Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Стакан молока

Возвращение отца

Похоже, что долгое время я был главной личностью среди моих родных – Уважаемой Личностью Номер Один. Взрослые считались с моей персоной. И они любили играть со мной и просто разговаривать. Так, я общался с дядькой Николаем Грошованом. Жил он бобылем в селе Белеуцы и был заядлым охотником. Он часто гостевал у нас, и я любил слушать его бесконечные байки, особенно – про охоту на зайцев. Звал я дядю Колю «вуйко Чёрный» по той причине, что был он жгучим брюнетом с цыганской смуглостью лица, не свойственной нашей родове. Вуйко Чёрный после обеда любил попеть. Садились они с теткой Сеней за стол и дружно заводили: сначала библейские псалмы (оба были верующими), потом «Дывлюсь я на нэбо тай думку гадаю» и «Ничь яка мисячна, зоряна, ясная», затем молдавские «Фрунзе – верде» и «Марица-марица, тынере фетица», еще какие-то и под конец – «Ррревела буррря, гррром гррремел». Вуйко пел мягким басом, тетка дискантом – получалось ладно и трогательно. А после песнопений обязательно была борьба. Наше тра
Рассказ/ Илл.: Художник Юрий Демаков (фрагмент картины)
Рассказ/ Илл.: Художник Юрий Демаков (фрагмент картины)

Похоже, что долгое время я был главной личностью среди моих родных – Уважаемой Личностью Номер Один. Взрослые считались с моей персоной. И они любили играть со мной и просто разговаривать.

Так, я общался с дядькой Николаем Грошованом.

Жил он бобылем в селе Белеуцы и был заядлым охотником. Он часто гостевал у нас, и я любил слушать его бесконечные байки, особенно – про охоту на зайцев. Звал я дядю Колю «вуйко Чёрный» по той причине, что был он жгучим брюнетом с цыганской смуглостью лица, не свойственной нашей родове.

Вуйко Чёрный после обеда любил попеть. Садились они с теткой Сеней за стол и дружно заводили: сначала библейские псалмы (оба были верующими), потом «Дывлюсь я на нэбо тай думку гадаю» и «Ничь яка мисячна, зоряна, ясная», затем молдавские «Фрунзе – верде» и «Марица-марица, тынере фетица», еще какие-то и под конец – «Ррревела буррря, гррром гррремел». Вуйко пел мягким басом, тетка дискантом – получалось ладно и трогательно.

А после песнопений обязательно была борьба. Наше традиционное баловство. Вуйко опускался на пол, становился коленями на коврик (чтобы сравняться ростом с племяшом, то есть со мной), вытягивал вперед руки и обхватывал меня за туловище, я обхватывал его за шею и – оба мы, усиленно пыхтя, пытались завалить друг друга. Дядька делал вид, что сильно напрягается, для натуральности даже громко стонал, я тоже выкладывался изо всех своих силенок. Так мы тискали друг друга с минуту-две – «боролись». Никто не уступал. Наконец вуйко Чёрный, как бы обессилев, падал на спину, а я сверху наваливался на него. Победа!

– Ну, ты силен, – отдуваясь, говорил он. – Шибко силен!

Я понимал, что вуйко шутит.

Потом он добавлял:

– Но надо, брат, тебе еще расти. А главное – хорошо питаться. Очень пользительна горячая мамалыга с брынзой и топленым салом, да еще с толченым чесночком. Ешь на здоровье, и будешь здоров как бык.

Был вуйко Чёрный моим любимым дядькой.

Но как-то весной вуйко пропал. Он не был на нашем подворье долго. Явился неожиданно в середине лета сильно похудевший, побледневший, с перевязанной правой рукою, подвешенной на тряпочке к шее.

– Нарушение техники безопасности, – объяснял он. – Засыпал слишком много пороху в патрон, а он возьми да и взорвись в патроннике. Большой палец оторвало.

Однако после этого охоту вуйко не бросил, по-прежнему гонял зайцев по деревенским полям.

Потом он – женился и у нас бывал всё реже и реже.

