Я ведь пораньше отпросилась с работы. Наврала Зинаиде Марковне, что плохо себя чувствую. Та отпустила. Она сама каждую пятницу уходит «к зубному», хотя все знают, что никакой зубной по пятницам после обеда не принимает.
Зашла в «Перекрёсток», набрала два пакета. Тащусь через двор, руки красные от ручек. Лифт не работает, пятый этаж пешком, ну ладно, не впервой. Зато сейчас приду, разложу продукты, поставлю курицу мариноваться. К семи будет нормальный ужин, как у людей, а не сосиски в микроволновке.
Поднялась, поставила пакеты, дёргаю дверь. Закрыто. На щеколду, изнутри. Звоню. Тишина. Ещё раз, длинно, с нажимом. Тишина. Набираю Генку на мобильный, гудки идут, идут, сброс. Ещё раз, то же самое.
Ну, думаю, может, в душе. Может, уснул перед телевизором. Он так умеет, в любое время суток, хоть сидя, хоть с пультом в руке. Стою под дверью, пакеты у ног, делать нечего. Присела на ступеньку, достала телефон, полистала ленту. Пять минут, десять. Позвонила ещё раз, не берёт. У Петровых за стенкой телевизор бубнит, кто-то этажом ниже дверью хлопнул. Жизнь идёт, а я тут сижу под собственной дверью.
Набрала Светку.
– Свет, я под дверью сижу. Дверь на щеколду, Генка не открывает, трубку не берёт. Торчу тут пятнадцать минут с двумя пакетами, курица тает, характер портится.
– Может, спит?
– Если он спит после того, как я звонила в дверь три раза, то ему не дверь нужна, а бригада реаниматологов.
– А может, он...
– Свет. Не надо. Я пока об этом не думаю. Мне так удобнее. Я лучше посижу и подожду.
– Ладно. Позвони, как откроет.
Сижу дальше. Двадцать минут, тридцать. Курица точно потекла, пакет влажный снизу. Злюсь, не злюсь, жду, не знаю чего. Последние полгода я замечала разное. Телефон прячет. Задержки после работы. Новый одеколон, хотя раньше ему было плевать. Замечала и отмахивалась.
Ну мало ли, ну купил одеколон, бывает. Не хотела копать. А сейчас сижу на ступеньке, и отмахиваться уже не получается. Дверь закрыта на щеколду, муж трубку не берёт, и всё это складывается в одну картинку, которую я полгода старалась не видеть.
Минут через сорок за дверью зашуршало. Тихонько. Кто-то крадётся по коридору. Половица скрипнула, та самая, у ванной, которая всегда скрипит. Генка каждый раз говорил «надо починить» и ни разу не починил. Он вообще ничего не починил за четырнадцать лет, кроме табуретки, и та через неделю развалилась.
Щеколда щёлкнула. Дверь поехала внутрь. В щель выскользнула женщина. Мелкая такая, накрашенная, ресницы наклеенные, ногти нарощенные. В одной руке босоножки, в другой куртка и сумочка. И она бочком, бочком, на цыпочках вниз по ступенькам. Не смотрит по сторонам, лишь бы проскочить.
Не проскочила.
Я вскочила, пакет с продуктами опрокинулся, что-то покатилось по площадке. Молоко, кефир, я уже не разбирала. Она меня увидела и рванула вниз. Я за ней. Она побежала по ступенькам, босоножки выронила, они загремели по лестнице. Я чуть на них не навернулась, но устояла. Между четвёртым и третьим догнала, схватила за волосы. Она визжит, и я ору, и в подъезде такой крик стоит, что Петровы, наверное, телевизор выключили впервые за двадцать лет.
Развернул её к себе, врезала по лицу. Раз, второй. Она закрылась руками, воет. Я её трясу и ору:
– Ты кто такая?
Хотя чего спрашивать, и так всё видно.
– Я не знала, что он женат! Мне говорили, что вы разводитесь! Он сам сказал, что у вас давно всё кончилось, что вы чужие, я бы никогда, вы поверьте, ну пожалуйста...
– Он тебе сказал, что мы разводимся. А мне забыл сообщить. Я, видимо, последняя узнаю. Утром я ему бутерброды заворачивала. А вечером оказывается, мы разводимся. Видимо, развод случился где-то между завтраком и обедом, пока я на работе сидела.
– Я правда не знала, я бы никогда...
– Ты мне не рассказывай, чего бы ты никогда. Ты в моей квартире была. В моей ванной мылась, наверное, моим полотенцем вытиралась. А я в это время сидела на ступеньках и думала, что муж уснул. Уснул! Я сидела и верила в это. Четырнадцать лет с мужиком живу, а он мне щеколду закрывает и бабу водит, пока я на работе.
Она стояла, куртку к себе прижимала, тушь потекла. И тут до меня дошло: она не главная тут. Дура, да. Ну не она это всё придумала. Придумал тот, кто стоит наверху в дверях и ждёт, пока мы тут разберёмся.
– Иди и чтобы я тебя больше не видела. Ни здесь, ни рядом, нигде.
Она подхватила одну босоножку, вторую не нашла. Побежала вниз босиком. Дверь подъезда хлопнула.
