Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

«Дюма и Астраханский лотос» Цецен Балакаев, исторический рассказ, 2026

Цецен Балакаев Из цикла «Из Парижа в Астрахань» Исторический рассказ Астраханским калмычкам, необыкновенным, желанным Слухи о смерти Александра Дюма, как водится, оказались сильно преувеличены. Пока парижские газеты гадали, кто унаследует славу великого романиста, сам Дюма, жизнерадостный и дородный, стоял на палубе парохода «Нахимов» и с наслаждением вдыхал сырой волжский воздух. Стоял октябрь 1858 года, и Россия, наконец, открыла ему свои объятия – те самые, которые так долго оставались на запоре при Николае I. Старый император, как известно, не простил Дюма «Записок учителя фехтования» – романа о декабристах, который во Франции расходился на ура, а в России был под запретом. Но времена переменились. Александр II смотрел на Европу куда благосклоннее, и вот уже сам автор «Трёх мушкетёров» плывёт туда, куда, по слухам, из Парижа не возвращаются. Его спутник, художник Жак Ле Муан, уже делал наброски проплывающих мимо берегов, которые с каждой милей становились всё более плоскими и таинс
Оглавление
«Скачка в ставке Калмыцкого Князя Тюменя». Из альбома «Виды города Астрахани и его окрестностей», 1840-е годы
«Скачка в ставке Калмыцкого Князя Тюменя». Из альбома «Виды города Астрахани и его окрестностей», 1840-е годы

Цецен Балакаев

Из цикла «Из Парижа в Астрахань»

ДЮМА И АСТРАХАНСКИЙ ЛОТОС

Исторический рассказ

Астраханским калмычкам, необыкновенным, желанным

Глава I, в которой знаменитый парижанин жаждет увидеть край невиданных чудес

Слухи о смерти Александра Дюма, как водится, оказались сильно преувеличены. Пока парижские газеты гадали, кто унаследует славу великого романиста, сам Дюма, жизнерадостный и дородный, стоял на палубе парохода «Нахимов» и с наслаждением вдыхал сырой волжский воздух. Стоял октябрь 1858 года, и Россия, наконец, открыла ему свои объятия – те самые, которые так долго оставались на запоре при Николае I. Старый император, как известно, не простил Дюма «Записок учителя фехтования» – романа о декабристах, который во Франции расходился на ура, а в России был под запретом.

Но времена переменились. Александр II смотрел на Европу куда благосклоннее, и вот уже сам автор «Трёх мушкетёров» плывёт туда, куда, по слухам, из Парижа не возвращаются. Его спутник, художник Жак Ле Муан, уже делал наброски проплывающих мимо берегов, которые с каждой милей становились всё более плоскими и таинственными.

– Мой друг, – сказал Дюма, поглаживая свою неизменную объёмистую бороду и похлопывая по карману сюртука, где лежал револьвер системы Лефоше, – мне говорили, что в Астрахани растут арбузы величиной с пушечное ядро, а на улицах вместо собак разгуливают верблюды. Клянусь «Графом Монте-Кристо», если это окажется правдой, я непременно опишу это в своём новом романе.

– Вы описываете всё подряд, мэтр, – резонно заметил Ле Муан. – Даже завтрак.

– Ибо завтрак – это святое! – рассмеялся Дюма.

Глава II, знакомство с астраханским радушием и тайнами сапожниковского дома

Когда «Нахимов» причалил к астраханским берегам, было уже под вечер. Дюма, ожидавший увидеть нечто вроде персидской глуши или татарского улуса, с удивлением рассматривал город. Купола соборов мешались с минаретами, а воздух пах рыбой, пряностями и дальней степью.

Губернатор Бернгард Струве, сын знаменитого астронома, человек европейского воспитания и тонкого ума, решил, что такого гостя нельзя селить в гостиницу. Француза направили в «лучший дом города» – роскошный особняк купцов Сапожниковых. Дюма, войдя в покои, ахнул. С ним, по счастью, кроме Ле Муана, никого не было и этого никто из посторонних не слышал, иначе бы великий романист уронил свою репутацию невозмутимого парижанина. Хрусталь, бархат, серебро – здесь было всё, кроме разве что Эйфелевой башни, которой тогда ещё не придумали.

– Сударь, – обратился он к управляющему, – скажите, а где моя комната?

