Лисица в овечьей шкуре
— Ты, дура старая, либо подписываешь сегодня доверенность, либо я к тебе больше вообще не приду, подыхай в своей вони! Ишь, расплакалась она!
Этот резкий, скрипучий, как несмазанная петля, шепот резанул меня по ушам, едва я завернула за угол старого кирпичного здания трапезной нашего прихода. Голос принадлежал Антонине Сергеевне. Той самой Антонине, которая каждое воскресенье стояла ближе всех к алтарю, смиренно сложив руки на животе, с неизменным кротким взглядом, устремленным в пол. Настоящая православная праведница, как считали многие: платочек всегда повязан внастык, юбка до самых пят, в речах — сплошное «Спаси Господи» да «Благодать-то какая».
Я замерла у стены, инстинктивно вжавшись в шершавый кирпич. Сердце почему-то екнуло и покатилось куда-то вниз.
Антонина стояла ко мне спиной. Она нервно сбросила звонок на своем стареньком кнопочном телефоне, зло плюнула в весеннюю клумбу с первыми тюльпанами, за которыми, к слову, сама же и ухаживала. Затем глубоко выдохнула, расправила невидимые складки на своей мышиного цвета кофте и вдруг… лицо ее преобразилось. Жесткая складка у губ разгладилась, глаза наполнились сахарной теплотой, спина приобрела мягкий сутуловатый изгиб «человека, несущего крест».
Из-за угла вышла молодая пара с коляской. Антонина плавно поплыла им навстречу:
— Доброго здоровьица, родненькие! С праздничком! Ангела за трапезой, — пропела она медовым голоском, мелко и благоговейно кивая. Молодые люди расцвели в ответ, не подозревая, что секунду назад этот же рот изрыгал базарные проклятия.
Меня тогда как обухом по голове ударили. В висках застучала кровь от накатившего осознания. Я ведь догадывалась. Звоночки-то были! Но наша русская привычка верить в лучшее, прощать странности «верующим людям» до последнего держала мне глаза закрытыми.
А вы знаете, что это такое — когда к пятидесяти годам вдруг начинаешь искать смысл жизни? Дети выросли, упорхнули вить свои гнезда. Работа бухгалтером превратилась в нескончаемый конвейер цифр и налоговых деклараций, от которых мутило. И вот душа попросила покоя. Тишины. Я стала по выходным захаживать в небольшую церквушку на окраине нашего спального района.
Там пахло воском и старым деревом. Там не нужно было никому ничего доказывать, держать спину ровно и соответствовать чьим-то ожиданиям. Там я впервые познакомилась с Антониной и там же подружилась с Евгенией Михайловной.
Евгении Михайловне было под восемьдесят. Бывшая учительница литературы, крошечная, интеллигентная старушка, словно сотканная из пергамента и тонкого кружева. Сухонькие руки всегда дрожали, когда она ставила свечу перед иконой Казанской Божьей Матери. Муж у нее умер давно, сын пропал без вести где-то на Севере в лихие девяностые. Из богатств — только двухкомнатная квартирка недалеко от метро, набитая старыми подписными изданиями, резной дубовый буфет, доставшийся от бабушки, да огромный, откормленный кот Барсик.
Мы как-то разговорились в местной пекарне, да так и начали общаться. Иногда я заходила к ней с продуктами, помогала окна помыть по весне, мы пили чай из тонюсеньких фарфоровых чашек и говорили о Чехове. Она для меня была как глоток чистого воздуха из какого-то давно ушедшего, порядочного мира.
И тут на сцену полномасштабно вышла «святая» Антонина.
Как-то незаметно, словно мыльный пузырь по ветру, она просочилась в жизнь Евгении Михайловны. Началось все с невинной помощи. То водички святой принесет, то просфорку подаст. Потом смотрю — Антонина уже за руку ведет старушку со службы.
— Ох, Танюша, — сладко пела Антонина, когда мы сталкивались во дворе Евгении Михайловны. Глаза при этом оставались холодными, колючими. Взгляд — словно у прапорщика-завхоза. — Женя наша совсем сдала. Бес ее крутит, плоть немощна. Буду теперь за ней присматривать. Батюшка благословил нести послушание, помогать скорбящим. Ты не утруждайся, Таня. У тебя работа. Я всё сама, с Божьей помощью.
