Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Вдова севера. Глава 2. Вдова.

Сигрюн стояла на крыльце, впервые за три дня вдыхая прохладный вечерний воздух полной грудью. Небо на западе, над Пчелиным лесом, горело багровыми и оранжевыми полосами — северный закат всегда был долгим, тягучим, словно сама природа не торопилась уходить во тьму, давая людям лишний миг света и тепла. Воздух пах сырой землёй, хвоей и тем неуловимым, особенным ароматом приближающейся осени, когда

Сигрюн стояла на крыльце, впервые за три дня вдыхая прохладный вечерний воздух полной грудью. Небо на западе, над Пчелиным лесом, горело багровыми и оранжевыми полосами — северный закат всегда был долгим, тягучим, словно сама природа не торопилась уходить во тьму, давая людям лишний миг света и тепла. Воздух пах сырой землёй, хвоей и тем неуловимым, особенным ароматом приближающейся осени, когда лето уже сдаёт свои позиции, но зима ещё не вступила в полные права.

Она оперлась спиной о косяк двери, прикрыв глаза. Тело ныло, но это была приятная, "живая" боль — боль человека, который снова начинает двигаться, работать, жить. В избе хлопотала Фира: Сигрюн слышала, как дочь что-то тихо напевает Видару, и от этого на душе было тепло и спокойно.

Краем глаза она заметила движение на тропинке, что вела от основной части деревни к их дому. Кто-то бежал. Бежал быстро, сбивая дыхание, спотыкаясь на кочках и корнях. Сигрюн прищурилась, вглядываясь в сумерки. Фигура была знакомой — коренастая, чуть сутулая, с копной рыжеватых волос, которые даже на бегу торчали в разные стороны.

Синдир.

Тот самый Синдир, к которому Харнир каждую осень таскал мёд со своей пасеки. Сидели они тогда допоздна, варили медовуху, спорили о том, сколько ягод класть, и так горланили песни, что вся деревня просыпалась. Синдир приходил к ним в избу, приносил то рыбы копчёной, то вяленого мяса, и они с Харниром, бывало, сидели за столом, травили байки, пока Сигрюн не начинала гнать обоих спать. Хороший мужик. Свой.

Но сейчас он бежал. Не шёл, не нёс что-то в руках, не улыбался, как обычно. Бежал, спотыкаясь, и даже издалека, даже в сгущающихся сумерках, Сигрюн увидела его лицо. Внутри у неё что-то оборвалось и упало в ледяную пропасть.

Она не двинулась с места. Не побежала навстречу, не закричала. Просто стояла, вцепившись пальцами в шершавое дерево косяка, и смотрела, как Синдир приближается. Каждый его шаг отдавался в груди глухим, тяжёлым ударом.

Он добежал. Остановился в двух шагах от крыльца, тяжело дыша, сгибаясь, упираясь ладонями в колени. Пот заливал его лицо, рыжие волосы прилипли ко лбу, грудь ходила ходуном. Он поднял на неё глаза — и Сигрюн увидела в них такое, отчего её сердце, уже упавшее в пропасть, разбилось вдребезги.

— Сигрюн... — выдохнул он. Голос сел, сорвался. — Ты прости... прости меня, ради Хельды... Я... я принёс дурную весть. Не знаю, как сказать... Ох, Харнир, дружище...

Он отвёл взгляд, не в силах смотреть ей в глаза. Смотрел куда-то в сторону, на тёмную стену леса, на багровый край неба, на свои сапоги, втоптанные в землю. Куда угодно, лишь бы не на неё.

— Харнир... — голос его дрогнул, стал тихим, почти неслышным. — Харнир погиб.

Тишина стала такой плотной, что Сигрюн услышала, как где-то далеко в лесу ухнула сова. Услышала, как ветер шелестит пожухлой травой под ногами. Услышала, как в избе Фира всё так же тихо напевает брату какую-то незамысловатую песенку.

— Гонец прибыл из крепости, — продолжал Синдир, и каждое его слово падало в эту тишину тяжёлым, холодным камнем. — Саботажники адрастрийские... через Валленрид прошли, переоделись пастухами. Местными, понимаешь? Своими. Их никто не проверил. Они мимо крепости шли... и воду в реке отравили. Ту самую, что в крепость по жёлобу течёт.

Он сглотнул, провёл рукой по лицу, стирая пот и что-то ещё, что могло быть слезами.

