— Ты опоздала на два часа, — сказала Елена, не поворачиваясь. Она стояла перед высоким зеркалом в раме золочёного дерева и поправляла серёжку, маленькую, с бриллиантом, похожую на каплю воды. — На два часа, Анна. На помолвку собственной сестры.
Анна стояла в дверях гостиной и чувствовала, как взгляды гостей скользят по её льняному платью, по туфлям без каблука, по волосам, собранным наспех. Она приехала прямо из мастерской, не успела переодеться, и теперь стояла посреди этого сверкающего вечера, как серый голубь среди павлинов.
— Лена, я объяснила маме, — сказала она спокойно. — Я не могла бросить работу раньше. Заказ нужно было закончить.
— Работу, — повторила Елена, и в этом слове было всё что угодно, только не уважение. Она наконец повернулась. В белом платье с открытыми плечами, с жемчугом на шее, она была красива той отполированной красотой, которая достигается деньгами и временем. — Ты называешь это работой. Ты малюешь картинки и называешь это работой.
— Да, — сказала Анна.
Гости старательно делали вид, что не слышат. Кто-то взял бокал, кто-то отошёл к окну.
— Пойди хотя бы умойся, — сказала Елена вполголоса, но так, чтобы слышала мать, стоявшая рядом. — И не выходи в зал, пока Георгий не скажет речь. Посиди в оранжерее. Там тихо. Там тебя не будет видно.
Ирина Сергеевна молчала. Она умела молчать так, что молчание это весило больше любых слов. Маленькая, аккуратная женщина в тёмно-синем платье, она смотрела на младшую дочь с тем выражением, которое Анна знала с детства, с тихой, почти ласковой растерянностью. Будто она и сама не понимала, как у неё получилась такая дочь.
— Хорошо, — сказала Анна. — Я посижу в оранжерее.
Она не сказала этого с горечью. Она просто сказала, и пошла.
Поместье Ветровских стояло в двадцати километрах от Петербурга, среди сосен и запущенного парка. Когда Анна была маленькой, ей казалось, что это место из сказки, старый дом с высокими окнами, скрипучими лестницами и запахом воска и старых книг. Потом отец, Николай Павлович, занялся строительным бизнесом и разбогател. Дом обновили, полы застелили мрамором, привезли новую мебель из Европы, заказали портреты у модного художника. Старые книги убрали в кладовую. Запах воска заменил запах дорогих духов.
Анна ушла из этого дома в двадцать два года. Сначала в общежитие художественного училища, потом в крошечную мастерскую на Васильевском острове, которую снимала вместе с подругой. Ей было теперь двадцать пять, и за три года она почти не скучала по дому. Она скучала по оранжерее.
Оранжерею строили ещё при деде, при прежних хозяевах, которые продали поместье Ветровским десять лет назад. Большое стеклянное пространство за домом, со старыми чугунными рамами, с запахом влажной земли и цветочной сладости. Николай Павлович хотел перестроить её в бассейн, но Ирина Сергеевна неожиданно воспротивилась, один из редких случаев, когда она сказала «нет». Оранжерею оставили. Но никто ею особо не занимался, и она стала таким местом, куда складывали то, чему не нашлось места в новом блестящем интерьере. Старые горшки, плетёные кресла с продавленными сиденьями, стопки журналов и книг, которые некуда было деть. И цветы, самые разные, олеандры в деревянных кадках, герань вдоль подоконников, ползучий плющ по стенам. За ними ухаживала садовница Марфа, пожилая молчаливая женщина, которая, судя по всему, любила растения куда больше людей.
Анна вошла в оранжерею и сразу почувствовала, как напряжение в плечах отпускает. Здесь было тихо. Сквозь стеклянную крышу видно было вечернее небо, уже потемневшее по краям, с первой звездой над соснами. Где-то в глубине журчала вода, Марфа поставила маленький насос для полива.