Управляющий, русский человек в сюртуке с иголочки, поклонился и развёл руками с такой широтой, словно хотел обнять всю Волгу:

– Весь дом к вашим услугам, Александр Александрович! Дом – ваш. Кушать подано.

– Как это «весь дом»? – опешил Дюма. – Нас всего лишь двое.

– У нас в России, когда ждут гостя, – степенно ответил управляющий, – дом отдают целиком. Холодно не будет.

Дюма, вспомнив парижские гостиницы, где за лишнее тощее полотенце дерут три франка, проникся глубоким уважением к нравам волжского купечества. За ужином ему подали стерлядь, осетрину и прочую снедь, от которой у любого французского повара случилась бы профессиональная зависть. Вино, правда, местное, астраханское, он назвал «посредственным», но вежливости ради выпил два бокала.

Глава III, степь, скакуны и первое знакомство с потомками Чингисхана

Город городом, но Дюма тянуло в степь. Ему не терпелось увидеть настоящих калмыков, этих кочевников, разбивающих свои кибитки там, где кончается русская земля и начинается вечный ветер.

Струве, губернатор радушный, устроил выезд в имение князя Тюменя. Это был не простой кочевник, а личность почти скандально-интересная для французского романиста. Князь Тюмень – калмыцкий владетель, буддист, отец которого, представьте себе, бывал в Париже в те самые дни, когда гром пушек Наполеона сотрясал Европу. Мысль о том, что сын этого степного аристократа живёт теперь в кибитке на краю империи, читая, возможно, те же молитвенные мантры, под которые когда-то его отец смотрел на горящую Москву, восхищала Дюма до глубины души.

Дорога была долгой, но Дюма не скучал.

– Послушайте, – обратился он к переводчику, – говорят, тут есть верблюжьи скачки?

– Как не быть, ваше сиятельство. Князь Тюмень без скачек гостя не отпустит.

– Превосходно! – воскликнул Дюма. – Я должен на всё это взглянуть. И, если позволят, прокатиться на местном скакуне.

Сказано – сделано. В степи уже собрался народ. Засвистел ветер, взметая пыль. Дюма, человек далеко не худенький и не юный, взобрался на степного коня с ловкостью, удивившей даже казаков, сопровождавших карету. Лошадь понесла. Писатель летел по степи, распугав сусликов и заставив калмыцких пастухов креститься – хотя они, будучи буддистами, предпочли бы покрутить молитвенный барабан.

– Чёрт возьми! – кричал Дюма на скаку. – Это вам не Елисейские поля! Это вам не Булонский лес! Это настоящая жизнь!

Потом были скачки верблюдов. Шестьдесят длинноногих, гордых и крайне недовольных жизнью животных промчались мимо. На них, без сёдел, сидели джигиты – «один безобразнее другого», как позже едко заметит Дюма в своих записках. Но наблюдать это зрелище было величественно.

– Если бы приз давали за уродство, – шепнул он Ле Муану, – князю пришлось бы наградить всех. Но, слава небесам, здесь ценят скорость.

Глава IV, где появляется Агриппина, или роковая встреча в кибитке

Но не скачками едиными славен был визит к князю Тюменю. Как только шум состязаний стих, Дюма пригласили в главную кибитку – княжескую ставку, устланную коврами, где пахло кумысом, благовониями и старым серебром.

И там, среди этой азиатской роскоши, он её увидел.

Её звали Агриппина Фёдоровна. Княжна, дочь хозяина. Позже, в письмах к друзьям, Дюма назовёт её «степной жемчужиной». Агриппина была молода, черноволоса, с глазами, в которых горел тот самый дикий огонь, который так ценил писатель в своих героинях – королевах и отравительницах. Она носила расшитый парчовый бешмет, а в её косы были вплетены серебряные монеты, которые звенели при каждом движении, словно далёкий горный ручей.

– Ваша светлость, – начал Дюма, склоняясь перед ней в шутливом, но изящном реверансе старого французского двора, – я написал «Трёх мушкетёров», я написал «Графа Монте-Кристо», но никогда, клянусь вам, моё перо не создавало такой совершенной строки, как та, что я вижу сейчас перед собой.

Агриппина, которой, вероятно, уже перевели эти пышные комплименты, не смутилась. Калмыцкие девушки славятся своей гордостью. Она лишь чуть склонила голову и с любопытством посмотрела на толстого лысеющего иностранца. Говорят, что князь Тюмень, улучив момент, сам подвёл гостя к дочери и сказал, что если бы не разница в вере и расстояниях, он был бы рад породниться с великим сочинителем.

