, после которой и роднее-то на этом свете уже почти никого нет.

Через три дня стало ясно: Нинка обустраивается.

На второй день она перетащила свои вещи из коридора в дальнюю комнату — ту самую, где когда-то была спальня Светы, а после её отъезда — кабинет Серёжи. На столе Серёжи Нинка разложила свою косметичку, баночки с кремом из «Магнит-косметик», расчёску с забитыми волосами и какую-то китайскую массажную штуку, похожую на скорпиона.

— Тань, ты не против, я тут пока разложусь? У меня вещи мнутся.

— Нин, это вообще-то комната Серёжи была.

— Ой, ну Серёжи-то, царство ему небесное, уже три года как нету. Чего ж она пустая стоит?

Татьяна промолчала. Что тут скажешь. Если человек не понимает, что комната умершего мужа — это не «пустая комната», а память, — ему не объяснишь.

На третий день Нинка освоила холодильник. Утром Татьяна обнаружила, что её творог — натуральный, обезжиренный, который она специально брала в «ВкусВилле» по сто восемьдесят за пачку, — съеден. Початая упаковка лежала в раковине, ложка торчала из неё, как нож из спины.

— Нин, ты творог мой съела?

— А он твой был? — Нинка сидела на кухне в халате, с распущенными крашеными волосами, пила кофе из её, татьяниной, любимой кружки с васильками. — Я думала, общий. Ты ж сама говорила — чувствуй себя как дома.

— Я не говорила.

— Ну как же не говорила. Ты сказала — располагайся.

— Это разные вещи, Нин.

— Ой, Тань, ну ты прямо как наша мама. Чуть что — сразу скандал. Я тебе верну, успокойся. Сейчас в магазин схожу.

В магазин Нинка не пошла. Ни сейчас, ни вечером, ни через день. Творог исчез, как исчез до этого пакет молока, половина батона, пачка пельменей и кусок сыра «Российский». Татьяна молчала. Татьяна терпела. Татьяна тридцать лет терпела «старшую — старшее», и старая привычка работала, как заевшая пластинка.

На пятый день Нинка завела разговор.

— Тань, а слушай. — Она сидела на кухне, ковыряла вилкой яичницу, которую Татьяна жарила вообще-то для себя. — А ты тут совсем одна, что ли?

— Со Светой.

— Ну Светка-то у тебя в Москве. Она ж не каждый день. А ты тут трёшку одна занимаешь. Это ж сколько метров?

— Шестьдесят восемь.

— Ого. На двоих с дочкой — шестьдесят восемь. — Нинка покачала головой. — А я в Колычево в полуторке гнию. Сорок два метра, сырость, плесень в углу, соседи алкаши. Это ж справедливо?

— Что справедливо?

— Ну вот это всё. Что у тебя — трёшка, а у меня — полуторка.

Татьяна положила вилку. Аккуратно. Рядом с тарелкой.

— Нин, я с Серёжей эту квартиру двенадцать лет выплачивала. Ипотека. Каждый месяц. С двух зарплат.

— Ну а я-то тут при чём? Я ж не виновата, что у меня жизнь не сложилась.

— А я виновата?

— А ты — счастливая. Тебе повезло.

«Повезло», — повторила про себя Татьяна. — «С тридцати трёх до сорока пяти выплачивать ипотеку, работать в две смены, рожать в тридцать пять, хоронить мужа в пятьдесят — это, оказывается, повезло.»

Как там у одной известной героини? «Не отнимайте у тигрицы тигрёнка, а у женщины — её заблуждение». Нинкино заблуждение было простое: что у Татьяны всё легко. Что трёшка — упала с неба. Что муж был — подарок. Что зарплата учителя — это золотые горы.

— Нин, — сказала Татьяна. — Ты к чему ведёшь?

— Ни к чему. — Нинка пожала плечами и сунула в рот кусок яичницы. — Просто говорю. Думаю.

«Думает она. Кровь не вода, так-то.»

На седьмой день приехала Света.

Дочка вошла в квартиру, поставила сумку у двери, втянула носом воздух и сразу скривилась:

— Мам, у нас чем пахнет?

— Тётя Нина приехала.

— Ка-кая тётя Нина?

— Сестра моя.

Света посмотрела на мать долгим взглядом. Молча сняла куртку. Прошла в гостиную. Там, на её, светином, любимом диване, в её любимом пледе, лежала Нинка и смотрела в телефон. Рядом стояла тарелка с огрызками яблок и валялась шкурка от банана.

— Здрасьте, — сказала Света холодно.