Она нашла плетёное кресло в углу, между кадкой с олеандром и стеллажом, на котором стояли книги в старых переплётах. Села, вытянула ноги. Рядом на тумбочке лежал альбом, старый, с пожелтевшими страницами. Анна взяла его, не чтобы читать, просто чтобы держать что-нибудь в руках.
Она думала о картине, которую закончила сегодня. Морской шторм. Она писала его три недели, с натуры, по этюдам, сделанным в октябре на финском берегу. Там был ветер такой силы, что с ног сбивало, и волны шли серыми валами, каждая выше предыдущей, и небо было не чёрным и не серым, а каким-то живым, меняющимся, будто оно тоже дышало. Анна стояла на берегу и рисовала быстро, почти судорожно, боясь потерять это. Потом три недели переводила это «это» на холст, и сегодня наконец поняла, что готово.
Галерея «Форум», которая выставляла её работы под псевдонимом «А. Вронская», ждала картину уже неделю. Анна позвонила им по дороге на вокзал. Владелица галереи, Светлана Игоревна, сказала только: «Наконец-то. Завтра пришли курьера». Это был, в понимании Светланы Игоревны, высокий комплимент.
Из зала доносилась музыка, что-то лёгкое, струнное. Смех. Звон хрусталя. Анна закрыла глаза.
Она не завидовала сестре. Это было бы неправдой, если бы она сказала, что вовсе не завидует, что-то там, в самой глубине, иногда давало о себе знать, особенно когда мать говорила «Лена умница, Лена устроилась, Лена нашла хорошего человека». Но это была не та зависть, которая грызёт. Это было что-то другое. Усталость, пожалуй. Усталость от того, что приходится всякий раз объяснять, кто ты и зачем.
Николай Павлович говорил: «Рисуй для себя, если хочется. Но иметь в жизни опору, это важнее». Он имел в виду деньги. Он всегда имел в виду деньги, даже когда говорил о чём-то другом. Анна не злилась на него за это. Он сам вышел из простой семьи, сам всего добился, и для него деньги были не жадностью, а памятью о том, как бывает без них.
Но картины она не бросала.
Скрипнула дверь.
Анна открыла глаза.
В оранжерею вошёл мужчина. Лет пятидесяти, высокий, в тёмном пиджаке, без галстука. Галстук он, судя по всему, снял по дороге, потому что ворот рубашки был расстёгнут. Он шёл медленно, оглядываясь, как человек, который впервые попал в незнакомое место и хочет его понять, а не просто осмотреть. Лицо у него было спокойное, с глубокими морщинами у глаз, такие бывают у людей, которые много думают и много видели.
Анна не пошевелилась. Она сидела в тени, между олеандром и книжным стеллажом, и он её не заметил.
Он прошёл вдоль стеллажа, скользнул взглядом по книгам, остановился у дальней стены. Там, прислонённая к стеклянному переплёту рамы, стояла картина. Анна сама поставила её туда ещё утром, когда приехала помочь с подготовкой к вечеру и принесла из машины. Это был не тот шторм, который она закончила сегодня. Это была старая работа, двухлетней давности, тоже море, но другое, вечернее, спокойное, с одной лодкой у горизонта и небом цвета расплавленного олова. Её галерея не взяла тогда, сказала «слишком тихая для нашего формата». Анна привезла её сюда просто потому, что в мастерской не было места.
Мужчина остановился перед картиной.
Он молчал долго. Потом сказал вслух, не то себе, не то кому-то невидимому:
— Вот это интересно.
Он подошёл ближе, наклонился, изучая нижний правый угол, там стояли инициалы «А.В.».
— Горизонт намеренно опущен, — сказал он тихо, но отчётливо. — Вся тяжесть неба. Лодка не главная, лодка это вопрос. Куда и зачем. И вот этот серый, он не один, здесь пять оттенков серого, и ни один не повторяется. Это не случайно.
Анна почти перестала дышать.
