Повесть о детях, которые потеряли всё, но нашли друг друга.
Глава вторая, в которой появляются те, кого мы потеряли, в нише находят нечто странное, а журналисты делают из нас героев.
1
Зима две тысячи четвёртого ударила морозами в конце ноября, и двор детского дома превратился в белую пустыню, где только следы от валенок прорезали глубокие траншеи от крыльца до ворот и от ворот до столовой. Мы привыкли к холоду — в казённых стенах отопление работало через раз, спали в свитерах, а по утрам, бывало, из-под одеяла высовывался нос и тут же прятался обратно. Но в подвале, который мы с Баяном и остальными превратили в клуб, было тепло — старые батареи грели исправно, будто чувствовали, что здесь теперь место, которое нельзя отдавать морозу.
Чум назвал его «Северным полюсом», и это было смешно, потому что на Северном полюсе не было старого продавленного дивана с вылезающей пружиной, на которой мы все по очереди садились, и та, которая попадала на пружину, обычно визжала, и все ржали. Но мы оставили название — «Северный полюс». Наше собственное место, где мы могли быть собой.
Вот что мы туда поставили за эти месяцы: диван (притащили с четвёртого этажа, там его всё равно собирались выбросить), низкий столик, сколоченный Карасём из старых поддонов, магнитофон «Весна», который Баян починил и к которому мы подключили две колонки от чьего-то старого музыкального центра. Кто-то из младших нарисовал на стене большой плакат с черепом и надписью «No Future», но Баян стёр череп и написал «Даёшь будущее!», и почему-то от этого стало не смешно, а чуть-чуть легче.
Потому что, если честно, с будущим у нас было туго.
Чум собирался поступать в ПТУ — куда-нибудь, лишь бы дали общежитие, потому что после восемнадцати детдом выпинывал, как котёнка на холод. Баян мечтал о консерватории, но кто возьмёт сироту с медвежьим углом в музыкалку? Я, Шкида, думал о журфаке — хотел писать про таких, как мы, чтобы люди знали. Но кто меня возьмёт с моим аттестатом и без денег на репетиторов?
Вот в такие минуты я брал гитару и начинал перебирать струны. Пальцы сами находили «Звезду по имени Солнце», и Чум подпевал — сиплым, прокуренным голосом, и Карась, который обычно шумел, замолкал, слушал.
— Шкида, — сказал он как-то после такой песни. — А ты когда-нибудь влюблялся?
Вопрос был неожиданный. Карась, мелкий восьмиклассник с вечно грязными руками и прозвищем, которое он получил за умение выныривать из любых передряг, как карась из тины, задал его совершенно серьёзно, без своей обычной ухмылки. Уши у него покраснели, даже в темноте было видно.
— А ты? — спросил я, откладывая гитару.
— Я спросил первый, — упёрся он.
Я задумался. Влюблялся ли я? В детдоме любовь — это не про розы и серенады. Это про то, как на занятиях по труду смотрел на Катю из младшей группы, которая уехала два года назад — забрали в приёмную семью в Саратов. Я даже не успел сказать ей ничего, только раз обменялись взглядами в столовой, и она улыбнулась, и я запомнил эту улыбку на три года. Может, это и была любовь. А может, просто тоска по чему-то человеческому.
— Наверное, нет, — соврал я. — А ты?
Карась замялся.
— Насчёт Катьки, из вашей группы? — вдруг спросил Чум, и Карась покраснел так, что стало видно даже при тусклой лампе.
— Нет! — выпалил он. — То есть… ну, она классная. Но она старше.
— На два года, — ухмыльнулся Чум. — Невелика разница.
— А она уже… её в понедельник новые родители забрали, — тихо сказал Карась. — В приёмную семью. В Воронеж. Я, наверное, больше её никогда не увижу.