— Тридцать воинов погибло. Тридцать, Сигрюн. За одну ночь. Кто на посту стоял — те сразу упали. Кто спал — те во сне. И Харнир... Харнир среди них.

Сигрюн молчала. Молчала долго, очень долго, глядя куда-то сквозь Синдира, сквозь деревню, сквозь леса и горы — туда, на юг, где в проклятой крепости её муж выпил отравленной воды и лёг, чтобы больше не встать.

— А те, кто это сделал? — спросила она наконец. Голос её был ровным, пугающе спокойным. — Саботажники эти? Их поймали?

Синдир покачал головой, и в этом движении было столько горечи, сколько Сигрюн не видела даже в его глазах.

— Ушли. Скрылись, паскуды. Гонец сказал, патруль их перехватить пытался, да поздно было. Они уже за реку ушли, в предгорья. А там мелкими тропами назад а Валленрид, там их никто искать не станет. Имён их гонец не передал. Да и какие у них имена? Тени, а не люди.

Он снова опустил голову, боясь встретиться с ней взглядом.

— Прости, Сигрюн. Ни имён, ни лиц. Только... только то, что сделали.

Сигрюн закрыла глаза. Внутри неё что-то умерло. Или, может быть, наоборот — родилось. Что-то холодное, твёрдое, острое, как лёд, как лезвие ножа, что лежал у неё под подушкой. Нож Харнира.

Безликие тени. Безымянные убийцы. Она даже не знает, в кого целиться своей ненавистью. Некого проклинать по имени. Только всех их. Только всю Адрастрию с её проклятой войной и её людьми, что отравляют воду, как бешеные псы.

Она не помнила, сколько прошло времени. Мгновение? Вечность?

— Спасибо, что пришёл, Синдир, — наконец сказала она, и голос её был всё так же ровен. Только теперь в нём появилась какая-то странная, пугающая пустота. — Ступай. Мне нужно... мне нужно к детям.

Синдир поднял на неё глаза, полные боли и сочувствия.

— Сигрюн, может, помочь чем? Соседи придут, помогут. Ты только скажи.

— Ступай, — повторила она, и в голосе её звякнула сталь. — Я справлюсь.

Он постоял ещё мгновение, не зная, что делать, что говорить. Потом развернулся и медленно, уже не бегом, побрёл обратно в деревню, то и дело оглядываясь. А Сигрюн стояла на крыльце, под багровым, догорающим небом, и смотрела ему вслед.

В избе всё так же тихо напевала Фира. Где-то за стеной заплакал Видар — проснулся, почуял, что матери нет рядом. Пора было идти. Кормить. Жить дальше.

Она развернулась и шагнула за порог, в тепло и полумрак избы. Оставив за спиной багровое небо, Пчелиный лес и своё разбитое сердце.

Вернувшись внутрь избы, Сигрюн на мгновение замерла у порога, привыкая к полумраку после багрового заката. В нос ударил знакомый, родной запах — тёплого дерева, сухих трав, парного молока и детской кожи. Здесь был её мир. Её крепость.

Видар плакал — тоненько, требовательно, выгибая спинку в своей люльке, которую Фира придвинула поближе к печи. Сигрюн подошла, взяла сына на руки, и он тут же затих, почуяв тепло матери, знакомый запах молока. Она села на лавку, привычным движением распахнула рубаху и приложила его к груди. Маленькие губки жадно припали к соску, и в избе воцарилась тишина, нарушаемая только мерным посапыванием да треском дров в печи.

Фира стояла рядом, теребя край рубахи. Она смотрела на мать снизу вверх, и в её тёмных глазах читался немой вопрос. Она видела, что Синдир приходил. Видела, как мать долго стояла на крыльце. Чувствовала, что случилось что-то важное и страшное.

— Фира, — голос Сигрюн прозвучал ровно, почти обыденно. Только лёгкая хрипотца выдавала напряжение. — Подкинь-ка пару поленьев в печь, чтобы к утру тепло было. И ложись спать. Уже поздно.

Девочка замялась, но спорить не посмела. Она молча подошла к поленнице, взяла два тяжёлых, почти с неё ростом, полена, с трудом донесла до печи, кое-как запихнула в жерло и закрыла заслонку. Потом, не говоря ни слова, забралась на свою лавку, укрылась овчиной и затихла. Только глаза её ещё долго блестели в темноте, глядя на мать.