***

Любил я и тетушек своих, сестер матери, и они любили меня. Жили они в разных местах: старшая, матуша Мафта, – в деревне Яблона, средняя, красавица матуша Маруся, – в общежитии Селекционной станции, младшая, матуша Зановия, – в селе Молдаванка. Все трое были замужними.

Они довольно часто в воскресные дни собирались у нас. Обычно с утра все шли в дом молитвы, потом на нижний базар, покупали то, чего в селах было маловато: сахар, соль, крупы, брынзу, олию (подсолнечное масло). Вечером на кухне устраивали обильное и долгое застолье. И говорили, говорили… Обсуждали всё, что только возможно: и тяжкий полевой труд, и нелегкую семейную жизнь, и бесконечные детские заболевания. Это был своеобразный семейный совет.

У тети Маруси было трое детей – мал-мала-меньше. И все девочки, и все больные: постоянный кашель, ангина и даже туберкулез. А всё из-за холода в общежитии и постоянной сырости.

– Надо, – уверенно советовала старшая Мафта, – вам с Иваном брать землю и строить свою хату. И будет вам тепло и будете все здоровы. А маленькую Лиду, у которой начался туберкулез, надо отвезти в Костюжены и отдать в детский противотуберкулезный санаторий.

Все согласились с таким предложением. Они, родные сестры, крепко держались друг за дружку.

Утром, чуть свет тётушки с тяжелыми торбами через плечо уже спешили на глодянский и реуцельский шляхи, чтобы на попутных машинах или каруцах попасть домой.

***

Любил я и дядюшек своих, и они любили меня. Немногословный вуйко Филипп, мамин брат, приезжал из родной Молдаванки; веселый дядя Иван, муж тетки Маруси, – с Селекционной станции. В первые послевоенные годы они втроем с моим отцом часто сиживали за долгими беседами. Все трое были фронтовики, и им было о чем поговорить. Они любили солдатские байки – всё такое, над чем можно посмеяться.

Но были темы, о которых фронтовики никогда не говорили, точнее, избегали их обсуждать: первые – про баб, вторые – о личном участии в боевых действиях. И еще: никто из них никогда не надевал свои военные награды, хотя у каждого было и по несколько медалей, и по ордену: у дяди Филиппа – орден Отечественной войны, у дяди Ивана – орден Красной звезды, у отца – орден Славы.

***

Вуйко Филипп Фрасинюк был похож на своего отца, моего деда Харлампия: и ростом (средним), и лицом (краснокожим), и характером (очень спокойным), и даже веснушками. Был он немногословным и неторопливым, но всё, что делал, делал прочно.

Демобилизовался вуйко, как и мой отец, в 46-м. Вернулся в родную Молдаванку, а там его ждала девушка Люба. Она ждала его всю войну.

Мальчишкой я был на их свадьбе и с ходу влюбился в свою новую тётку: улыбчивая, добродушная, веселая, она излучала какие-то особые флюиды любви. Матуша Люба родила троих сыновей; она и вуйко Филипп очень любили друг друга, даже тогда, когда состарились. Они изредка гостили у нас, и я видел, как спокойно, нежно и ласково они разговаривают между собой.

Году в 70-м по какой-то международной квоте баптистских общин вуйко Филипп, матуша Люба и их сыновья покинули Бессарабию и отбыли в Америку. И наши связи прекратились.

***

Вуйко Иван Кируца запомнился мне веселым и очень находчивым человеком. Они поженились с матушей Марусей году в 46-м, родили троих девочек, к сожалению, очень болезненных. Долго мыкались по общежитиям, но к 54–му году свою хату все же построили и зажили вроде бы неплохо. Мы с матерью любили бывать у них: они были очень гостеприимны. Позднее, уже подростком, я сдружился с дядей Ваней, иногда мы вместе рыбачили на стрымбецком ставу, несколько раз на велосипедах ездили в Молдаванку (а путь был неблизкий – больше 20 км).