Меня этот тон насторожил. Я никогда не любила людей, которые делают добро так громко и напоказ, словно с вывеской на лбу: «Смотрите, я святая!» Но в тот момент решила: ладно, какая разница, кто будет старушке за кефиром ходить. Ошибалась. Ох, как сильно я ошибалась.
Месяца через два я решила без предупреждения заскочить к Евгении Михайловне — испекла шарлотку, дай, думаю, побалую старого человека.
В подъезде пахло жареной картошкой. Я позвонила раз, другой. За дверью послышались грузные шаги, скрипнул засов. Дверь открыла Антонина. Увидев меня, она так явно скривила губы, словно я ей под нос кучу навоза положила. Но быстро спохватилась.
— Татиана… Какими судьбами? — протянула она с привычным постным выражением, преграждая вход своим необъятным телом в глухой черной юбке.
— К Евгении Михайловне зашла. С пирогом. Пустите?
Я протиснулась мимо нее в прихожую. И ахнула. Что-то было не так. Знаете, это чувство, когда квартира та же, но в ней словно прошелся стерилизатор, сожравший уют.
Куда-то исчезло старинное трюмо, стоявшее здесь лет сорок. Сняли со стены шикарные настенные часы с маятником — гордость покойного мужа-профессора. Даже запах изменился: раньше пахло кофе, старыми книгами и лавандой от моли. Сейчас тянуло чем-то кислым, тяжелым и спертым — как в палате для хроников.
Сама старушка сидела в кресле в комнате, сгорбившись, безучастно глядя в стену. Она сильно сдала. Похудела до состояния тени.
— Женечка Михайловна, здравствуйте! А где же кот? Барсик где? — первое, что сорвалось с моего языка.
Евгения Михайловна медленно повернула голову. Глаза ее были мутными, потухшими, словно покрытыми пеленой. Она как-то робко скосила взгляд на вошедшую следом Антонину.
— А животина эта в доме — к беде, Танюша. Это суета и бесовские козни! — твердо, как гвоздь вбила, отрезала Антонина. — Гадит где попало, шерстью дышать Жене тяжело. Отдала я кота в хорошие руки, пристроили в село. Ей о душе сейчас надо думать, о вечном! Квартиру мы от хлама освобождаем, дышать чтобы легко было. А то понаставили тут идолов мирских…
Меня обдало жаром. «Освобождаем от хлама»? Часы девятнадцатого века — это хлам?
— Женя, — тихо спросила я, присев перед старушкой на корточки и беря её холодную руку, похожую на сухую веточку. — Вы сами этого захотели?
Старушка мелко затрясла головой, нижняя губа ее задрожала:
— Тонечка сказала… грех привязываться к вещам. Отмолить надо мои прегрешения. Она там всё по-правильному устроила. В монастырь какой-то пожертвовали… часы… Да и Бог с ними. Лишь бы Тонечка молилась. Если Тонечка уйдет — я пропаду, Таня. Ноги совсем не держат.
Из кухни донеслось громкое бренчание. Я встала, прошла туда. Антонина, даже не стесняясь, перебирала столовое серебро старушки, методично складывая в свой огромный, видавший виды хозяйственный баул тяжелые мельхиоровые ложки и вилки.
— Вы что делаете? — мой голос зазвенел. В этот момент я впервые не попыталась смягчить тон.
Антонина медленно повернулась. На её лице не было ни капли смущения. Наоборот, она посмотрела на меня как хозяйка, поймавшая в кладовой мышь. Глаза ее сощурились, губы превратились в тонкую бескровную линию. В них блеснула хитрая, наглая усмешка сытого хищника, который уже почувствовал вкус крови и свою полную безнаказанность.