В подвале повисла тишина. Младшая Катька из сто восьмой комнаты — мы её знали, веснушчатую, с рыжими косичками. Она часто бегала к нам в клуб, просила поставить «Тату» — группу, от которой у воспиталок волосы дыбом вставали — и кружилась под «Я сошла с ума», и мы смеялись. Теперь её нет. Увезли. Хорошо, если в хорошие руки. А если нет?
Никто не знал, как проверить. В приёмных семьях детей не навещают — так положено.
— Зато у неё теперь будет семья, — сказал я, хотя сам не верил в то, что говорю. — Может, повезёт.
— Это ей, наверное, повезло, — буркнул Карась и отвернулся к стене.
Никто не знал, что Катька — не последняя.
Новые появились через неделю.
2
Их привезли в начале декабря, под вечер, когда уже стемнело и горели жёлтые лампы во дворе. Я выглянул в окно — старенький «РАФик», облепленный грязью, стоял у ворот, из него выгружали детей. Сначала мне показалось, что их двое, но потом вылезли ещё трое — все в одинаковых серых куртках, какие выдают в казённых домах, и с одинаковыми рюкзаками за спиной.
— Свежачок, — сказал Чум, стоя рядом и выпуская дым в форточку. — Видел?
— Видел. Откуда?
— Из Твери, говорят. Детдом закрыли на ремонт, часть детей распихали по соседним областям. Нам пятерых привезли.
К ужину мы уже знали имена. Вернее, клички — новые дали себе сами, в первый же час. Так было заведено: кто ты в детдоме — решаешь не ты, а другие. И новеньким лучше было назваться самим, пока не придумали за тебя что-нибудь обидное.
Первым представился Туз. Рома, шестнадцать лет, из Твери. Худой, жилистый, с пронзительными серыми глазами и цепким взглядом человека, который привык быть начеку. Он прошёлся по коридору, заглянул в каждую дверь, оглядел каждого — методично, как ревизор. Я сразу понял: вожака из себя строить не будет, но и подкаблучником не станет. Такие либо становятся надёжными друзьями, либо опасными врагами. Середины нет.
Второй была Пташка. Лена, пятнадцать лет, мелкая, щуплая, с короткими пепельными волосами и огромными испуганными глазами. Она держалась позади Туза, почти пряталась за его спиной. Я заметил, как она дрожит — не от холода, а от страха. В детдоме такие долго не выживают, если не найдут, кто прикроет. Пташка нашла своего прикрытия в Тузе — он то и дело оглядывался на неё, проверял, рядом ли.
Третьим был Струна. Миша, семнадцать лет — высокий, худой до прозрачности, с длинными пальцами музыканта. Позже мы узнали, что он действительно учился в музыкалке по классу скрипки, пока его не сдали в детдом — мать умерла, отец новый, не нужен. Струна был молчалив, говорил только шёпотом и не любил, когда к нему прикасались. Наверное, били — мы таких сразу узнаём.
Четвёртая была Даша. Ей было четырнадцать, и она была… другая. Длинные чёрные волосы, бледное лицо, глаза, которые смотрели мимо тебя, будто видели что-то другое. Она не представилась сама, о ней сказали другие: «эта — из психушки, её к нам перевели». Позже я узнал правду: Даша просто не разговаривала. Вообще. Ни с кем. Мутизм, как у Насти из рассказа, который я читал когда-то. Только Настя потом заговорила. А Даша — не знаю. Пока нет.
Пятый был самый младший. Глеб, одиннадцать лет, пухлый, с вечно мокрыми глазами и дрожащими губами. Он всё время шмыгал носом и таскался за Пташкой, и она позволяла. Позже кто-то сказал, что Глеб — её брат. Не родной — сводный. Но он её держал за руку, а она не отнимала.
Пятеро. Чужие. Новые. Каждый со своей болью.
