В тот день, когда я подписала дарственную, на кухне пахло пирогами – я пекла Алексею его любимые, с капустой и яйцом. Он сидел за столом, крутил телефон в тех своих огромных грубых ладонях, которые ему достались от отца, и говорил правильные слова: «Мам, ну это ж формальность, бумажка, нам так проще будет, ремонт сделаем, заживем».
Я кивала и подкладывала ему пирожки. Конечно, верила. А кому еще верить, если не единственному сыну?
Квартира наша, двушка в старом доме на Ткацкой, перешла мне от родителей. Обои я переклеивала столько раз, что стены, наверное, стали толще. На дверном косяке остались карандашные метки: рост Алексея по годам, и самая верхняя, у моего плеча, подписана кривым детским почерком: «Леша бальшой».
Муж мой, Женя, ушел, когда клены во дворе еще были тонкие, а теперь они закрывали окна до третьего этажа. С тех пор я жила одна, работала лаборанткой на заводе, носила один и тот же вытянутый свитер с катышками на локтях и ни у кого ничего не просила.
Алексей после армии пошел в слесари, женился на Яне – тихой, аккуратной, с ласковым голоском и привычкой начинать каждую фразу со слова «мамочка». Родилась внучка Поля. Жили они на съемной квартире, и Алексей все чаще заводил разговор: мол, тесно, дорого, а тут у тебя две комнаты, давай к нотариусу, перепишем, все равно потом мне достанется. Я долго не соглашалась. Потом согласилась.
Интернат стоял на окраине, за автобусной остановкой с погнутым козырьком. Алексей привез меня туда, когда снег еще не лег, но листья уже облетели, и двор выглядел голым, неприбранным.
– Мам, ну потерпи, – он нес мою сумку и говорил, не оборачиваясь. – Ремонт начали, пыль, грязь, Полька кашляет. Месяц, максимум.
В комнате на двоих стояла кровать с продавленной сеткой, тумбочка и стул. На подоконнике торчал пластиковый стаканчик с засохшей землей, из которого ничего не росло. Постельное белье казенное, застиранное до того, что непонятно, какого оно было цвета.
Я разложила вещи. Свитер повесила на спинку стула – больше вешать было некуда. В кармане куртки нашла сложенную вчетверо бумагу – копию дарственной, которую сунула туда в день нотариуса, чтобы не забыть. Повертела, хотела выбросить. Не выбросила – убрала глубже, во внутренний карман. Сама не поняла, зачем.
Месяц прошел. Алексей позвонил дважды. Первый раз: спросить, удобная ли кровать. Второй: предупредить, что на следующей неделе заберет. Следующая неделя не наступила.
Я позвонила сама.
– Леш, ты обещал месяц. Месяц прошел.
– Мам, ну ты чего, ну я ж тебе говорил, ремонт затянулся. Рабочие подвели. Еще немного, потерпи.
Голос его был веселый, бодрый, как у человека, который только что пообедал и ничего плохого не ожидает. Я положила трубку и села на кровать. Матрас подо мной скрипнул, я подперла голову руками и долго сидела так, глядя на стену, где кто-то процарапал ногтем кривую линию.
В столовой давали рисовую кашу на воде и чай из пакетика, который я заваривала уже не первый раз – он едва красил воду. Надо сказать, привыкаешь. К каше привыкаешь, к тому, что полы моют чем-то едким, от чего щиплет в носу, к тому, что телевизор один на этаж и показывает только первый канал. Не привыкаешь к тому, что сын не звонит.
Я поехала к нему без предупреждения. Автобус от интерната ходил раз в час, потом пересадка на маршрутку, потом пешком от остановки через двор. Дорогу я знала наизусть, ноги сами несли.
Дверь открыла Яна. На ней был новый фартук, из квартиры пахло чем-то жареным и свежей краской.
– Мамочка, а вы бы предупредили, – сказала она и улыбнулась так, как улыбаются, когда не рады.
Я вошла. И не узнала свою квартиру.