— Грехи ее отмываю, Татьяна, — процедила она ледяным шепотом, чтобы не услышали из комнаты. И тут же с нажимом, словно угрожая: — Евгения совсем плоха головой стала. Забывает плиту выключить, плачет постоянно. Ей окормление нужно. Я взяла на себя этот крест. Ты мне не мешай доброе дело делать. У тебя свои заботы есть. Иди, откуда пришла, и со своими шарлотками тут мирскую суету не наводи!
Я стояла как вкопанная. Руки сами собой сжались в кулаки. Да это же классический сценарий! Знаете, как паук сначала обездвиживает жертву ядом, окутывает паутиной изоляции, внушает ей полнейшую беспомощность, а потом не спеша выпивает до дна?
Антонина внушила интеллигентной, одинокой женщине чувство абсолютной вины за какие-то выдуманные грехи молодости и стала ее единственным окном в мир, медленно вынося из квартиры антиквариат.
— Вынести вещи — это ваше доброе дело? Вы же ее просто обворовываете! — я не выдержала. Краска прилила к лицу, сердце застучало так, что отдавало в ушах. — Я завтра же иду в полицию.
Странно, но Антонина даже не испугалась. Она вытерла руки о полотенце, подошла ко мне вплотную. От нее резко, почти тошнотворно пахло прогорклым лампадным маслом и потом.
— Иди-иди, — ухмыльнулась она, скаля желтые зубы. От той богобоязненной благости не осталось и следа. Сейчас передо мной стояла хитрая, расчетливая хабалка, познавшая все прелести черного маклерства. — Докажи попробуй! Женя сама мне все отдает. В благодарность. У нее из родственников — только племянник семиюродный во Владивостоке, который ее сорок лет не видел. Полиция, ишь, напугала. Сама, небось, глаз на двушку положила, а? Думала пирожками отделаться? Я свое время на нее трачу, мне нужнее! У меня сын из тюрьмы вышел, ему жить где-то надо!
Она вдруг резко сменила тон, услышав, как заворочалась в кресле Евгения Михайловна.
— Женечка! Не волнуйся! Танюша уже уходит! Ей по делам бежать пора!
Меня просто выставили за дверь. Вернее, я вышла сама, поняв, что скандалом здесь и сейчас не поможешь — старушка расплачется, давление поднимется, и это будет только на руку этой черной стервятнице.
И вот сейчас, услышав тот страшный шепот у трапезной, в котором Антонина требовала подписать доверенность, пазл в моей голове сложился полностью. Квартира. Вот где собака зарыта. Это не вещи. Мельхиор и старинные часы были лишь разминкой, проверкой старушки на внушаемость. Главная цель — московская «двушка».
«…сегодня подписываешь доверенность…» — пронеслись в памяти ее недавние слова.
Время — половина второго. Я сорвалась с места так, словно мне было не пятьдесят, а двадцать. Мозг работал с ледяной, математической ясностью бухгалтера. Какая нотариальная контора в нашем районе ближайшая к дому Евгении Михайловны? Контора Синельникова на проспекте. Пешком старушка далеко не дойдет, значит — повезет в ту, что на первом этаже в соседнем квартале.
Ноги несли меня сами. Я понимала: если сейчас Антонина получит генеральную доверенность (с правом отчуждения имущества, к гадалке не ходи!), старушка через месяц окажется даже не в доме престарелых. Учитывая, как методично эта стервятница «улучшает» ей жилищные условия — Евгению просто сплавят в какой-нибудь заброшенный барак в вымершей деревне Тверской области под видом «святой пустыни» доживать последние дни. И концы в воду.
Я распахнула тяжелую стеклянную дверь нотариуса, влетев в приемную как ураган. Секретарь, крашеная блондинка с огромными ресницами, оторвалась от смартфона и с возмущением приоткрыла рот.
— Девушка! — выдохнула я, тяжело дыша. — У вас здесь сейчас женщина... Пожилая… С другой, в длинной юбке и платке?
Секретарь холодно смерила меня взглядом.
— Прием идет. У Александра Викторовича. У них сделка по предварительной записи. Вам-то какое…
Я не стала дослушивать. В два шага оказалась у двери с массивной латунной табличкой и с силой толкнула ее, ожидая, что будет заперто. Но дверь поддалась легко...