Вечером, после ужина, мы собрались в подвале, как всегда. Туза и Струну привел Карась — они успели подружиться за пару часов: Карась показывал новым клуб, хвастался магнитофоном. Пташка сидела на диване, прижимаясь к Даше, которая сидела рядом и молчала. Даша смотрела в одну точку на стене, и я заметил, что это была именно та стена, где у нас была ниша. Смотрела прямо на неё, будто знала что-то, чего не знали мы.
— Шкида, — позвал меня Чум. — Иди сюда. Посмотри.
Я подошёл. Он кивнул на стену — на то самое место, где я когда-то отодрал фанеру и нашёл нишу. Теперь она была открыта. Я не помнил, чтобы мы её открывали вчера.
— Ты чего-то там нашёл тогда? — спросил Чум тихо, чтобы не слышали остальные.
— Фанеру снял, там пусто было. Я проверил, — сказал я. Но полез опять.
Рука ушла в нишу по локоть. Пальцы нащупали что-то холодное, металлическое. Я вытащил — маленькая коробочка, жестяная, из-под леденцов «Взлётная», которые давно уже не выпускали. Ржавая, с потёртыми краями.
— Открой, — Чум дышал мне в ухо.
Я открыл. Внутри лежала фотография. Старая, чёрно-белая, с выцветшими краями — на ней двое детей: мальчик лет десяти и девочка чуть постарше. Оба в пионерских галстуках, серьёзные, не улыбаются. На обороте надпись химическим карандашом — «Глеб и Женя, 1987». И больше ничего.
— Глеб? — я оглянулся на младшего, который сидел на диване, пил чай из кружки и шмыгал носом. Он не был похож на мальчика с фото. Совсем. Время меняет лица, но не так.
— Странно, — сказал Чум. — У нас Глеб есть, а на фото Глеб. Может, родственник?
— Откуда здесь вообще эта фотография? — спросил я. — Кто её сюда спрятал? И зачем?
Пташка вдруг повернулась. Мы с Чумом переглянулись. Она была далеко от нас, на диване, но смотрела прямо на нас — точнее, на коробку в моих руках. И в её глазах было что-то такое, от чего у меня мурашки пошли по спине: не страх, не любопытство, а узнавание.
— Лен, — позвал Туз. — Ты чего?
Она не ответила. Просто поднялась, подошла ко мне и вынула из моих рук фотографию. Глядела на неё долго, молча. Потом заплакала — тихо, беззвучно, только плечи вздрагивали.
— Это мой брат, — сказала она еле слышно. — Глеб. Он умер два года назад. Нас разлучили в разных детдомах, а потом мне сказали, что его больше нет.
Мы молчали. Глеб — младший, который сидел на диване, — подошёл, взял её за руку. Он ничего не понял, но обнял, прижался. Пташка разрыдалась в голос.
— А кто Женя? — спросил я, когда она немного успокоилась.
Она покачала головой.
— Не знаю. Я никогда не видела эту девочку. И эту фотографию — тоже.
Коробка лежала у меня в руках. Жестянка из-под леденцов, фотография с неизвестным Глебом и незнакомой девочкой. Кто положил её сюда и зачем? Может, кто-то из прежних воспитанников — тех, кто жил в детдоме до нас? Или кто-то хотел, чтобы мы нашли именно сейчас, когда приехали новенькие? Вопросов было больше, чем ответов.
— Оставь себе, — сказал я Пташке. — Это тебе.
Она кивнула, спрятала фотографию в карман. Глеб, её неродной Глеб, всё ещё держал её за руку. И в этот момент я подумал: может, жизнь сводит людей не просто так. Может, мы все — одна большая семья, просто не знаем об этом.
3
Новые перестали быть чужими быстро — не потому, что мы такие гостеприимные, а потому, что в детдоме не приживается одиночество. Ты либо находишь своих, либо пропадаешь. Туз нашёл — он прибился к Баяну, вместе они что-то мастерили в мастерской. Струна потихоньку оттаял, хотя говорил по-прежнему мало. Пташка держалась за Глеба, а Глеб — за Пташку. Даша… Даша оставалась загадкой. Она не искала компании, но всегда оказывалась рядом, когда мы собирались в подвале. Сидела в своём углу, смотрела на нас, иногда рисовала что-то в маленьком блокноте. Я замечал её взгляд — долгий, изучающий. Будто она читала нас, как открытую книгу.
