Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

«Нежданное счастье, или Каприз Фортуны» Цецен Балакаев, из дневника флейтиста, 2026

Цецен Балакаев Из записок флейтиста императорского театра Композитору Сергею Осколкову В тот вечер, когда петербургская мгла, подобная свинцовому савану, ещё не успела поглотить последние багряные отблески заката, в стенах Эрмитажа, сего северного Парнаса, готовилось действо, коего имя – La felicità inaspettata, или «Нежданное счастье», театральное действие. Шестого дня марта лета от Рождества Христова 1788-го собралась там, в зале, что помнит взгляды богов и полуулыбки царедворцев, вся просвещённая элита полумира. Дамы – в фижмах, что вздыхали, точно живые меха органа, кавалеры – при шпагах и с напомаженными кудрями, что дрожали от сквозняков, проносящихся из Финского залива. Виновник торжества, синьор Доменико Чимароза, маэстро ди капелла её императорского величества, стоял за кулисами, бледный, как Аполлон, узревший свою смерть. Тридцать восемь вёсен – возраст, когда музыкант уже познал сладость неаполитанских и венских оваций, но ещё не ведает горечи северной немилости. Либретто си

Цецен Балакаев

НЕЖДАННОЕ СЧАСТЬЕ, ИЛИ КАПРИЗ ФОРТУНЫ

Из записок флейтиста императорского театра

Композитору Сергею Осколкову

В тот вечер, когда петербургская мгла, подобная свинцовому савану, ещё не успела поглотить последние багряные отблески заката, в стенах Эрмитажа, сего северного Парнаса, готовилось действо, коего имя – La felicità inaspettata, или «Нежданное счастье», театральное действие.

Шестого дня марта лета от Рождества Христова 1788-го собралась там, в зале, что помнит взгляды богов и полуулыбки царедворцев, вся просвещённая элита полумира. Дамы – в фижмах, что вздыхали, точно живые меха органа, кавалеры – при шпагах и с напомаженными кудрями, что дрожали от сквозняков, проносящихся из Финского залива.

Виновник торжества, синьор Доменико Чимароза, маэстро ди капелла её императорского величества, стоял за кулисами, бледный, как Аполлон, узревший свою смерть. Тридцать восемь вёсен – возраст, когда музыкант уже познал сладость неаполитанских и венских оваций, но ещё не ведает горечи северной немилости.

Либретто синьора Моретти сулило нам историю обманчивую, с превратностями судьбы, с ариями, кои должны были течь, словно мёд по алебастру. Увертюра взлетела – и струны запели о солнце Неаполя, о лимонных рощах, где вздохи влюблённых слаще, чем сироп из бергамота. Я, грешный, припав губами к флейте, выдыхал в неё трели, что учил ещё в капелле синьора Санти; пальцы бегали по отверстиям, словно мыши по клавишам клавесина, ибо музыка Чимарозы – это смех сквозь слёзы, это кьяроскуро, где тень обнимает свет.

Но уже в первой паузе – о, ужас! – между кресел скользнул шёпот, подобный шороху змеиных чешуй. Графиня Б., чей корсет был затянут туже, чем гайки на пушках Охтинского завода, промолвила громче, чем дозволено: «Монотонно, mes amis». Князь Юсупов, ценитель Рафаэлей, зевнул, не прикрывая рта, чем явил пример худа, невиданного со времён Нерона.

И тогда – о, рок! – в ложу, где сияла, подобно Палладе северной, сама Екатерина Алексеевна, матушка-императрица, воцарилась тишина иного рода. Не та благоговейная тишина, что предшествует чуду, а та ледяная, звенящая пустота, какая бывает в склепе за час до полуночи…

Маэстро Чимароза взмахнул смычком для третьего акта. Пела примадонна – её голос вился, как нить из чистого жемчуга, оплавляя гранитные колонны. И тогда, в тот самый миг, когда героиня достигла в каватине той высокой ноты, где душа расстаётся с телом, её величество медленно, чеканя каждый жест, будто на параде, поднесла лорнет к глазам… и чуть слышно, но так, что услышали все ангелы и все демоны Эрмитажа, обронила:

Я бы и десяти су за эту музыку не дала.

Десяти су! Не медного гроша, а презренного французского лиарда, что во Франции подают нищим у дверей собора Парижской Богоматери.

Флейта выпала из моих рук. Бас-контрабас всхлипнул, словно раненый тур. Сам Чимароза, говорят, сделал шаг назад, точно получил удар стилетом в живот. Чело его, ещё минуту назад озарённое вдохновением, покрылось испариной, подобной росе на надгробном мраморе.

Но музыка, проклятая и благословенная, продолжала звучать. Ибо таков закон барочного безумия: когда зал тебя предал, когда коронованная особа изрекла приговор, музыке остаётся лишь одно – умирать красиво. И она умирала. Арии становились прозрачнее, речитативы – судорожнее. Казалось, сам клавесин, на котором громоздились ноты, как тела на поле брани, издаёт последние вздохи.

Когда занавес – сие море шёлка и бархата – упал, хлопали те немногие, кому было жаль синьора Чимарозу, нового придворного композитора музыки. Но главное, страшное, неотвратимое случилось в душах. Там, за спиной императрицы, восседала на троне сама Смерть Вкуса.

Чимароза поклонился. Низко. Так низко, что его парик коснулся паркета. А когда выпрямился, в глазах его я, старый флейтист, видевший и Вену, и Париж, прочёл не обиду – нет, обида для маэстро слаще фиалкового марципана, – а ледяное спокойствие убийцы, который запомнил лицо жертвы.

Он ещё напишет оперы, синьор Чимароза. Он ещё заставит плакать Вену и смеяться Неаполь. Но в тот вечер, 6 марта 1788 года, на берегах Невы, где даже вода пахнет жестью и пылью архивов, «Нежданное счастье» оказалось самым нежданным из всех несчастий.

А императрица, покидая ложу, бросила через плечо обер-гофмейстеру:

Завтра пусть дают Паизиелло. Этот же неаполитанец слишком… горяч для нашего климата.

И мы, музыканты, принялись гасить свечи. Огоньки гаснут один за другим, точно души в чистилище. И только в ушах моих до сих пор, спустя десятилетия, стоит та фальшивая, невозможная нота – нота разбитой надежды, – которую зал так и не услышал.

Ибо истинную музыку, ваше сиятельство, слышат лишь те, у кого сердце болит, а не кошелёк звенит.

17 мая 2026 года
Санкт-Петербург