Дюма, очарованный, не сводил с княжны глаз. За ужином он пил шампанское и бормотал Ле Муану:

– Жак, я теряю голову. Эта девушка... она как тюльпан, выросший на солончаке. Утончённая и смертоносная. Я должен написать ей стихи.

– Вы пишете стихи только тогда, когда влюблены, мэтр, – усмехнулся художник.

– Значит, я влюблён, – без тени смущения ответил Дюма.

Глава V, буддистское бонмо и отцовское наследство

Вечером, когда костры в степи уже разгорелись, Дюма остался с глазу на глаз с князем Тюменем. Тема разговора сама собой перетекла в рассказ о былом величии и падениях.

– Ваш батюшка, – начал Дюма осторожно, ибо в те времена упоминать Наполеона в присутствии русских подданных было делом щекотливым, – как я слышал, бывал в Париже. В те самые дни.

Князь, буддист, философ, лишь улыбнулся в усы:

– Был. Смотрел, как ваш император жёг города. Удивительное зрелище, месье Дюма. Степной человек любит смотреть на огонь.

– И что же он думал о Наполеоне? – Дюма, несмотря на свою литературную гениальность, оставался патриотом.

– Он думал, – князь выдержал паузу и разлил по пиалам зелёный чай, – что любая империя подобна калмыцкой кибитке. Её можно свернуть и повезти на верблюде, сколько хочешь. Но стоит порваться одной верёвке – и всё рассыплется. Ваш Наполеон забыл вовремя проверить верёвки. А наш русский царь... он не забывает.

Дюма, потрясённый этой восточной метафорой, выпил чай залпом и с тех пор всегда носил с собой запасную верёвку, кладя её в тот же карман, что и револьвер – для равновесия.

Глава VI, калмыцкая сказка, рассказанная при луне

После ужина, когда степь потемнела и небо высыпало звёздами гуще, чем песчинок в пустыне, Агриппина сама подошла к Дюма. Она говорила по-русски с лёгким, певучим акцентом, и голос её звучал как струна домбры.

– Месье писатель, – сказала она, – вы рассказали целому свету истории французских королей и итальянских графов. А хотите услышать одну нашу сказку? Калмыцкую. Её мне рассказывала моя бабка. Про сироту и Чингисхана.

Дюма тут же уселся поудобнее на ковёр, достал записную книжку, которую прятал от Ле Муана, ибо художник утверждал, что записывать чужие истории – дурной тон. Перо скрипнуло, и княжна начала:

– В давние времена, когда трава была выше всадника, а волки разговаривали с луной, жил в степи сирота по имени Хонгор. Не было у него ни юрты, ни отары, ни даже старого аркана. Только сердце горячее да лук, сработанный его умершим отцом. Однажды проезжал по той степи великий Чингисхан со своим туменом. Увидел он сироту, который сидел у высохшего колодца и плакал.

«Чего ревёшь?» – спросил хан. Хонгор ответил: «Тоскую по матери. Её уже десять лет как нет, а я всё не могу забыть её рук и её голоса». Чингисхан рассмеялся и сказал: «Глупец! Великие люди не плачут по мёртвым. Они строят империи». Но сирота возразил: «Империя – это пыль. А материнская ладонь – это ветер, который несёт пыль, но сам остаётся невидимым». Тогда хан разгневался и велел прогнать мальчика. Но случилось чудо: небо потемнело, земля задрожала, и из высохшего колодца забила вода – чистая, как слеза. И голос с небес сказал: «Сирота прав. Империи рушатся, но память о материнской любви остаётся в степи навсегда».

Дюма слушал, затаив дыхание. Когда княжна закончила, он воскликнул:

– Клянусь всеми чертями! Это прекраснее, чем легенды о короле Артуре! Ваша степь – это настоящая сокровищница, княжна.

Агриппина улыбнулась, и в свете костра её зубы блеснули, как жемчуг:

– Месье Дюма, вы ещё не видели наших сокровищ. Завтра я покажу вам танец лотосов. И вы поймёте, почему калмыцкие девушки не выходят замуж за французов.

– Это почему же? – притворно нахмурился писатель.

– Потому что французы слишком много говорят, а наши женихи умеют молчать и стрелять из лука без промаха, – ответила она и, тихо звеня монетами, скрылась в темноте.