— Чего она всё время на тебя смотрит? — спросил как-то Карась.
— Не знаю, — ответил я, хотя знал. Сам смотрел на неё так же.
Мы ждали журналистов.
Лидия Георгиевна предупредила за неделю. Собрала старших в классе, сказала:
— Приедут из областной газеты. Хотят написать про детский дом, про наш клуб. Я буду разговаривать, но и вас могут спросить. Договорились: никакой жалости к себе. Расскажите, что вы делаете, чем гордитесь.
— А если спросят про родителей? — спросил Чум.
— Скажите, что это личное. Они обязаны понять.
Журналисты приехали в субботу. Репортёр — молоденькая, с любопытными глазами, фотограф — лысый дядька с огромным «Никоном». Сначала они ходили по этажам, задавали дежурные вопросы Вере Павловне. Потом спустились в подвал.
— Это и есть ваш знаменитый клуб? — спросила репортёр, оглядывая диван, плакаты на стенах, магнитофон.
— Знаменитый? — усмехнулся Чум.
— Ну, о вас уже говорят в отделе опеки. Как об удачном эксперименте.
Эксперимент. Я вздрогнул от этого слова. Мы не хотели быть экспериментом.
— Можно поговорить с кем-нибудь из вас? — спросила репортёр. — Не для протокола, а для души.
Мы переглянулись. Я кивнул.
— Меня зовут Сергей. Кличка — Шкида.
— Почему Шкида?
— Потому что читал книжку «Республика Шкид». Про детдом, где ребята сами строили свою жизнь. Похоже на нас.
Она записала.
— О чём ты мечтаешь?
— Стать журналистом. Писать про таких, как мы. Чтобы люди знали: мы не жалкие сиротки, мы — люди.
— А что тебе мешает?
— Стены. Но мы их уже рушим, — я показал на стены подвала, которые мы сами покрасили.
Репортёр улыбнулась.
Потом она поговорила с Чумом, с Баяном, с Карасём. Сфотографировала нас всех вместе на диване. Спросила разрешения сфотографировать Дашу. Даша кивнула, но смотреть в объектив не стала — отвернулась к стене.
— Она всегда молчит? — тихо спросила журналистка.
— Пока да, — ответил я. — Но она умеет говорить без слов.
Через две недели вышел номер газеты. Материал назывался «Северный полюс детского дома». Там были наши фотографии и мои слова — про «людей, а не жалких сироток». Я перечитал статью раз десять. Впервые меня цитировали не как «воспитанника детского дома № 14», а как Сергея Коврова.
— Теперь ты звезда, — сказал Чум, хлопнув меня по плечу.
— Нет, — ответил я. — Теперь нас заметили. Это важнее.
Статью повесили на стенд в холле. Младшие подходили, тыкали пальцами в фотографии, искали себя. Кто-то плакал — потому что впервые увидел своё лицо в газете.
Лидия Георгиевна сказала:
— Это только начало.
И я ей поверил.
4
Перед Новым годом в клубе стало тесно. Теперь нас было больше: новые уже обжились, перестали бояться, начинали говорить, задавать вопросы. Пташка, которая сначала плакала по ночам и звала маму, начала улыбаться. Глеб перестал шмыгать носом — сказали, что аденоиды вырезали, но я думаю, ему просто стало спокойнее, потому что Пташка теперь сидела рядом.
А Даша всё молчала. Но она была здесь. Приходила в клуб, садилась в угол, смотрела на нас. Иногда, когда я играл на гитаре, она закрывала глаза и чуть-чуть улыбалась — мне казалось, или вправду улыбалась?