— А. Вронская, — произнёс он, не отрывая взгляда от картины. — Я видел три работы в «Форуме». Думал, это мужчина.
Анна встала из кресла. Олеандр качнул тёмными листьями. Мужчина обернулся.
Несколько секунд они смотрели друг на друга. Потом он сказал ровно, без удивления:
— Это ваша работа?
— Да, — сказала Анна.
— Вы Вронская?
— Псевдоним, — сказала она. — Я Анна Ветровская. Дочь хозяина дома.
Он кивнул медленно, будто это всё объясняло.
— Константин Борисович Ларин, — сказал он. — Я инвестор. И коллекционер. Меня пригласил ваш отец, по каким-то деловым соображениям.
— Он любит совмещать приятное с полезным, — сказала Анна.
— Все так делают, — сказал Ларин без осуждения. Он снова посмотрел на картину. — Я искал Вронскую больше года. Светлана Игоревна не называет имён своих художников. Принципиально.
— Я просила её об этом.
— Почему?
Анна помолчала.
— Не хотела, чтобы фамилия Ветровская мешала разговору о картинах.
Ларин посмотрел на неё. В его взгляде не было ни жалости, ни насмешки. Только то внимательное, спокойное любопытство, с которым он смотрел на картину.
— Мешала бы в какую сторону? — спросил он.
— В любую, — сказала Анна. — Дочь богатого отца пишет картины. Либо это хобби и не стоит внимания. Либо отец помогает и мнение куплено. Ни то, ни другое не имеет отношения к работе.
— Разумно, — сказал он. И, немного подумав: — А шторм, который сейчас висит в «Форуме», вы написали недавно?
— Сегодня закончила.
Он посмотрел на неё так, будто хотел что-то спросить, но удержался. Вместо этого спросил другое:
— Вы пишете только море?
— Нет. Но море возвращается. Наверное, потому что я не понимаю его до конца.
— А что значит для вас «понять море»?
Анна прислонилась к стеллажу. Снаружи в зале засмеялись хором, несколько голосов сразу, дружно и немного неестественно. Там умели смеяться правильно, в нужный момент.
— Когда ты пишешь, — сказала она медленно, — ты не копируешь то, что видишь. Ты ищешь, что за этим стоит. Море всякий раз другое. Я думала, однажды найду формулу. Но её нет. Поэтому возвращаюсь.
Ларин помолчал.
— Я купил в прошлом году два этюда Вронской, — сказал он. — За очень приличную сумму. Светлана Игоревна, думаю, вас предупреждала об этом.
— Она говорила, что есть серьёзный покупатель. Имени не называла.
— Я просил её не называть. По той же причине, что и вы, — он чуть улыбнулся. — Если коллекционер платит дорого, художник начинает думать о деньгах, а не о картине.
Анна посмотрела на него внимательнее. В нём было что-то, что она сразу не назвала бы словом, только почувствовала, что этот человек умеет слышать то, что говорят, а не то, что ему удобно.
— Вы тоже сбежали с вечера? — спросила она.
— Я не сбегал, — сказал он. — Я вышел подышать. Там немного душно. Не от температуры.
— Понимаю.
— Ваша сестра, судя по всему, рада торжеству.
— Она всегда была рада торжествам, — сказала Анна просто, без злости. — Ей идёт этот формат. Она умеет в нём существовать.
— А вы нет.
— Я умею. Просто не хочу.
За стеклянной стеной оранжереи уже совсем стемнело. Старые сосны стали чёрными силуэтами на синем небе. Марфин насос тихо журчал в углу. Пахло влажной землёй и олеандром.
— Расскажите мне про шторм, — попросил Ларин. Он не сел, остался стоять, слегка опёршись на край стеллажа, и смотрел не на неё, а на картину с лодкой. Будто она была третьим собеседником.
— Какой именно? — спросила Анна.
— Тот, который вы сегодня закончили.