Глава VII, где княжна требует лук и смешит всю степь

Утро следующего дня выдалось ясным и холодным. По степи гулял ветер, принося запахи полыни и дальних снегов. Дюма вышел из гостевой кибитки размяться и с удивлением увидел, что посреди временного лагеря собирается народ. Князь Тюмень в окружении старшин обсуждал что-то, смеясь в усы. А в центре круга стояла... Агриппина.

На ней был не вчерашний нарядный бешмет, а мужская доха – простая, из овчины, подпоясанная кушаком. В руках она держала огромный калмыцкий лук – почти в её собственный рост.

– Что происходит? – спросил Дюма у переводчика.

– Княжна, – переводчик замялся, – изволит требовать, чтобы ей дали пострелять. Перед гостем. Говорит, что калмыцкая девушка должна уметь защитить свой табун.

В степи раздался смех. Даже старый гелюнг – буддийский лама с бритой головой и в красных одеждах – и тот улыбался, поглаживая чётки. Дюма понял: всё это – лёгкое сумасбродство, но такое очаровательное! Князь Тюмень, гордый за дочь, кивнул слугам. В сотне шагов установили мишень – небольшой войлочный кружок, подвешенный на двух шестах.

Агриппина встала в стойку. Ноги на ширине плеч, спина прямая, как стрела. Она натянула тетиву. Жилы на её тонких руках вздулись. Дюма невольно затаил дыхание. В Париже он видел много женщин – актрис, танцовщиц, герцогинь. Но женщину с луком он видел впервые. И она была прекрасна.

Тетива щёлкнула. Стрела взвилась и... вонзилась в полушаге от мишени, взметнув комок пыли.

Степь взорвалась хохотом. Кто-то хлопал себя по бёдрам, кто-то свистел. Агриппина, однако, не смутилась. Она опустила лук, повернулась к Дюма и с вызовом произнесла:

– Месье писатель, вы в своих романах описываете отважных мушкетёров. А сами-то стреляли когда-нибудь из лука?

– Сударыня, – Дюма прижал руку к сердцу, – я стрелял из мушкета, из пистолета, из пушки – правда, один раз, и то по ошибке. Но из лука... признаюсь, не приходилось. Однако если вы дадите мне этот инструмент, я, возможно, прославлю калмыцкую стрельбу в следующем романе.

Князь Тюмень расхохотался и велел подать второй лук – полегче. Дюма, кряхтя и потея, попытался натянуть тетиву. Лук не поддавался. Писатель надулся, сделал вторую попытку – тетива дрогнула, но стрела упала к его ногам, даже не взлетев.

– Месье, – сказала Агриппина, и в её глазах плясали чёртики, – не огорчайтесь. Писать романы, наверное, тоже труднее, чем кажется со стороны.

Дюма поклонился с театральным изяществом:

– Вы правы, княжна. И всё же я поражён. В Париже девушки стреляют только взглядами. А здесь...

– А здесь, – перебил его князь Тюмень, хлопнув по плечу так, что француз чуть не упал, – здесь девушки стреляют и взглядами, и стрелами. И попадают куда надо. Но сегодня, видно, ветер был против дочери.

Глава VIII, танец лотосов и степное видение

Ближе к вечеру, когда солнце стало садиться в лиловую мглу, Агриппина объявила, что покажет гостю главное чудо. Девушки из княжеского рода – пять красавиц в зелёных и розовых шёлковых дэли – вышли на ровную площадку перед главной кибиткой. В руках они держали длинные платки – белые, как первый снег на вершинах Алтая.

– Танец лотосов, – шепнул Дюма Ле Муану. – Зарисуй, Жак! Всё до последнего движения!

И началось нечто, чего великий романист не мог себе представить даже в самых смелых фантазиях. Девушки не плясали, как цыганки в таборах, и не выделывали па, как балерины в Гранд-Опера. Они двигались, как сама степь – медленно, плавно, величественно. Их руки извивались, словно стебли подводных растений, поднимающихся к солнцу. Платки взлетали, образуя над головами танцовщиц подобие купола – белого, воздушного, почти нереального.

Агриппина была в центре. Она не выделялась среди других, но Дюма видел только её. Её кисти рук раскрывались, как бутоны, её пальцы трепетали, как лепестки под ветром. Она вращалась медленно, почти незаметно, но земля, казалось, вращалась вместе с ней.

– Боже мой, – прошептал Дюма. – Это не танец. Это молитва.