— Шкида, — сказал Чум однажды. — Ты замечал, как она смотрит на тебя?
— Она на всех так смотрит. Она молчит.
— Нет, она на тебя по-особенному.
Я не придал значения. Но на следующий день, когда мы украшали подвал к Новому году — вешали самодельные снежинки и мишуру, которую Лидия Георгиевна принесла, — Даша подошла ко мне. Встала напротив, посмотрела в глаза. Я ждал, что она заговорит — не заговорила. Просто вложила мне в руку маленький бумажный пакетик и ушла.
В пакетике лежало яблоко — красное, наливное. В детдоме яблоки давали редко, по праздникам. Она, наверное, своё отдала.
Я не знал, что думать. Взял яблоко, откусил. Сладкое.
— Влюбился? — Карась, как обычно, появился из ниоткуда.
— Отстань.
— А я видел, как она тебе передавала. Бабы — они такие. Молчаливые — самые опасные.
Я хотел сказать, что она не баба, а девочка, и что вообще мы не на свидании, а в детском доме, где любовь — роскошь, которую мы не можем себе позволить. Но не сказал. Потому что внутри что-то ёкнуло. И это ёкнутое мне не нравилось — оно было слишком тёплым и чужим.
В канун Нового года мы собрались в подвале. Часов в одиннадцать, когда воспитатели ушли встречать свой праздник, а младших уложили спать, мы включили магнитофон на полную — песни «Короля и Шута», «Сплин», «Звери». Чум принёс бутылку дешёвого шампанского, мы разлили по кружкам — никто не пил почти, просто держали для настроения.
— Год был… всякий, — сказал Чум, поднимая кружку. — Но вы — моя семья. Все. И новые, и старые. Хреново было, но мы выжили. Давайте, что ли, выпьем за то, чтобы следующий был лучше.
Я смотрел на Пташку, на Дашу, на Туза, на Струну, на Карася, на Баяна. Все они были в этом свете ламп — жёлтые лица, глаза с отблесками. И я подумал: это и есть дом. Не тот, который у нас отняли, а тот, который мы построили сами. Своими руками.
А потом пробило двенадцать. Где-то наверху, в здании, закричали младшие, зазвенели ложки, загремели тарелки. А мы сидели в подвале, слушали музыку, молчали.
Даша подошла ко мне. Села рядом. Положила голову на плечо. Я не отодвинулся.
И в этот момент я понял, что моя жизнь разделилась на «до» и «после». До — когда я был просто Шкидой, книжным мальчиком из детдома, который перебирает струны и ждёт, когда всё кончится. После — когда я держу в руках гитару, рядом со мной молчаливая девочка с яблоком, а вокруг моя семья.
Никто из нас не знал, что будет завтра. Но сегодня, в эту минуту, мы были счастливы. По-настоящему.
5
Чум сказал однажды, когда мы остались вдвоём:
— Ты заметил, Даша к тебе тянется? Как будто знает тебя сто лет.
— Может, знает, — сказал я. — Мы все здесь что-то знаем. Просто молчим.
А если серьёзно, Даша была не просто молчаливой девочкой. В ней чувствовалась какая-то внутренняя сила — как у человека, который пережил то, что не всякому взрослому по силам, и не сломался. Я заметил, что Пташка тянется к ней — мать, что ли, заменяет? — а Глеб вообще ходит за Дашей хвостиком, и она это терпит, хотя обычно не любит, когда к ней прикасаются. И ещё я заметил, что Даша всё время носит с собой старую потрёпанную книгу — стихи Ахматовой, год издания семьдесят седьмой. Откуда она у неё? Не знаю. Может, от матери, которую помнит смутно, как я свою.
В середине января мы остались вдвоём в клубе. Все разошлись по делам: у кого-то дежурство, кто-то учил уроки, кто-то просто спал. Я сидел с гитарой, пытался подобрать новый бой, и Даша вошла. Села напротив. Положила на стол книгу Ахматовой — открыла на закладке, пальцем показала на строчку.