— Октябрьский финский берег, — сказала она. — Там ветер с моря, он не пахнет, он как стена. Я делала этюды, руки мёрзли, карандаш плохо слушался. Волны шли очень быстро, одна за другой, и каждая была немного другой по форме. Я поняла тогда, что хочу написать не волны, а вот это «одна за другой». Это движение, которое не останавливается, даже когда ты уже отвернулся.
Ларин молчал. Но это было то молчание, когда человек слушает, а не ждёт, когда ты замолчишь.
— У меня в коллекции, — сказал он потом, — есть работы двенадцати художников. Некоторых из них уже нет в живых. Некоторые стали известны. Некоторые нет. Я покупал не потому что «это будет стоить». Я покупал то, что мне не давало покоя. Ваши работы мне не дают покоя.
— В каком смысле?
— В том, что я к ним возвращаюсь, — сказал он. — Это редкость.
Анна не знала, что сказать. Она привыкла к тому, что картины её или хвалят торопливо, из вежливости, или не замечают. К тому, что Светлана Игоревна говорит коротко и по делу. К тому, что отец смотрит на её работы как на предмет, смысл которого ему не объяснили. А тут стоял человек, которого она не знала час назад, и говорил ей что-то настоящее, без украшений.
Она не привыкла к такому.
— Вы сказали, что искали Вронскую год, — произнесла она. — Зачем?
— Хотел познакомиться. Поговорить именно так, как мы сейчас говорим. И, если честно, хотел предложить вам выставку.
— У меня есть галерея.
— Я знаю. Но я говорю о другом формате. В Москве, в частном пространстве, которое я финансирую. Персональная экспозиция, не коммерческая. Не для продажи. Для разговора.
Анна смотрела на него.
— Зачем вам это? — спросила она.
— Потому что такие вещи нужно показывать, — сказал он. — Не затем, чтобы художник стал знаменитым. А затем, что люди имеют право это видеть.
Дверь оранжереи распахнулась.
Анна обернулась. На пороге стояла Елена, за ней Георгий, высокий и широкоплечий мужчина с тем видом уверенности, который бывает у людей, которые привыкли, что им уступают дорогу. Сзади, чуть отстав, вошёл Николай Павлович. Отец был в тёмном костюме, с серебряными запонками, которые Анна помнила с детства. Он постарел за три года, которые она жила отдельно. Виски стали совсем белыми.
— Вот ты где, — сказала Елена. Она увидела Ларина и на секунду остановилась, что-то пересчитала в голове. — Константин Борисович, простите. Я не знала, что вы здесь.
— Я сам сюда пришёл, — сказал Ларин спокойно.
— Анна, — сказал Николай Павлович. В его голосе не было злости. Только усталость и что-то похожее на растерянность. — Ты должна быть в зале. Георгий хочет сказать слово.
— Я приду, — сказала Анна.
— Нет, — сказала Елена. Она прошла в оранжерею, её каблуки стучали по старой плитке. — Нет, папа. Она не придёт. Она сидит здесь в своём льняном балахоне и беседует с гостем, которого я лично пригласила, вместо того чтобы вести себя как нормальный человек.
— Лена, — начал Николай Павлович.
— Нет, — повторила Елена. Она стояла теперь перед Анной и смотрела на неё с тем выражением, в котором было много всего накопившегося, и сегодняшнее опоздание, и прошлые разговоры, и вся та разница между ними, которую никто не выбирал, но которая была. — Ты всегда так делаешь. Ты всегда находишь способ испортить. Ты приехала в таком виде, что я не знала, куда глаза деть. Ты опоздала. Теперь ты прячешься здесь, в этой оранжерее, среди горшков и своих картинок, как будто это нормально.
— Ты сама сказала мне сюда идти, — произнесла Анна тихо.
— Потому что ты не могла нормально одеться! Потому что на тебя смотрели! Ты думаешь хоть иногда о семье, о том, что подумают люди? Или только о своих этюдах и мастерских?
— Елена, — сказал Ларин.
