Часть 2
начало здесь
Прошло два года.
Я не считала их счастливыми – скорее тихими. Мы с Владимиром научились не задевать друг друга острыми углами. Он больше не ездил в Бийск, но переводы отправлял исправно. Я не спрашивала. Он не предлагал.
Лёшка перешёл в третий класс. Кот, как и прежде, спал на кухонном стуле. А я перестала проверять календарь женских дней – потому что за два года до этого врач сказала: «шансов почти нет». Сорок два года, истощённые яичники, идиопатическое бесплодие – терминов я нахваталась за те годы, когда мы пытались завести второго. Потом плюнула.
Поэтому, когда утром меня вырвало над раковиной, я подумала – отравление. Селёдка под шубой, вчерашняя. Но меня вырвало и на следующий день. И через день.
Тест я купила в аптеке у метро, между оплатой коммуналки и звонком Вере. Маленькая полосатая коробочка, которую я держала в руках в последний раз лет десять назад.
Дома я сделала всё, как в инструкции. Ждала три минуты, глядя на пластиковое окошко. Одна полоска. Потом, очень медленно, начала проступать вторая. Сначала бледная, серая. Потом розовая. Потом яркая.
Я смотрела на неё и не дышала.
Руки задрожали. Тест выпал на пол. Я подняла его, прижала к груди и села на край ванны. Сердце колотилось где-то в горле. В голове – пустота, потом обрывки: «не может быть», «врач сказала», «сорок два». Я посмотрела на свой плоский живот – и не поверила, что там кто-то живёт. Никаких признаков, кроме этой дурацкой тошноты.
Я вышла на кухню. Села. Посмотрела в окно. За окном был апрель. Серый, мокрый, с редкими проблесками солнца.
Беременна. В сорок два. Когда Лёшке уже десять. Когда мы с Владимиром спим в одной постели, но между нами всё ещё лежит конверт из крафтовой бумаги.
Я не стала делать тайны.
Вечером, когда он вернулся с работы, я поставила тест на стол. Две полоски.Он переводил взгляд с теста на меня, с меня на тест. Лицо медленно менялось – от недоумения к чему-то, чего я не видела давно. Испуг без страха. Удивление без растерянности.
– Это правда? – голос сел.
– Врач завтра скажет. Но похоже, что да.
Он встал, подошёл, обнял. Я позволила. В его объятиях пахло кожей и уличным ветром. И я вдруг подумала: странно, мы с ним прошли через ложь, молчание, запертый ящик, а вот это новое тело внутри меня – снова делает нас просто мужем и женой. На время.
Беременность проходила тяжело. Врач говорила про возраст, про риски, про постоянный контроль. Я ходила на узи, сдавала кровь из вены натощак, лежала на сохранении. Лёшка трогал мой живот и спрашивал, когда можно будет пнуть в ответ. Владимир возил меня в клинику каждую субботу и молчал.
А на тридцать второй неделе он сказал за ужином:
– Катя заканчивает школу в этом году. Хочет поступать в Москву.
Я отложила вилку.
– В МГУ. На физфак. Золотая медаль, олимпиада по физике. Людмила Карповна звонила – приедет сдавать экзамены в июле.
– Спросила, можно ли остановиться у нас.
– А ты что ответил?
– Сказал, что спрошу у тебя.
Я молчала. Потом сказала:
– Пусть приезжает. Но жить будет не у нас. Снимем комнату.
Он кивнул.
Катя приехала в первых числах июля. Владимир встречал один – у меня были ложные схватки. Я услышала хлопок двери, чужие шаги, Лёшкино «здорово, а ты та самая Катя?».
Она вошла в спальню. Высокая, худая, тёмные волосы в небрежный пучок. Серые глаза – отца. В руках – рюкзак и букет ромашек. Живых, полевых, перевязанных белой ленточкой.
– Здравствуйте. Это вам.
Ромашки пахли летом, травой. Стебли влажные, холодные. Я взяла их.
– Спасибо. Присаживайся.
Она села на край стула, выпрямив спину. Помолчала. Потом сказала негромко, но жёстко:
– Вы не обязаны меня терпеть. Я знаю, что вы не хотели, чтобы я приезжала. Папа сказал.
Я посмотрела на неё. В её глазах не было вызова. Была усталая, детская прямота – когда уже надоело быть удобной.
– Я не хотела, – ответила я честно. – Но ты приехала. И привезла ромашки. Это уже что-то.
Она кивнула. И чуть заметно улыбнулась.