После окончания школы я поступил в Московский университет, и мы встречались редко. Потом я уехал в Сибирь, но из писем родных узнал о том, что вуйко Иван стал попивать – это было удивительно, потому что в годы молодости и в годы нашей с ним дружбы, он был абсолютным трезвенником. Он по-прежнему увлекался рыбалкой, но однажды рыбалку совместил с выпивкой и на мотоцикле (у него был хороший мотоцикл «Урал» с коляской) он решил прокатить свою любовницу (при мне никаких любовниц у вуйка не было). Была темная ночь, и произошла авария. Женщина погибла на месте, вуйко чудом выжил, но его всё же посадили. Он попал в тюрьму.

Больше мы с вуйком Ваней не виделись.

Жаль – хороший он был человек.

***

Самоотверженная, безусловная, временам почти слепая любовь моих родных, казалось бы, должна родить во мне непомерную гордыню, самовлюбленность и махровый эгоизм. Иногда, вероятно, так и было.

Но, как ни странно, у любви есть одно удивительное свойство: сильная любовь, как правило, вызывает встречную сильную любовь и вместе с ней ответную привязанность, преданность и самоотверженность. А неизбежное общение с улицей, другими людьми, в том числе, с неприятелями и открытыми врагами всё чаще побуждает к трезвому самоанализу и всесторонней самооценке.

В процессе любой деятельности неизбежны ошибки, удачи, неудачи и поражения, которые – хочешь-не хочешь – тобою анализируются и оцениваются.

Всё это вместе взятое способствовало тому, что ни отъявленным гордецом, ни самовлюбленным эгоистом я не стал.

Крайне важно и то, что между любящими высока степень доверия. Любящие сердца обычно живут «душа в душу», полностью доверяя друг другу и чувствуя малейшие нюансы.

Любовь всесильна. Вопрос, например, о наказаниях в среде любящих друг друга людей, любящих родителей и их детей практически не стоит. Если человек (ребенок) совершил неблаговидный поступок, то достаточно любящим товарищам (родителям) выразить свое осуждение словами или строгим взглядом, и соответствующие выводы провинившимся будут сделаны. Без всяких окриков, шлепков и прочих насильственных действий.

***

1946 – 1955

Отец мой – тато, по-нашему, по-бессарабски – занимал особое место среди моих родных.

Первые полвека моей жизни, пока он был жив, мы с ним пытались найти какие-то точки соприкосновения. И он, и я много раз пытались превратить наши отношения из прохладно-безразличных, каковыми они стали со времен моего детства, в теплые. Когда я стал взрослеть, особенно, в годы студенчества, отец иногда помогал мне деньгами, потом, когда я перебрался в Сибирь, он почти ежегодно, а иногда и дважды за год приезжал ко мне, навьюченный бараньей тушей, брынзой и молдавским вином. Он тогда работал на винзаводе проводником вагонов и возил вино во многие места Союза. Жил он у нас в гостях обычно три-четыре дня, гулял с внуками, рассказывал им молдавские сказки. По вечерам все мы собирались за столом и по-хорошему общались. Казалось, между нами устанавливаются теплые родственные связи. Однако отец уезжал, и связи прерывались до следующей встречи. Какое-то время меня это беспокоило, тревожило, я видел, что и отцу тоже не по себе. Постепенно пришло понимание, что вряд ли можно что-то изменить.

Но почему, думал я? Почему однажды, давным-давно, случайно оборванные кровные связи не удается снова скрепить? Или склеить, склепать, сварить? Почему?

Да, в детстве я был себе на уме. Были случаи, проявлял непослушание. Но так ли уж был я в том виноват?

Долго ломал я над всем этим голову, но так ни к чему и не смог прийти.

Современные психологи считают, что непослушных детей не нужно ломать. Не следует на них давить. Просто надо помогать им находить свои пути. Обществу, как известно, нужны не только послушные исполнители, но и критически, и нестандартно мыслящие личности. Послушание – качество важное и нужное, но так же важен, а в экстремальных ситуациях крайне необходим – критический, независимый взгляд на происходящее.