Все обернулись. Он произнёс это без повышения голоса, просто назвал по имени. Но в этом одном слове было что-то, что заставило её замолчать.
— Это ваш вечер, — сказал он. — И я рад за вас. Но я должен вам кое-что сообщить, пока мы все здесь собрались.
Он повернулся к картине, той, что с лодкой у горизонта. Потом повернулся обратно.
— Эта работа написана вашей сестрой, — сказал он. — Под именем А. Вронская. Возможно, вы слышали это имя. Три работы Вронской были выставлены в галерее «Форум» в этом году. Одна продана за сто восемьдесят тысяч рублей. Две другие, вместе, за триста сорок. Это не хобби. Это не картинки.
Елена смотрела на него.
— Что вы имеете в виду? — произнёс Георгий. Это были первые слова, которые он сказал с момента, как вошёл.
— Я имею в виду, — сказал Ларин, и в голосе его не было ни торжества, ни обвинения, только простая, усталая точность человека, который привык называть вещи своими именами, — что человек, которого вы только что попросили спрятаться среди горшков, является одним из самых интересных художников, которых я видел за последние годы. И я видел многое.
Николай Павлович смотрел на Анну. В его глазах что-то менялось, медленно, как меняется освещение в комнате, когда облако уходит от солнца. Анна не могла прочитать это выражение полностью. Там было много всего. Удивление, это точно. И что-то ещё.
— Аня, — сказал он. — Это правда?
— Да, папа, — сказала она.
— Ты продавала картины?
— Да.
— Почему ты не говорила?
Анна смотрела на него.
— Потому что ты бы сказал: вот видишь, можно и деньги зарабатывать, теперь иди учись на архитектора, — произнесла она. Не с обидой. Просто сказала то, что думала. — Или сказал бы: наконец-то это начало приносить доход, может, теперь ты возьмёшь себя в руки. Я не хотела этого разговора.
Николай Павлович молчал.
— Мне никто не говорил, — произнесла Елена. Голос у неё стал другим, чуть тише. — Мама знала?
— Нет, — сказала Анна.
— Почему ты всегда всё скрываешь?
— Я не скрываю. Я просто живу отдельно.
— Это одно и то же.
— Нет, — сказала Анна. — Не одно и то же.
Снова тишина. Насос журчал. Сосны за стеклом были совсем чёрными.
Ларин взял своё пальто, которое он, оказывается, нёс в руках всё это время, Анна не заметила сразу.
— Анна Николаевна, — сказал он. — Мы говорили о выставке. Я хотел бы продолжить этот разговор в более подходящей обстановке. Если вы не против, мы могли бы уехать сейчас. Я на машине. Здесь рядом есть приличный ресторан, я имею в виду тихий, не шумный.
Анна посмотрела на него. Потом на отца. Потом на Елену.
Елена смотрела на неё. В этом взгляде всё ещё была обида, и что-то другое, новое, Анна не могла назвать это словом, но оно было.
— Лена, — сказала Анна. — Я правда рада за тебя. Георгий выглядит хорошим человеком. Я желаю вам хорошей жизни.
Она это сказала без иронии.
Елена открыла рот. Закрыла. Потом сказала тихо, почти незаметно:
— Ты всегда так. Уходишь.
— Я возвращаюсь, — сказала Анна. — Просто не всегда тогда, когда ждут.
Она взяла сумку, маленькую, холщовую, с пятном кадмия на ручке, которое не отстиралось. Подошла к отцу.
— Пап, — сказала она.
Он обнял её. Неловко, коротко, как обнимают люди, которые не очень умеют это делать. Но крепко.
— Позвони маме, — сказал он в её волосы.
— Позвоню, — сказала она.
Они с Лариным вышли из оранжереи. Воздух снаружи был прохладным и пах соснами и прошлогодней листвой. Огни дома светились за ними. Откуда-то из зала снова донеслась музыка.