Кухня стала другой. Гарнитур, встроенная техника, плитка на полу вместо линолеума, который я стелила еще с Женей. В коридоре появился шкаф-купе, зеркальные двери, обувница. А моя комната, та самая, с обоями в мелкий цветочек, с карнизом, который Женя прибивал, матерясь и роняя гвозди, – моей комнаты не было. Вместо нее стояла детская кроватка с балдахином, на стене висели розовые полки с игрушками, и коврик на полу был мягкий, пушистый, новый.
Алексей вышел из ванной, вытирая руки полотенцем. На нем были брюки со стрелками – дома, среди бела дня, как будто собирался куда-то важное. Впрочем, он всегда так ходил, изображал что-то, чего не было.
– О, мам, привет, – сказал он и посмотрел на Яну.
Яна не ушла, осталась за моей спиной. Я услышала ее шепот, быстрый, нетерпеливый: «Скажи ей уже, что комнаты нет».
Алексей кашлянул, потер шею и развел руками:
– Мам, ну ты же видишь. Полька растет, ей комната нужна. Мы думали... ну, тебе же в интернате нормально?
Я посмотрела на то место, где раньше стоял мой диван. Теперь там красовалась детская кроватка с медвежонком на подушке. Коврик был такой чистый, такой новый, что, казалось, по нему еще никто не ходил.
– Я не гостья в своей квартире, – сказала я. – И стучаться не буду.
Развернулась и ушла. В подъезде остановилась на площадке между этажами, прислонилась к батарее. Батарея была теплая, значит, топили хорошо. В интернате батареи чуть грели.
Внизу, у подъезда, блестела новая машина Алексея. Я ее раньше не видела. Серебристая, с наклейкой «ребенок в машине» на заднем стекле.
Вечером в палате Алла, моя соседка, чистила апельсин. Алла была из тех, кого в молодости называли «кровь с молоком», а теперь просто крупная, тяжелая, с обветренными губами и привычкой говорить так, будто гвозди забивает. Всю жизнь работала на ферме, пока сын не продал хозяйство и не определил ее «на отдых».
– У тебя лицо, Наташ, – сказала Алла, разламывая апельсин пополам. – Как у козы, которую ведут на веревке, а она думает, что на прогулку.
Я рассказала. Про квартиру, про ремонт, про детскую в моей комнате.
Алла протянула мне половину апельсина. Я взяла.
– Они на это и рассчитывают, Наташ, – сказала она, и обветренные губы ее сложились в такую гримасу, будто она откусила что-то кислое. – Что ты промолчишь. Что тебе стыдно будет скандалить. Что ты мать – и матери не скандалят.
Я жевала апельсин, кислый, с белыми прожилками, и думала. Не о том, когда Алексей заберет меня обратно. Впервые думала о другом: что буду делать, если не заберет.
Ночью не спала. Слушала, как Алла храпит, как в коридоре шаркает тапками дежурная, как за окном гудит трасса. Лежала на спине, смотрела в потолок и трогала через ткань куртки, висевшей на спинке стула, тот внутренний карман, где лежала сложенная вчетверо бумага.
Через неделю Алексей прислал сообщение: «Мам, ну ты же все понимаешь. Яна ждет второго. Нас четверо скоро будет».
Он приехал в субботу. Привез пакет – яблоки, печенье, пачка чая. И папку.
– Мам, тут документы, – Алексей сел напротив, положил папку на стол и придвинул ко мне. – Заявление на постоянное проживание. Ну, чтобы тебя официально оформить. Тут и врачи рядом, и кормят, и подруги у тебя есть. А квартира маленькая, нас уже четверо будет.
Он говорил, не глядя мне в глаза, потирая одну ладонь о другую теми самыми грубыми руками, которые когда-то, маленькими еще, цеплялись за мой подол.
– Мам, так для всех лучше. Ты же понимаешь.
Я смотрела на папку. Обложка была казенная, коричневая, с печатью. Внутри лежал бланк, где надо было написать «добровольно» и поставить подпись.