***

Я стал вспоминать, каким был я. Конечно, хотелось видеть себя в хорошем свете. Но бывало всякое. И был я скорее, непослушным, чем послушным. С ранних детских лет. Ничему не верил на слово и всё докапывался, надоедая взрослым: «Зачем это? Почему так, а не иначе? Что будет, если?..» Временами мама, дедушка Николай и, особенно, баба Маня изнемогали от моей надоедной любознательности, но не раздражались, а терпеливо растолковывали, как могли, почему луна то круглая, как блин, то маленькая, как серпик, почему зимой идет снег, а не дождь, почему Бог не наказал тех жандармов, которые обижали мою маму и проч. Я был единственным ребенком в нашей большой семье, и мне не только прощали приставучесть, но и многие шалости и непослушание. Считалось, что я «хлопець с розумом». Сам себе паровоз. Мои родные любили меня, и, наверное, поэтому мне сходило с рук все: и упертость, и своеволие, и несвойственная детям критичность, и свобода действий. Меня постоянно поощряли к самодеятельности. Что бы я ни говорил, что бы ни вытворял, всё истолковывалось в мою пользу. Запретов не было. (Вернее, они были, но я о них не знал.) Все запретное я определял сам либо путем проб и ошибок, либо задавая окружающим бесчисленные вопросы. В те молочные годы меня никто никогда ни разу не только не бил, но даже не шлепнул, никто ни разу не повысил на меня голос.

Я был общим любимчиком, центром внимания нашей родни и считал, что мир вокруг существует для меня. Весь ближний мир – для меня. Несмотря на войну, разруху, бедность, иногда и нищету, болезни, этот мир был моим, служил мне. Я был беззаботным, ни в чем не ограниченным и свободным. Абсолютным эгоистом. Никогда в последующие юношеские и зрелые годы я не чувствовал себя так вольно и легко, как в те первые детские годы.

Но однажды эта вольница неожиданно кончилась. Мне было уже шесть лет, как вдруг произошло нечто ужасное, о чем я сожалел потом всю оставшуюся жизнь: случилось так, что я поднял руку на родного отца – тато.

***

Его мы ждали с войны в 45-м, но он еще служил в комендатуре Берлина и вернулся домой в Бессарабию только в конце весны 46-го.

Мы с Мусей Ивановой сидели в тенечке на единственном в нашем дворе дереве шелковицы, когда к калитке подошел какой-то дядька в красноармейской фуражке и солдатской форме с небольшим заплечным мешком. Дядька смело вошел в наш двор, перед порогом дома, потоптался, пошоркал кирзачами о лежащую тряпку и вошел в дом. Нас на дереве, скрытых густой листвой, дядька не видел.

– Кто это? – тихо спросила Муся.

– Не знаю, – ответил я. – Пойду в хату, посмотрю.

Мы спустились с дерева, и я пошел смотреть.

Вошел в сени и, скрипнув дверью, в каса маре (горницу), увидел удивительную картину: моя мама стояла, прижавшись к гимнастерке солдата, и обнимала его. Мама была совсем маленькая, а солдат ростом почти до потолка. Он гладил ее по голове, которая находилась на уровне его живота. Услышав скрип, мама подняла голову.

– Сынок! – позвала она. Глаза у нее были заплаканные.

Я стоял, не понимая, что происходит.

– Йиды сюда.

Я подошел.

– Твий батько вернувся з войны. Твий тато.

Оказывается, это был мой отец. Вот он, оказывается, какой, подумал я. Когда в 41-м его брали в армию, я был еще грудным ребенком, а потом долгие пять лет не видел его.

– Який гарный хлопчик, – были первые слова большого дядьки-солдата, которого мама назвала моим татом. – Хлопчик с золотою головкою.

Так он звал меня в немногих своих письмах с фронта.

Широко улыбаясь, он схватил меня и, высоко подняв, вдруг подбросил. Но, видать, не рассчитал, потому что я треснулся головой об потолок, да так, что посыпалась известка. Солдат тут же отпустил меня с рук.

– Чего ты? – сердито сказал я, почесывая голову. – Чего бросаешься?