И действительно, старый гелюнг, сидевший на ковре рядом с князем, перебирал чётки и шевелил губами. В такт каждому движению девушек воздух наполнялся тонким звоном – то ли ветер играл в серебряных подвесках, то ли сами небеса отзывались на эту языческую красоту.

Когда танец кончился, Дюма долго не мог вымолвить ни слова. Потом он медленно поднялся и, вопреки всем этикетам, подошёл к Агриппине. Взял её руку, тонкую, горячую после пляски, и поцеловал.

– Сударыня, – сказал он срывающимся голосом, – я посвящу вам не просто стихи. Я напишу роман. Целый роман. И назову его «Княжна из Золотой Орды».

– Месье, – улыбнулась Агриппина, вытягивая руку, – вы очень добры. Но в нашей степи девушку не сватают книжками. Её сватают конями и мехами.

– У меня, – признался Дюма, – коней нет. Зато есть слава, которая скачет быстрее любого скакуна.

Князь Тюмень рассмеялся и хлопнул в ладоши, приказывая подавать угощение.

Глава IX, гадание на бараньей лопатке – голос вечности

Поздно вечером, когда луна взошла над степью, а костры догорели до красных углей, к Дюма подошёл гелюнг – старый лама с морщинистым, как печёное яблоко, лицом. Он не говорил по-французски и почти не говорил по-русски, но его глаза, узкие и глубокие, как трещины в высохшей земле, смотрели прямо в душу писателя.

Через переводчика лама произнёс:

– Великий гость. Ты написал много книг о жизни и смерти. Но знаешь ли ты, что написано в твоей собственной книге – той, что ведёт невидимое перо?

Дюма вздрогнул. В Париже он высмеивал гадалок и предсказателей. Но здесь, в степи, под бездонным небом, где звёзды казались ближе, чем когда-либо, он почувствовал странный трепет.

– Гадай, старик, – сказал он. – Я не боюсь.

Гелюнг достал из мешка свежую баранью лопатку – ещё тёплую, с остатками жира. Он долго водил по ней пальцем, шептал мантры на неведомом языке – то ли на тибетском, то ли на древнем калмыцком. Потом поднёс кость к огню. На гладкой поверхности лопатки начали проступать трещины – то ли от жара, то ли от невидимого дуновения.

Лама долго смотрел на эти линии. Его лицо не выражало ничего – ни ужаса, ни радости. Потом он заговорил. Переводчик слушал, бледнея.

– Что он говорит? – нетерпеливо спросил Дюма.

– Он говорит, месье... что вы умрёте не от чумы, как боятся в Париже. И не от пули, и не от кинжала. Вы умрёте...

– Ну же!

– Вы умрёте от сытости, месье. От обилия пищи, от радости, от вина и от женщин, которые будут любить вас даже тогда, когда вы этого не заслуживаете.

Дюма расхохотался – так громко, что собаки в стане залаяли.

– Это лучший прогноз в моей жизни! – воскликнул он. – Гелюнг, я заплачу вам двойную цену за такое пророчество!

Но лама поднял руку, призывая к тишине. Он снова заговорил – медленно, весомо.

– Ещё кое-что, месье. Вам суждено увидеть нечто, чего не видел ни один француз. Вы переживёте своего сына. Вы напишете книгу, которую сожгут. Но одно ваше слово останется в этой степи навсегда. Оно прорастёт, как семя тюльпана, через сто лет. И тот, кто произнесёт это слово, спасёт человека, которого вы никогда не знали.

Дюма перестал смеяться. Он вынул записную книжку.

– Какое слово? – спросил он хрипло.

Лама закрыл глаза. Долгое молчание. Ветер свистел в сухой траве. Потом старик прошептал одно-единственное слово на калмыцком языке. Дюма попросил переводчика записать его по буквам. Бумага захрустела под пером.

Писатель спрятал книжку в самый потаённый карман – туда, где лежал револьвер.

– Спасибо, отец, – сказал он просто. – В Париже таких предсказаний не услышишь.

Гелюнг кивнул и удалился в темноту, перебирая чётки. С тех пор Дюма никогда не рассказывал никому, какое слово ему прошептал лама. Только иногда, перед сном, он ощупывал тот карман через сюртук и улыбался чему-то своему.

Глава X, арбузный скандал и последнее прости

Напоследок, уже перед самым отплытием, с ним приключилась одна история, которая могла бы украсить любой водевиль. Местные гости, боясь уронить честь города, наперебой расхваливали астраханские арбузы, но... никто не предлагал их Дюма попробовать!