Они шли по гравийной дорожке к воротам, и Анна думала о том, что картина с лодкой осталась в оранжерее. Наверное, надо было забрать. Но она не вернулась.
— Расскажите мне про Москву, — сказала она.
— Пространство небольшое, — ответил Ларин. Он шёл рядом, чуть замедлив шаг, чтобы идти в её темпе. — Бывший склад, переделанный под галерею. Без помпы. Там хорошие стены и хороший свет.
— Когда?
— Когда вы захотите. Спешить некуда.
Анна посмотрела на небо. Звёзд прибавилось. Они были мелкими и очень далёкими, как всегда в мае, когда ночь ещё не совсем тёмная.
— У меня есть работы, которые я никому не показывала, — сказала она.
— Знаю, — сказал Ларин. — Это чувствуется.
— Как это можно почувствовать?
— По тому, что видно. Если художник показывает всё подряд, это видно в работах. Они становятся немного другими. Чуть более рассчитанными на взгляд. Ваши работы не рассчитаны на взгляд. Они сделаны для чего-то другого.
Анна не ответила. Они дошли до машины, тёмной, спокойной, без лишнего блеска. Он открыл дверь. Она села.
Пока он обходил капот, она смотрела в окно на дом. В одном из боковых окон промелькнул силуэт, маленький, в тёмно-синем, это была мама, Ирина Сергеевна. Она стояла у окна и смотрела наружу. Анна не могла видеть её лица. Но она знала, что мама смотрит именно сюда.
Ларин сел за руль.
— Готовы? — спросил он.
Анна отвернулась от окна.
— Скажите мне одну вещь, — произнесла она.
— Слушаю.
— Вы сказали там, что мои работы вам не дают покоя. Это была фраза или вы имели в виду что-то конкретное?
Он помолчал.
— У меня дома, в кабинете, — сказал он, — висит ваш этюд. Вечернее небо над водой, очень маленький, примерно тридцать на сорок. Я купил его в прошлом году. С тех пор каждый раз, когда мне нужно принять какое-то решение, я останавливаюсь перед ним. Не знаю, почему именно. Но это работает.
Анна смотрела прямо перед собой.
— Это конкретно, — сказала она.
— Да, — сказал он и завёл мотор.
Машина выехала на дорогу. Дом Ветровских остался позади, среди сосен и огней, с музыкой и хрусталём, с Еленой в белом платье и Георгием с его уверенным видом, с отцом и его серебряными запонками, с мамой у бокового окна.
Анна думала о том, что завтра нужно позвонить маме. Нужно позвонить и сказать что-то простое, например, что она приедет на следующей неделе и они выпьют чаю вдвоём, без всего этого, просто так.
И что, возможно, покажет ей тот шторм. Который сегодня закончила.
Мама никогда не говорила, что понимает в картинах. Но она всегда долго стояла перед ними. Дольше всех.
— Вы думаете о чём-то, — сказал Ларин.
— О маме, — сказала Анна.
Он кивнул, не стал спрашивать дальше. Это тоже было хорошим знаком.
Дорога уходила через сосны. Фары вырезали из темноты полосу асфальта и по обе стороны серые стволы. Воздух в приоткрытое окно был прохладным и немного горьким от смолы.
Анна подумала о выставке. Нескольких работах, которые лежали в мастерской в рулонах, несколько холстов, которые она не показывала никому. Там была серия о зиме, городские дворы в феврале, голые деревья, мокрый снег, фигуры людей, у которых не было лиц, только силуэты. Она писала её долго и не знала, что с ней делать. Светлана Игоревна смотрела на эту серию и говорила «не наш формат». Анна убрала её в рулоны.
Теперь она думала: может, всё-таки показать.
— Я должна вас предупредить, — сказала она.
— О чём?
— У меня есть работы, которые никому не нравятся.
— Мне нравятся такие, — сказал Ларин.
— Вы даже не видели.