Сигрюн сидела неподвижно. Видар сосал грудь, иногда причмокивая во сне, и это был единственный звук, который не давал тишине стать абсолютной. В голове у неё было пусто и одновременно полно — странное, болезненное состояние, когда мысли носятся хаотичным роем, но ни одну невозможно поймать и удержать.

Харнира нет.

Она вспомнила, как впервые увидела его — на ярмарке в Хримтруме. Ей было шестнадцать, ему девятнадцать. Он стоял у бочки с мёдом, выгоревшая рыжая борода от солнца, и так громко смеялся над чьей-то шуткой, что она засмотрелась и споткнулась о корень. Он подхватил её, не дал упасть, и сказал: «Бережнее надо, красавица». А она ответила грубостью — от смущения. Он засмеялся ещё громче.

Она повторяла это про себя снова и снова, пытаясь осознать, принять, поверить. Но правда не желала укладываться в голове. Вот он стоит у порога, большой, тёплый, пахнет потом и лесом, смеётся, подбрасывает Фиру к потолку. Вот они сидят вечером у печи, и он гладит её по животу, прислушиваясь, шевелится ли сын. Вот он уходит, оборачивается на прощание, машет рукой, и его спина, широкая, надёжная, исчезает за поворотом дороги.

Больше не обернётся.

И тут же, следом, ледяным ужасом, пришла другая мысль. Мысль, от которой свело живот и перехватило дыхание.

Она вдова.

В Хеймгарде вдовство — не горе, а статус. Жёсткий, неумолимый закон выживания. Если женщина осталась одна, с малыми детьми и без мужчины или взрослого сына, который мог бы стать кормильцем, у неё нет выбора. Три месяца скорби — и она должна либо найти нового мужа, либо передать детей в семью, где есть мужчина. Отдать Фиру и Видара чужим людям. Навсегда.

Эта мысль обжигала сильнее любой боли.

Она представила, как чужая женщина будет кормить Видара. Как чужой мужчина будет учить Фиру работать по дому — или, того хуже, смотреть на неё не теми глазами, когда она подрастёт. Как её дети будут называть "мамой" кого-то другого.

Нет. Только не это.

Но искать мужа... Мысль о том, чтобы лечь в постель с другим мужчиной, принять его в свой дом, в свою жизнь, в свою постель, казалась ей предательством. Харнир ещё даже не похоронен, его тело, наверное, так и лежит где-то там, в крепости, а она уже должна думать о том, кто займёт его место?

Тошнота подступила к горлу. Сигрюн зажмурилась, прижимая к себе сына.

И тут же, как назло, перед глазами встало другое лицо. Торвальд Седобородый. Ярл Хримтрума.

Он начал наезжать к ним ещё весной, едва Харнир ушёл к границе. Сначала, вроде бы, по делу — проведать, как семья воина управляется, не нужна ли помощь. Сигрюн поначалу даже была благодарна. Ярл всё-таки, сам приехал, справился о здоровье. Но потом его визиты стали слишком частыми. И взгляды — слишком долгими.

Она помнила, как он сидел за этим самым столом, пил её травяной чай и говорил глубоким, вкрадчивым голосом:

— Тяжело тебе одной, Сигрюн. Дом, хозяйство, да ещё и дитя под сердцем. Не дело это. Женщина без мужа — что дерево без корней. Засохнет.

Она тогда промолчала, только кивнула, делая вид, что занята стряпнёй. А он продолжал:

— Вот Харнир — воин. Долг у него. А у тебя долг — детей растить. И себя беречь. Если что, ты знай — я всегда помогу. И не только по-соседски.

При этих словах он положил свою тяжёлую ладонь ей на руку, и Сигрюн тогда отдёрнулась так резко, что опрокинула кружку. Торвальд только усмехнулся в седую бороду, поднялся и уехал. Но с тех пор его визиты не прекратились. Он привозил то мясо, то рыбу, то дрова колотые — и каждый раз смотрел на неё этим своим масляным, оценивающим взглядом.

Торвальду было под шестьдесят. Вдовец. Жена его умерла лет пять назад от лихорадки, дети выросли и разъехались. Он был богат, влиятелен, и любая женщина в Хримтруме сочла бы за счастье стать его женой. Но Сигрюн смотрела на его холёные руки, на его сытую, самодовольную ухмылку — и думала только об одном: как же он не похож на Харнира. На её Харнира, пропахшего потом и лесом, с грубыми, вечно в мозолях ладонями и смешливыми морщинками вокруг глаз.