Почему? Великосветский этикет XIX века строго запрещал кормить важных гостей «плебейскими» лакомствами. Арбуз считался мужицкой едой. Кому же подадут корку на серебряном блюде, когда у нас есть фуа-гра и осетрина? Дюма, однако, был француз, из народа практичного и настойчивого. Попробовать хотелось до зуда в языке.

– Эй! – возмущался писатель, расхаживая по набережной. – Где арбузы? Вы что, скрываете от меня главное чудо Астрахани?

В конце концов, он схватил Ле Муана, нанял извозчика и поехал прямиком на базар.

Там, среди восточных рядов, под удивлёнными взглядами торговцев, Александр Дюма, отец французского романа, собственноручно выбрал огромный полосатый арбуз. Его, как иностранца, конечно, обманули – содрали втридорога, но Дюма не жаловался. Он разрезал плод тут же, на первом же крыльце.

– Смотри, Жак! – крикнул он, вытирая сок с подбородка. – Это не еда! Это поэзия! Это те самые «Три мушкетёра», но в сахарной мякоти!

В своих мемуарах он напишет сухо, но с хитринкой: «Напрасно мы расспрашивали об арбузах – нам отказывали как недостойным гостям». Но в частных письмах он восторгался астраханским угощением так, будто отведал амброзии.

Эпилог, который мог бы быть счастливым

2 ноября 1858 года пароход «Нахимов» отчалил от причала. Дюма стоял на корме, размахивая шляпой. Вдали, на высоком берегу, среди купеческих особняков и шпилей соборов, таял огонёк.

Кто знает, о чём он думал в ту минуту? О недосказанных историях, об упущенных поцелуях или о том, как он откроет парижанам правду о русской душе. Может быть, он вспоминал калмыцкую сказку про сироту и Чингисхана. Или танец лотосов, который навсегда остался в его сердце как символ недостижимой восточной грации. Или княжну с луком – смешливую, гордую, неуклюжую в стрельбе, но такую живую.

Вернувшись, он напишет увесистый том «От Парижа до Астрахани». Он вставит туда и верблюдов, и казаков, и сравнение волжских разливов с морем. Он будет ругать местные дороги и хвалить калмыцкую стрельбу из лука.

Но истории о княжне Агриппине там будет не много, всего несколько строк. И ни слова – о гадании гелюнга, и ни слова – о заветном калмыцком слове, которое прошептал старый лама в степи. Потому что настоящую тайну, как и настоящую женщину, настоящий писатель не выдаёт толпе. Он уносит её с собой – в звоне серебряных монет в ушах, в аромате полыни на ветру, во вкусе того самого, украденного у судьбы, сахарного арбуза.

Говорят, спустя много лет, когда в Париже заходила речь о России, Дюма замолкал, гладил бороду и смотрел в сторону востока. А на его письменном столе, в резной рамке, стояла старая фотография, сделанная в Астрахани.

На ней был всего лишь сам Дюма – толстый, лысый и смеющийся. Но глядя на неё, писатель почему-то вспоминал чёрные глаза калмыцкой княжны, стук копыт в бескрайней степи и голос старого гелюнга, который сказал ему: «Одно твоё слово останется здесь навсегда».

Дюма так и не узнал, сбылось ли то пророчество. Но когда за сто лет до его смерти и за сто лет после, в тихой калмыцкой степи нашли старую тетрадь с написанным по-французски словом – никто не смог его прочитать. Потому что тот, кто его написал, увёз ключ к разгадке с собой – туда, где вечный ветер обнимает вечные звёзды.

Стихи на принцессу Агриппину де Тюмень

Экспромт:

Для царства каждого Бог начертал границы,
Там высится гора, а здесь река струится;
Но был всевышний к вам исполнен доброты:
Степь он бескрайнюю вам дал, где в изобилье
И трав и воздуха. Вы царство получили,
Достойное и вас и вашей красоты.

Мадригал:

Распоряжается Господь судьбою каждой:
В глуши вы родились, 
мир одарив однажды
Улыбкой неземной и взором колдовским. 
Так стали обладать
Пески счастливой Волги 
Одной жемчужиной, 
а степь – цветком одним.

Александр Дюма, 1858

13 мая 2026 года
Санкт-Петербург

От автора

По рассказу написаны полнометражные пьеса и киносценарий «Княжна из Калмыцкой орды»