Яна и Полька ждали в машине. Я видела через окно: Яна сидела на переднем сиденье, листала телефон, а Полька прижималась носом к стеклу и махала мне рукой.
Потом дверь палаты распахнулась, и Полька влетела – в резиновых сапожках, с красным от мороза носом, с бантом, который уже наполовину развязался.
– Бабуль! – Она обняла меня за колени, задрала голову. – Бабуль, а папа сказал, что ты сама захотела тут жить. Потому что тебе тут нравится. Тут правда нравится?
Полька смотрела на меня своими круглыми глазами.
Алексей за столом дернулся. Яна появилась следом, видимо, побежала за дочкой.
– Полечка, пойдем, бабушка с папой разговаривают, – Яна потянула дочь за руку.
Я посмотрела на сына. Он сидел, опустив голову, и крутил ручку между пальцами, быстро-быстро, как волчок.
Я встала. Сняла куртку со стула. Достала из внутреннего кармана бумагу, которую не выбросила тогда, осенью. Развернула, разгладила ладонью и положила на стол, рядом с папкой.
– Вот, – сказала я. Голос был ровный, негромкий, и я сама удивилась, как спокойно он звучит. – Вот эта бумага. Я подписала ее, потому что поверила тебе. Ты сказал – заживем вместе. Ты сказал – ремонт для нас. Ты соврал мне. А теперь еще и дочке своей врешь, что я тут по своей воле.
Яна дернулась вперед, но я подняла руку, просто подняла, и она замолчала.
– Бумаги на постоянное я не подпишу, – продолжила я. – А если через неделю ты не решишь, где я буду жить, – и я имею в виду не эту кровать, – я приду к тебе на работу. К Федорычу, к ребятам в цех. И расскажу, как ты мать в интернат определил, а в ее комнате балдахин повесил.
Алексей поднял голову. Лицо у него было такое, какого я раньше не видела – не злое, не испуганное, а какое-то сплющенное, будто его прижали к стеклу.
– Мам... – начал он.
– Полечка, – я наклонилась к внучке и поправила ей бант. – Бабушка тебя очень любит. Но бабушка тут не потому, что ей нравится. Бабушка тут, потому что папа так решил. Вот и все.
Полька посмотрела на отца, потом на меня, потом опять на отца. Ничего не сказала. Яна схватила ее за руку и вышла, даже дверь не прикрыв.
Алексей сидел за столом. Папка лежала слева, дарственная – справа. Он не взял ни ту, ни другую.
Я надела куртку и вышла.
Тополя зазеленели, когда подруга моя, Вера, с которой мы когда-то вместе работали на заводе, освободила мне комнату в своей квартире. Маленькую, с окном на двор, с полкой, куда я поставила Полькину фотографию.
Алексей позвонил через неделю после того разговора. Предложил вернуться: «выделим тебе комнату, мам, маленькую, но свою». Я сказала «нет». Он позвонил еще раз, потом еще. Трубку я брала, слушала, отвечала коротко. Возвращаться отказалась.
Устроилась на подработку – в аптеку через дорогу, раскладывать товар по полкам. Вера подарила мне кофту – бежевую, мягкую, с пуговицами. Свитер с катышками я свернула и убрала на антресоли. Не выбросила – как и ту бумагу когда-то. Просто убрала.
Алексей больше не приезжал. Звонил, но я отвечала так, что разговор заканчивался за минуту. Яна молчала. А Полька рисовала мне открытки – кривые домики, солнце с лучами, подпись «бабуле» – и передавала через соседку.
Квартира на Ткацкой осталась за Алексеем. Мне она не вернулась. Впрочем, я и не просила.
Мне иногда говорят: глупо, мол, ушла с пустыми руками, надо было вернуться хоть в комнату, хоть к сыну поближе, а то ведь одна, на подработке, в чужом углу. Может, и глупо. А может, бывает такое, что лучше чужой угол, чем своя квартира, в которой ты лишняя.