Меня до этого никто не подбрасывал. Мне это совсем не понравилось. А солдат продолжал улыбаться: он же радовался встрече с родным домом, родными людьми. Но все же с удивлением сказал:

– Ты дывы, який сердытый.

***

Потом втроем мы пошли к дедушке с бабушкой; они жили на другой улице. Были слезы радости. Отец роздал трофейные подарки: женщинам шелковые хустки, дедушке Николаю очки в пластмассовой коробочке, мне четыре алюминиевых колесика (из которых потом смастерили игрушечный возок). Себе тато оставил шевиотовый цивильный костюм, сшитый на заказ в Берлине, и две шелковых сорочки. Было еще в солдатском мешке три столовых ложки с немецкими буквами. Вот и все трофеи.

***

В последующие дни мы виделись с отцом только по вечерам. Вместе с дедушкой он разъезжал на двуколке по разным конторам, оформлял бумаги на участок под строительство нового дома и на получение за городом земельного надела.

Днем мы оставались с матерью, и всё было, как раньше: я помогал ей кормить курочек, поросенка, мы ходили по воду к колодцу тети Марицы. Там лежала выдолбленная из камня бадья для поения скота. В жаркие дни к бадье слеталось много ос, которые, подрагивая своими полосатыми брюшками, жужжали и пили воду. (Когда я был совсем маленьким, то, не понимая, хватал руками жужжащих красавиц, и они больно жалили. Я громко ревел, мама вытирала мои обильные слезы и успокаивала. Потом я брал свое маленькое ведерко, мама – большие ведра с холоднючей водой, и мы шли домой.)

Но теперь я ос не хватал.

Когда приходили мои друзья, Иван Бурдужан и Муся Иванова, мы шли на речку Рэут, купались или играли во дворе до тех пор, пока не звала мама:

– Диты! Обидаты! Исты!

Мама нарезала суровой ниткой каждому по шмату горячей мамалыги, мы садились за дощатый стол и ели деревянными ложками борщ или суп из одной миски.

Мама хорошо понимала нас, меня и моих приятелей. Нам было хорошо вместе с ней.

Но когда вечером приходил домой усталый тато, мать становилась другой. Огромный отец заполнял собою всё пространство нашего тесного жилища и требовал к себе внимания. Мать почему-то начинала суетиться, робко заискивать, что-то от волнения роняла на пол, а однажды, достав из печи горшок с томлеными галушками, уронила его на колени отца.

– Ты шо? – закричал он, отряхиваясь. – Крушшя мэти! (Ругательство.)

– Прости, Васенька! – запричитала мать. – Я не хотела …

– Не хотела?! Срау бы са пэс! (Ругательство.) – Отец злобно скрипнул зубами и выскочил вон из каса маре.

Я понимал, что тато чем-то недоволен, а мать боится его и не знает, как угодить. Начинал я понимать и то, что моей свободе приходит конец, и в ближайшее время что-то должно измениться.

В его присутствии мать больше ни разу не называла меня привычными ласковыми именами, а только строго: «сын».

А отец вообще не называл меня по имени и больше не вспоминал, что я «хлопчик с золотою головкою». Изредка он покрикивал: «Мэй, ты!» Но на уничижительные окрики я не откликался. Однажды он увидел, что я провожу время в обществе Муси, и придумал для меня прозвище: «Жених». А поскольку я был сильно конопатый – лоб, нос, щеки и даже руки были обсыпаны веснушками, – он стал насмешливо звать меня: «Рябый. Рябый жених». Так и повелось. Когда я приходил с улицы, отец вместо приветствия, спрашивал: «Где тебя носило, рябый?» Я молчал. Не отвечал, и моя упертость злила его еще больше.

Конечно, тато не должен был так поступать. Я был упрямым и неподдающимся, а он, вероятно, не понимал (тоже из упрямства и неудовлетворенного самолюбия), что меня нельзя унижать.