Я прочитал вслух:
«А я расту, как сосна в чаще,
Мне не до смеха, не до игр,
Мне бы — узнать, что такое счастье,
Мне бы — в глаза посмотреть утром».
Я поднял глаза. Даша кивнула, будто подтверждая: да, это про меня. Или про нас.
— Хочешь, я попробую положить это на музыку? — спросил я.
Она кивнула снова. Я взял аккорды — простые, как у Цоя. Стал напевать, сбивался, начинал заново. Даша слушала, закрыв глаза. Иногда она показывала пальцем на слово, которое нужно выделить, или качала головой, если я брал не тот ритм. Она не говорила — но мы понимали друг друга без слов.
Так продолжалось несколько недель. Песня получилась — грустная, тихая, как всё, что у нас было. Я пел её впервые Чуму, и он сказал: «Это прямо про нас. Про всех нас». И я подумал: может, в этом и есть смысл — не просто выживать, а оставлять что-то после себя.
Несколько дней спустя в подвал спустился Туз. Вид у него был странный — возбуждённый и растерянный одновременно.
— Шкида, — сказал он. — Ты не поверишь. Та фотография, что вы нашли, — помнишь?
— Ну.
— У меня есть похожая.
Он вынул из кармана такой же жестяной квадратик — другого цвета, зелёный. Открыл, показал фотографию. Та же девочка, Женя. Тот же мальчик, Глеб. Только на другой фотографии они стояли не в пионерских галстуках, а в обычной одежде, и на обороте было: «Женя, 1989». И больше ничего.
— Откуда у тебя? — спросил я.
— В тумбочке нашёл, когда въезжал. Там прошлый жилец оставил или кто-то подбросил. Я не знаю. — Туз помолчал. — И я, кажется, знаю, кто этот парень. Глеб. Я помню его. Мы с ним в одном детдоме были, в Твери, только я тогда совсем мелкий был. А он старше, лет шестнадцать-семнадцать. Его потом усыновили — уехал куда-то. Но я помню его лицо. Это он. С фотографии.
— А Женя? — спросил я. — Кто такая Женя?
— Не знаю. Может, его сестра. Может, подружка. Но я хочу узнать. Если он усыновлён, может, жив где-то.
Мы посмотрели на фотографию. Парень с фото и наш маленький Глеб — одно имя, разные люди. Совпадение. Или нет?
Он ушёл, а я остался сидеть, перебирая в руках жёлтую коробку и зелёную. Две фотографии, двое детей. Что их связывало? И почему они оказались здесь, в детском доме, спустя столько лет?
Потом я взял свою гитару и заиграл песню, которую написал для Даши. Пальцы бежали по струнам, голос звучал в бетонной тишине подвала, и я чувствовал, что между нами, сиротами из разных городов, есть невидимая связь. Не только общая боль, но и что-то большее. Может, та самая любовь, которую у нас отняли, но она всё равно пробивается, как трава сквозь асфальт.
Обращение к читателю
Дорогие друзья!
Вторая глава получилась длинной, но надеюсь, вы не устали. В ней появились новые герои — Туз, Пташка, Струна, Даша, Глеб. Каждый со своей болью, со своим прошлым. Тайна ниши оказалась не просто тайной — она связала судьбы детей из разных детдомов, из разных времён. Кто такая Женя? Почему её фотографии появляются в жестяных коробках? Узнаем в следующих главах.
Поддержите рассказ лайком — это лучшая благодарность для автора. Подпишитесь на канал «Жизнь как на ладони» — чтобы не пропустить продолжение.
Анонс третьей главы:
Проверка из министерства. Тайна Жени и Глеба начинает раскрываться. Шкида готовится к конкурсу юных журналистов. И первое большое испытание для Даши, которое перевернёт её жизнь.
До встречи!