Разговора о съёмной комнате больше не было. Катя поселилась в маленькой комнате. За неделю до экзаменов она почти не выходила – сидела с учебниками, бормотала формулы. Я приносила чай, ставила на стол и уходила.
Однажды я заглянула. Катя рисовала на полях тетради камни. Гладкие, речные, с тенями.
– Ты их собираешь?
Она вздрогнула.
– Да. С детства. Папа говорил – вы тоже любите камни?
– Нет. Но теперь, наверное, буду.
Она улыбнулась – свободнее, чем в первый раз.
Экзамены сдала на высокие баллы. Физфак МГУ, бюджет. Владимир ходил по квартире именинником. Лёшка потребовал пиццу. Катя тихо плакала в своей комнате – от облегчения.
Через неделю она сказала:
– Мне дали общежитие. Я перееду.
В тот вечер я долго не спала. Лежала, слушала, как в животе толкается ребёнок. Думала: эта девочка будет жить в общаге, жевать доширак, мыть полы в комнате на пятерых. В Москве, где у неё никого нет.
Утром я позвала её на кухню.
– Катя, не переезжай. Оставайся.
Она замерла. Поставила чашку на стол – слишком резко, чай плеснулся на скатерть.
– Нет. Спасибо. Я не хочу быть обузой.
– Ты не будешь обузой.
– Вы так говорите, потому что жалеете. Или потому что чувствуете вину. Я не хочу жить у вас из жалости.
Голос у неё дрогнул. Она отвернулась к окну, но я успела увидеть, как заблестели глаза.
– Это не жалость, – сказала я тихо. – И не вина. Просто… у тебя больше никого здесь нет. А у нас – есть место. И мне не всё равно.
Она молчала долго. Слишком долго. Я уже думала, что сейчас встанет и уйдёт в свою комнату. Но она вдруг выдохнула – как человек, который наконец перестал сжиматься.
– Вы правда не против?
– Правда.
Катя всхлипнула. Один раз, коротко, почти беззвучно. Потом вытерла глаза рукавом.
– Хорошо, – сказала она. – Я останусь. Но я буду платить за продукты. И за коммуналку. И если я вам надоем – скажите сразу. Не терпите.
Я кивнула. Спорить о деньгах не стала – пусть будет так.
Через месяц я родила. Девочку. Три двести, глаза синие-синие – потом станут серыми, как у всех. Я думала назвать Настей, в честь бабушки. Но взяла её на руки, посмотрела в крошечное, сморщенное лицо и сказала: «Ева».
Ева Владимировна.
Катя возилась с малышкой с первых дней. Умела держать так осторожно, будто всю жизнь только этим и занималась. Пела ей на ночь что-то тихое, без слов. Лёшка поначалу ревновал, но потом привык – сестрёнка есть сестрёнка, какая разница. А однажды я застала его на кухне: он сидел на полу и показывал Еве свою старую игрушку – плюшевого зайца с оторванным ухом. Ева тянула руки и смеялась беззубым ртом.
А когда Ева плакала, а я не могла её успокоить, Катя подходила, брала её из моих рук и говорила:
– У вас усталые глаза. Поспите. Я справлюсь.
И я шла спать. Уже не думая – кто она мне. Просто усталая женщина, которой помогла другая женщина.
Катя учится на первом курсе. Приходит домой поздно, пахнет библиотекой и кофе. Иногда я слышу, как она говорит по телефону с Людмилой Карповной – с тем самым бийским выговором. Я не подслушиваю. Я просто мою посуду.
Владимир больше не прячет ключи. Стол мы выбросили – разобрали на дрова. Новый стоит светлый, из сосны, с открытыми полками. На них – книги, Катины рисунки и маленькая глиняная рыбка, которую слепил Лешка для Евы.
Я не простила. Я просто однажды утром поняла, что сила, с которой я сжимала обиду, начала слабеть. Не отпустила – ослабла. Как застарелая боль, которая уже не мешает жить, но напоминает о себе в сырую погоду.
За окном снова моросит дождь. В точности как в тот день, когда я нашла ключ.
Только теперь я не ищу правду. Она сидит за столом, рисует камни цветными карандашами и тихонько напевает что-то младшей сестре. А рядом на ковре Лёшка играет в приставку в свои любимые танки, и Ева тянет к ней свои маленькие ладошки.
«А не кажется ли вам, что Надя, сама того не сознавая, получила скрытую выгоду - бесплатную няню для Евы и живое лекарство от чувства вины, которое она так и не смогла выбросить вместе с ключом?»