— Нет. Но если они никому не нравятся, значит, вы их не писали для того, чтобы нравиться. Значит, писали для чего-то другого. Это меня интересует.
Анна посмотрела на него сбоку. В темноте машины его лицо было спокойным, обращённым к дороге. Он был именно таким, каким выглядел с первой минуты. Это было необычно. Обычно люди где-то немного другими оказывались, чуть менее внимательными, чуть более занятыми собой. Этот, кажется, нет.
Но она ещё мало знала его.
— Как давно вы собираете? — спросила она.
— Двадцать лет, — сказал он. — Начал случайно. Купил картину на блошином рынке за смешные деньги. Дома повесил, и понял, что смотрю на неё каждый день. Это было странное чувство. Я тогда много работал, уставал, и вот эта картина, простой зимний пейзаж, была единственным местом в квартире, где мне хотелось остановиться. Потом купил ещё одну. Потом ещё. Через несколько лет понял, что это не коллекция. Это что-то другое.
— Что?
Он немного подумал.
— Разговор, — сказал он. — Разговор с людьми, которых я не знаю лично. Иногда с теми, кто уже умер. Это звучит странно.
— Не звучит, — сказала Анна.
— Вы понимаете.
— Я так же думаю об этом. Что картина, это разговор. Не объяснение. Не иллюстрация. Именно разговор.
Огни городка показались вдали. Маленький, тихий городок с железнодорожной станцией и парком вдоль реки. Ларин знал здесь хороший ресторан, сказал он. Анна не спрашивала, откуда знает. Неважно.
Важно было другое.
Она подумала о Елене. О том, что сестра стоит сейчас в зале, принимает поздравления, держит Георгия за руку и улыбается правильной улыбкой. И в этой жизни Елены всё стоит на своих местах, статус, деньги, семья, уважение нужных людей.
Анна не хотела этой жизни. Никогда не хотела.
Но она также понимала, что Елена, возможно, по-своему счастлива в ней. И что это её право, так же как её, Анны, право, выбрать другое.
Просто они были разные. С самого начала.
Анна помнила, как в детстве рисовала на обоях в своей комнате. Большую лошадь на полстены, синюю, с золотой гривой. Мама ахнула, отец нахмурился. А Елена, тогда ей было лет восемь или девять, сказала серьёзно: «Анька, ты испортила ремонт». Анне было шесть. Она смотрела на свою лошадь и не понимала, как это «испортила». Лошадь была красивая.
Обои переклеили. Но лошадь в голове осталась.
Она рисовала её потом много раз, в разных вариантах. Синяя лошадь появлялась в набросках, в этюдах, в углу больших работ, как подпись, которую никто не просил объяснять.
— Вы улыбаетесь, — заметил Ларин.
— Вспомнила кое-что.
— Хорошее?
— Да, — сказала Анна. — Хорошее.
Машина въехала в городок. Мощёная улица, фонари, несколько кафе с тёплыми окнами. Ларин припарковался у небольшого здания с деревянной вывеской, на которой было написано просто «Тихая».
— Здесь хорошая кухня, — сказал он. — И не шумно.
— Звучит правильно, — сказала Анна.
Они вышли из машины. Ночной воздух был прохладным и свежим. Из ресторана слышалась тихая музыка, живая, один инструмент, что-то негромкое.
Анна остановилась на секунду.
— Константин Борисович, — сказала она.
— Да.
— Та выставка, о которой вы говорили. Мне нужно подумать.
— Конечно.
— Не потому что я сомневаюсь, — сказала она. — А потому что я привыкла сначала думать, а потом соглашаться.
— Это хорошая привычка, — сказал он.
— Но в принципе, мне интересно.
— Этого достаточно, — сказал он.
Они вошли. Маленький зал, деревянные столы, свечи в простых подсвечниках. Пожилой мужчина в углу играл на виолончели что-то медленное и немного печальное.