Я постояла на лестнице. Вцепилась в перила и стояла, пока не отпустило.
Гена стоял в дверном проёме. В трениках, в майке с пятном, босиком. Лицо не виноватое, нет. Растерянное. Поймали, а что говорить, не придумал. Стоит и молчит.
– Наташ, ну послушай, ну это не то, что ты думаешь, ну давай поговорим...
– Не то? А что это, Гена? Я сидела сорок минут на ступеньках. Сорок минут. А из моей квартиры выходила чужая баба в босоножках. И дверь была на щеколду. Не от кого-нибудь, Ген. От меня. Ты закрыл дверь от жены, которая тебе утром бутерброды завернула и пошла на работу. Ну и что это, если не то, что я думаю?
Молчит. Стоит, переминается, в пол смотрит.
– Наташ, ну куда я пойду, ну давай утром поговорим, на свежую голову...
– На свежую голову? Гена, я сорок минут сидела на бетоне. Свежее некуда. Чемодан в шкафу. Собирай.
– Наташ...
– Собирай, Гена. Мне на тебя смотреть тошно. За себя стыдно, не за тебя. Что жила и не видела. Или видела, но делала вид. Телефон экраном вниз, одеколон новый, задержки. А какие задержки, Ген? Тебя же сократили полгода назад. Ты мне говорил, что устроился. Куда ты устроился? К ней? Это теперь работа такая?
– Наташ, ну я... ну так получилось...
– Получилось. Само. У тебя всю жизнь всё «получается». Табуретка сломалась, получилось. С работы уволили, получилось. Бабу в мою квартиру привёл, тоже получилось. А расхлёбываю я. Я за твою машину платила семь месяцев, когда тебя сократили. Помнишь? Семь месяцев, Гена.
Я твою маму на дачу возила каждые выходные. Она мне каждый раз объясняла, что борщ варить я не умею, а я молчала, потому что это твоя мама. Я четырнадцать лет тянула на себе всё, а ты не мог даже щеколду не закрывать.
Тут у него лицо поехало. По-настоящему. До него дошло, что это не скандал, после которого помирятся. Что это всё.
– Я позвоню завтра.
Он полез в шкаф, достал спортивную сумку. Ту, что я ему дарила на двадцать третье февраля. Покидал туда вещи, не глядя. Штаны, рубашки, бритву, зарядку. Я стояла на кухне и слушала, как щёлкает молния на сумке. Потом шаги в коридоре, шуршание куртки, звяканье ключа о тумбочку.
Дверь хлопнула.
Я подошла и закрыла щеколду. Постояла. Потом села на табуретку в коридоре, потому что стоять уже не могла. Сидела и молчала. Не ревела. Не могла. Потом достала телефон.
– Свет. Помнишь, я звонила? Так вот. Там Генка был. С бабой. Я её на лестнице поймала, за волосы схватила, наподдавала ей, волосы нарощенные оказались, у меня до сих пор пальцы от них чешутся.
– Ты серьёзно?
– Куда серьёзнее. Выгнала его.
– Правильно.
– Свет, знаешь, что самое паршивое? Не то, что он бабу привёл. К этому я, если честно, была готова. Не хотела признаваться, но была. Самое паршивое, что он стоял в дверях и мычал. «Ну Наташ, ну послушай, ну так получилось.» За четырнадцать лет, Свет. За бутерброды, за его долги, за мамашу дачную. Он не нашёл ни одного нормального слова. Ни одного. Стоял и мычал. Я для него, видимо, вроде тумбочки. Стояла в коридоре, не мешала, и ладно.
– Наташ, я приеду.
– Приезжай. У меня тут пакеты из «Перекрёстка» стоят с прошлой жизни. Курица окончательно разморозилась. И тапки его в коридоре стоят, и зубная щётка в ванной, и полотенце на крючке. Вроде и выгнала, а он тут везде.
Голос у меня сел на последнем слове. Я замолчала. Если бы продолжила, заревела бы. А мне нельзя реветь. Злой мне проще. Злая я держусь. А зареву, и всё, не соберусь потом.
– Двадцать минут. Чайник поставь. И пакеты разбери, курица пропадёт.
Положила трубку. Подошла к пакетам. Курица потекла, пакет насквозь мокрый. Убрала в морозилку. Молоко на полку, яйца, хлеб, сметану. Раскладываю и думаю: как я не заметила. И что теперь делать. И кому эта курица теперь нужна.
Его тапки стояли у кровати. Стоптанные, продавленные. Взяла, сунула в пакет из «Перекрёстка». Зубную щётку из ванной, тоже туда. Чашку его, синюю, с отколотой ручкой, он её не давал выбросить, говорил «она удобная». Тоже в пакет. Завязала. Выставила за дверь.
Вернулась на кухню. Чайник вскипел. Достала свою чашку. Налила чай. Сахар, два куска, размешала.
За окном темнело. Во дворе детвора доигрывала последнее. Соседи за стенкой опять врубили телевизор. Кто-то во дворе жарил шашлыки, хотя нельзя, но всем плевать. Обычный вечер. У всех обычный.
Светка приедет через двадцать минут. Надо заварить и ей тоже.