Теперь Харнира нет. А Торвальд — есть.

И он не упустит своего. Ярл Хримтрума, конечно, не станет насиловать или принуждать силой — не те времена, да и честь не позволит. Но он будет давить. Угрожать. Или, что ещё хуже, предлагать помощь, от которой невозможно отказаться, а потом напоминать о долге.

Он скажет: "Я же тебя кормил всю зиму. Я же дрова привозил. Я же за тобой присматривал, пока ты одна маялась. Чем не муж?"

И она не сможет ответить. Потому что всё это — правда. Потому что закон Хеймгарда на его стороне. Потому что она — одна, с двумя детьми, беззащитная, как одинокая берёза на ветру.

Видар завозился, выпустил грудь и тихо засопел, сытый и довольный. Сигрюн осторожно переложила его в люльку, укрыла той самой холстиной, в которую Улька заворачивала его в первый день. Посидела ещё немного, глядя на спящих детей.

Фира спала, свернувшись калачиком под овчиной. Её лицо во сне было безмятежным, детским, ещё не тронутым горем. Она не знала. Пока не знала.

Сигрюн перевела взгляд на дверь. Там, за порогом, лежал мир, в котором у неё больше не было мужа. В котором её дети могли стать чужими. В котором ярл Торвальд Седобородый наверно уже точил зубы на молодую вдову.

За окном догорал багровый закат. В избе было тихо и тепло. А Сигрюн сидела у люльки и смотрела в темноту, и в глазах её горел тот самый северный огонь, что не гаснет даже в самую лютую стужу.

Видар, до этого мирно спавший, вдруг открыл глаза и заплакал — тонко, надрывно, не так, как плачут от голода или мокрых пелёнок. Так плачут, когда чувствуют беду, даже не понимая её. Сигрюн взяла сына, прижала к груди, и он затих, но ещё долго вздрагивал во сне, будто ему снились дурные сны.

Сигрюн смотрела на свои руки, держащие сына — мозолистые, красные, с обломанными ногтями. Руки крестьянки, которая никогда не знала лёгкой жизни. Она подняла взгляд на тёмное окно и увидела в нём своё отражение: русые волосы, заплетённые в косу, обветренное лицо, глубокие складки у губ — следы усталости, которой нет конца. Ей было двадцать пять, но выглядела она на все тридцать пять.

Не первой красавицей в Хеймгарде слыла, это да. Простая северная женщина, каких много: невысокая, крепкая, ладная — в работе не помеха, и глаз радует, если приглядеться. Но сейчас, глядя на своё отражение, она видела лишь вдову с двумя детьми, у которой нет права быть слабой.

Её дни больше не делились на «до» и «после». Они просто стали пустыми. Утром она вставала, топила печь, кормила Видара, поила Фиру травяным отваром. Потом шла к колодцу, таскала воду, рубила дрова, чистила хлев, перебирала припасы. Делала всё то же, что и при Харнире, — только теперь всё было два раза тяжелей. Потому что некому было подменить, не с кем перекинуться словом, не на кого опереться, когда кружилась голова от усталости, даже думать приходилось без надежды в сердце, что когда-нибудь всё станет, как раньше.

По ночам она лежала с открытыми глазами и слушала, как скрипят половицы. Ей казалось — Харнир сейчас войдёт, скинет сапоги, бросит на лавку тулуп. Но тишина не обманывала. В избе больше не было мужского дыхания. Она шептала в темноту его имя. Не молитву — так, звала, будто он мог откликнуться. Но тишина была глуха к вдовам. Только печь дышала жаром да дети посапывали в углу. Харнир не приходил даже во сне.

Прошло несколько недель. Месяц Пламенного Суда давно сменился месяцем Железных Врат, и лето, такое короткое в этих краях, уже клонилось к закату. Воздух стал прозрачнее, холоднее, по утрам на траве лежала густая роса, а к полудню она всё равно не успевала просохнуть до конца — осень дышала в затылок.

Сигрюн поправилась. Тело, благодарное за отдых и сытную еду, вернуло себе прежнюю силу. И она, словно наверстывая упущенное, с раннего утра до вечера крутилась по хозяйству, загружая себя работой до изнеможения. Чтобы не думать. Чтобы не помнить. Чтобы просто падать в кровать без сил и засыпать, не успев даже вспомнить, что засыпать надо одной.