— Светуся! — Нинка резко села, чуть не уронив телефон. — Какая ты большая стала! Я ж тебя последний раз видела — ты во-о-от такая была!

— Я и сейчас не маленькая.

— Иди, тётя обнимет.

— Не надо, спасибо.

Света развернулась и ушла на кухню. Татьяна — за ней.

— Мам, — сказала Света тихо, плотно закрыв за собой дверь. — Что это вообще?

— Приехала на недельку.

— Седьмой день пошёл, мам.

— Я знаю.

— У неё какие планы?

— Не знаю.

— Мам.

Света была вся в отца — спокойная, прямая, с такими же большими серьёзными глазами. В двадцать один год она уже умела задавать вопросы, на которые Татьяна не умела отвечать.

— Свет, ну она же родная.

— Мам, ты её последние двадцать лет видела — на маминых похоронах. Один раз. Какая она тебе родная?

— Сестра.

— Мам. — Света взяла её за руку. — Послушай меня. Я с папой — другая. Папа всегда говорил: родня — это не те, у кого паспорт похожий. Родня — это те, кто рядом был, когда тяжело. Кто из этой Нины был рядом, когда папа умер? Кто был, когда ты в больнице две недели лежала после операции? Кто звонил хоть раз?

— Никто.

— Вот и не родня она тебе. Просто баба с твоей фамилией.

Татьяна стояла, держала руку дочери и молчала. Слова у Светы получались жёсткие, как у отца. Серёжа тоже умел вот так — двумя фразами разрезать клубок, который другие распутывали годами.

— Что мне делать, Свет?

— Сказать ей. Прямо. Что недельный срок истёк.

— А если она не уйдёт?

— Тогда мы её выпроводим.

«Мы», — отметила про себя Татьяна. Хорошее слово. Не «ты». «Мы».

Татьяна не успела поговорить. Нинка опередила её на следующее утро.

— Тань, я тут подумала. — Нинка снова сидела на кухне, снова в халате, снова с её любимой кружкой. — Может, мне у тебя пожить. Подольше. Ну, до весны хотя бы.

— До весны?

— Ну а чего? В Колычево всё равно — сырость, плесень, я там зимой только болею. А у тебя тут — тепло, светло. Я тебе помогать буду. Готовить там. Убирать.

— Нин, ты у меня неделю живёшь — ты пол ни разу не мыла.

— Ну я ж устала с дороги, Тань.

— Неделю?

— Ну ладно, я уберусь сегодня. Ты чего такая нервная-то?

Татьяна налила себе чай. В свою кружку — потому что вторая, любимая с васильками, была в руках у Нинки.

— Нин. До конца недели ты уезжаешь.

Нинка перестала жевать.

— Чё?

— До воскресенья. Сегодня среда. У тебя четыре дня.

— Тань, ты чё, в своём уме?

— В своём.

— Я ж к тебе! Я ж родная!

— Родная — это не пропуск в чужую жизнь, Нин.

— Чужую? — Нинка медленно отставила кружку. — Я тебе чужая, что ли? Я тебя пеленала, между прочим, когда ты в люльке лежала!

— Ты меня пеленала? — Татьяна усмехнулась. — Тебе семь лет было, Нин. Ты меня по голове бутылкой пластиковой била, когда я плакала. Мать рассказывала.

— Это враньё!

— Мать врать не умела.

Нинка вспыхнула. Лицо у неё пошло красными пятнами, как всегда, когда её прижимали к стенке.

— Ах ты... ах ты сты..дная! Я к ней с душой, с пирогом, а она меня выго..няет! Меня! Старшую сестру! Да у нас в роду такого не было никогда!

— Не было, Нин. Потому что в нашем роду старшая сестра никогда младшую не объедала. Это вот — новенькое.

— Я тебя объедаю?!

— Творог. Молоко. Сыр. Батон. Пельмени. Перечислять дальше?

— Это мелочи!

— Это мои деньги, Нин. На которые я работала. Шесть дней в неделю. Тридцать лет.

Нинка задохнулась.

— Ты... ты в маму пошла. Жадная. Сухая. Бухгалтерша поганая.

— Я учительница, Нин. Не бухгалтерша.

— Один чё..ёрт!

Татьяна допила чай. Поставила кружку в раковину. Подошла к шкафчику над холодильником, достала свою старую тетрадь — ту, в которую записывала расходы по дому. Открыла на чистой странице.