По воскресеньям мы всей семьей шли в церковь, потом на нижний базар. К обеду собирались у дедушки с бабушкой. Там всегда было хорошо. Помолясь, усаживались за большой стол, накрытый белой скатертью. Баба Маня с тетей Сеней подавали горячую мамалыгу, и дедушка Николай, как старший, разрезал ее на скибы. Потом на тарелки накладывались ломти овечьей брынзы, квашенина – огурцы, помидоры, бывало и квашеный арбуз или фаршированные перчики, – и из печки доставалась большая кастрюля со свининой, тушеной с картошкой и специями. Каждому еда накладывалась в отдельные миски. На десерт подавали бабку, домашнюю лапшу, запеченную с вялеными сливами, абрикосами, яблоками, и чай. Чай был без сахара.

Во время обеда разговаривали мало, а после чая дедушка начинал расспрашивать отца про военную службу. Спрашивал про командиров, однополчан и про то, в каких местах тому доводилось воевать. Отец рассказывал неохотно, и разговор о войне сам собой угасал. Эта тема больше не поднималась, и внимание переключалось на меня. Дедушка вспоминал, как мы с ним прошлым летом жили, дневали и ночевали, в халабуде на гарбузарии, и сколько страхов натерпелись из-за разных непрошенных гостей. Баба Маня, тоже стала рассказывать, как осенью мы с ней заготавливали грецкие орехи, как я лазил по огромным деревьям и ловко палкой сбивал орехи. Она кричала снизу: «Хватит! Слезай!», а я вроде бы отвечал: «Я еще побью». Мы с бабуней тогда набили целый мешок орехов.

В дедушкином доме меня всегда любили. По-прежнему здесь я был персоной номер один. Отец хмурился, он был, конечно, родным сыном дедушки и бабушки, и его тоже любили, но было заметно, что не так – как меня. Может быть, он ревновал меня? На людях он не показывал своего раздражения и был ровен в разговоре. Но дома, в присутствии матери его настроение становилось неустойчивым. То он преувеличенно любезно говорил ей, какой сын «справный» (правда, «дуже веснянкуватый») и какая она красавица, ну прямо «квитка польова», то вдруг неизвестно от чего мрачнел, становился раздражительным и обзывал ее и меня непотребными словами. Бывало и того хуже: он начинал быстро ходить по дому, громко топая сапогами по земляному полу и заполняя своей фигурой все пространство. Лицо его наливалось кровью, глаза стекленели, делались безумными и из оскаленного рта вырывались хриплые ругательства: «Мать-перемать! Кругом одна свол//ота! Кур/вота продажная! Срау бы са пэс!» Кого он ругал, то ли нас, родных, то ли посторонних врагов, понять было трудно. Срывы были редкими, но совершенно непредсказуемыми. В такие моменты лучше было ему не перечить, и мы с матерью от греха подальше, выбегали во двор и тихо сидели на призьбе (завалинке), прижавшись друг к другу и дрожа от страха, пока шум в доме не стихал. После этого мать долго плакала и говорила, что вся беда от того, что тато сильно контузило на войне.

Шло время, но состояние страха не покидало нас с матерью, а между мною и отцом нарастало отчуждение, причины которого я не мог понять. Зная, что он контуженный, я изо всех сил пытался не раздражать его, но он при виде меня, сам заводился, почему-то сразу мрачнел и пускал в ход свои оскорбительные прозвища. Чего он злобствовал, было непонятно.

Однажды ночью, проснувшись, я нечаянно подслушал разговор отца с матерью.

«Докия, почему вин такий рябый?» – спрашивал отец. Я понял, что разговор шел обо мне.

«Ты же знаешь, Васылю, в детстве у многих – веснушки, не только у нашего», – тихо отвечала мать.

«Но в нашей родове не было ни одного веснянкуватого».

«Зато среди моих таких дуже багато».

«Обличчем он совсем поганый и не похож ни на тебя, ни на меня …»

«Он похож на мого батьку: такой же низкий ростом и с большой головой. До старости мой тато тоже был конопатый».

«Да, я помню его». – В то время маминого отца, дедушки Харлампия, уже не было в живых.

Окончание здесь

Tags: Проза Project: Moloko Author: Пернай Николай

Серия "Любимые" здесь и здесь