Их проводили к столику у окна. Анна сняла кардиган, положила на спинку стула. Её льняное платье в этом свете выглядело иначе, не как бедность и не как небрежность. Просто как выбор.
Они взяли меню. Ларин заказал суп и воду. Анна, к своему удивлению, почувствовала, что голодна, она не ела с утра, торопилась с картиной. Она заказала что-то тёплое, не особо вникая в название.
Виолончель играла.
— Расскажите мне, — сказал Ларин, — как вы начали писать море.
Анна положила меню на край стола.
— В шестнадцать лет мы ездили с классом в Крым, — сказала она. — Я взяла альбом. Первое утро, рано, все ещё спали, я вышла на берег. Море было ровным, почти как стекло. И я поняла, что не могу его нарисовать. Не потому что не умею, а потому что оно не стоит на месте. Я провела там три часа и ничего не нарисовала. Просто смотрела. Это был первый раз, когда я поняла, что в живописи самое трудное, это не техника. Это терпение.
— Терпение?
— Умение ждать, пока не поймёшь, что именно хочешь сказать. Не торопиться с кистью раньше, чем это придёт.
Ларин слушал. Свеча между ними горела ровно, без колебаний.
— Вы дождались тогда?
— Нет, — сказала Анна. — Уехала ни с чем. Но зато потом, дома, написала море по памяти. И оно получилось лучше, чем получилось бы там.
— Потому что вы его отпустили.
— Наверное.
За окном была тихая улица. Редкие прохожие. Кот на подоконнике соседнего дома.
Анна думала: вот она сидит здесь, в ресторане с деревянными столами, с незнакомым человеком, который оказался не незнакомым. А в доме под соснами сестра пьёт шампанское и принимает поздравления. И мама стоит у окна. И отец держится прямо, как всегда, даже когда устал.
Это была её семья. Несмотря на всё. Это была её семья, и она её любила, по-своему, немного сбоку, немного с дистанции, но любила.
И она позвонит маме. Завтра с утра. Скажет: мама, я хочу приехать на следующей неделе. Просто так. Покажу тебе одну картину.
Мама скажет что-нибудь своё, тихое. Может, спросит, нужно ли что приготовить. Это будет по-своему хорошо.
— О чём вы думаете? — спросил Ларин.
— О маме, — снова сказала Анна.
— Вы часто о ней думаете.
— Сегодня чаще обычного, — сказала она.
— Это понятно.
Принесли суп и воду. Анна взяла ложку. Ларин не торопил её ни с едой, ни с разговором. Это тоже было хорошо.
Виолончель перешла в другую тему, чуть светлее. Кот на соседнем подоконнике потянулся и свернулся калачиком.
— Значит, вы думаете о выставке, — сказал Ларин.
— Думаю, — сказала Анна. — У меня есть зимняя серия. Городские дворы. Я её никому не показывала.
— Почему?
— Светлана Игоревна сказала, не формат.
— Покажите мне, — сказал он.
— Когда?
— Когда будет удобно. Не завтра. Вам нужно отдохнуть после сегодняшнего.
Анна посмотрела на него.
— Вы очень спокойный человек, — сказала она.
— Не всегда, — сказал он. — Сегодня просто хороший вечер.
Она поняла, что он имеет в виду. Не помолвку с её блеском и хрусталём. А это, деревянный стол, свеча, виолончель. Разговор, в котором не нужно следить за словами.
— Да, — сказала она. — Хороший.
За окном прошла пожилая пара, медленно, рука в руке. Фонарь освещал их сзади.
— Можно задать вам один вопрос? — сказала Анна.
— Конечно.
— Там, в оранжерее, когда вы смотрели на картину и говорили вслух, вы знали, что я слышу?
Ларин помолчал секунду.
— Нет, — сказал он. — Я не знал, что вы там.
— То есть вы говорили это для себя.
— Да.
— Тогда всё правильно, — сказала Анна.
Она не объяснила, что имеет в виду. Он не спросил. Виолончель играла. Свеча горела ровно.