— Так. Творог — сто восемьдесят. Молоко два пакета — сто шестьдесят. Сыр — четыреста двадцать. Батон — пятьдесят. Пельмени — двести девяносто. Кофе мой — ты выпила полбанки, это где-то триста пятьдесят. Итого — тысяча четыреста пятьдесят. За неделю. Округлим до полутора тысяч.

— Ты чё, счёт мне выставляешь?!

— Нет. Я тебе говорю, во что мне обошлось твоё «на недельку». А ещё — стиральный порошок, ты два раза стирала. И электричество — ты телевизор круглые сутки гоняешь.

— Я не плачу за электричество в гостях!

— А ты не в гостях, Нин. Ты живёшь.

В субботу утром Нинка собрала сумки. Молча. С каменным лицом. Татьяна помогала — подавала ей вещи из комнаты Серёжи. Косметика. Халат. Расчёска с забитыми волосами. Китайский скорпион.

В коробку Нинка зачем-то попыталась засунуть фотографию в рамке — ту, что стояла на полке: Татьяна, Серёжа и маленькая Света на даче, лет десять назад.

— Нин, фотографию положи.

— Я ж на память. У меня же твоих фоток нет.

— Положи, Нин.

Нинка дёрнула плечом и поставила рамку обратно. Криво. Татьяна потом поправила.

В прихожей, уже в куртке, Нинка обернулась.

— Запомни, Тань. Ты меня выгнала. Меня, родную сестру. И мама с того света тебе этого не простит.

— Мама с того света много чего не простит, Нин. Но не мне.

— А кому?

— Тебе. За то, что ты её последний год не навещала. Ни разу. Я одна корвалол возила. Я одна кота забрала. Я одна на похоронах хоронить помогала. А ты приехала рыдать на гроб и спросила про сберкнижку.

Нинка молча открыла дверь. Молча вышла. Дверь захлопнулась.

Татьяна постояла в коридоре. На полу у двери осталась мокрая лужа от Нинкиных сапог — она и сегодня не вытерла. Татьяна сходила за тряпкой.

«Понеслась коза по огороду», — снова подумала она. — «Понеслась. И унеслась.»

Прошло два года.

Татьяна теперь жила со Светой — дочка после окончания института не уехала обратно в Москву, нашла работу в местной гимназии, учителем русского и литературы. По вечерам они пили чай вдвоём, на кухне, под старой жёлтой лампой. Иногда приходил Светин молодой человек — Артём, программист, тихий, как Серёжа. Татьяне он нравился.

Кота Барсика они уже похоронили — старенький был, восемнадцати лет, ушёл во сне на своём коврике. Теперь у них жил молодой котёнок Тимоша, рыжий, наглый, обувающий лапы в её домашние тапки.

О Нинке Татьяна знала мало. Иногда звонила тётка из Колычево — двоюродная, Раиса — и докладывала: Нинка пьёт. Нинка с кем-то живёт. Нинка опять с кем-то не живёт. Нинку положили в больницу — печень. Нинку выписали. Нинка обзавелась телевизором, который ей кто-то подарил.

— Тань, ты бы её навестила, что ли. Совсем плохо ей.

— Тёть Рай, я не приеду.

— Кровь не вода, Тань.

— Иногда — вода, тёть Рай. Иногда — просто вода.

В один из вечеров, в конце ноября, Татьяна доставала со шкафа коробку с зимними вещами Светы. Случайно зацепила другую коробку — старую, ещё мамину, привезённую с похорон. Коробка свалилась. Из неё высыпались фотографии — чёрно-белые, выцветшие.

Татьяна села на пол и стала собирать.

На одной из фотографий — она сама, маленькая, года три, в платьице с горошком. Рядом — Нинка, лет десяти. Нинка держала её за руку. Крепко. По-сестрински. На лице у Нинки была настоящая улыбка — не пьяная, не наглая, не та, которая была две зимы назад на её кухне. А обычная, детская, чуть смущённая.

«Тоже была когда-то нормальной», — подумала Татьяна.

Она положила фотографию в новую рамку. Поставила на полку — рядом с той, где Серёжа и маленькая Света на даче.

Пусть стоит. Памяти место всегда найдётся. А вот живой Нинке в её квартире места больше не будет. Это две разные истории.

Татьяна выключила свет в гостиной и пошла на кухню. Чайник уже свистел. Света разливала чай по двум кружкам — себе и матери. В свою кружку с васильками. Васильки за два года не выцвели.

— Мам, тебе с лимоном?

— С лимоном, Свет.

Они сели за стол. За окном тихо шёл первый снег — на Болотникова всегда первый снег шёл позже, чем в центре. Где-то за стеной у соседей смеялся телевизор.