Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Под чай с Ольгой Лис

Двадцать лет помогала маме мужа. А когда заболела сама, приехала её родная дочь и закрыла передо мной дверь

Свекровь моя, Полина Ивановна, болеть начала, когда мне самой было всего тридцать пять. Тогда у нас с Геной младшему сыну стукнуло пять лет, старшему — десять. Жили мы в соседнем подъезде с Полиной Ивановной — она в трёхкомнатной, мы в двушке. Удобно было: до неё — пятьдесят шагов и ты на месте. Сначала у Полины Ивановны просто давление стало скакать. Потом — ноги. Потом она однажды утром позвонила, плачет: — Светочка, ты не поможешь? Я с кровати встать не могу. Я была у неё через десять минут. Подняла, отвела в ванную, накормила завтраком. С того дня и пошло. У Полины Ивановны была дочь, Лариса. Старше Гены на два года. Жила Лариса в другом городе, в Тюмени. Уехала туда сразу после института, вышла замуж, родила двоих, и за все годы приезжала к матери раза три-четыре. Не больше. Звонила тоже редко — на день рождения, на Новый год, на Восьмое марта. Поговорят пять минут, и всё. Полина Ивановна обижалась. — Лариска моя… — говорила она мне, когда я её причёсывала. — Уехала и забыла. У те

Свекровь моя, Полина Ивановна, болеть начала, когда мне самой было всего тридцать пять. Тогда у нас с Геной младшему сыну стукнуло пять лет, старшему — десять. Жили мы в соседнем подъезде с Полиной Ивановной — она в трёхкомнатной, мы в двушке. Удобно было: до неё — пятьдесят шагов и ты на месте.

Сначала у Полины Ивановны просто давление стало скакать. Потом — ноги. Потом она однажды утром позвонила, плачет:

— Светочка, ты не поможешь? Я с кровати встать не могу.

Я была у неё через десять минут. Подняла, отвела в ванную, накормила завтраком. С того дня и пошло.

У Полины Ивановны была дочь, Лариса. Старше Гены на два года. Жила Лариса в другом городе, в Тюмени. Уехала туда сразу после института, вышла замуж, родила двоих, и за все годы приезжала к матери раза три-четыре. Не больше. Звонила тоже редко — на день рождения, на Новый год, на Восьмое марта. Поговорят пять минут, и всё.

Полина Ивановна обижалась.

— Лариска моя… — говорила она мне, когда я её причёсывала. — Уехала и забыла. У тебя, говорит, Гена есть, он же сын твой. Пусть он и тащит. А я не могу, я работаю, у меня свои дети.

— Полина Ивановна, не расстраивайтесь, — отвечала я. — Мы с Геной справимся. Мы рядом.

Так оно и шло. Двадцать лет.

Я не считала — это потом, когда всё кончилось, я села и сосчитала. Двадцать лет. Я ходила к ней каждый день. Утром — поднять, умыть, накормить. Днём — обед принести, лекарства. Вечером — постелить, помыть. Когда стало совсем плохо — три раза в день, плюс ночью вставала, если позвонит.

Я ушла с работы, когда Полине Ивановне стало хуже. Работала бухгалтером в маленькой конторе, зарплата была неплохая. Но времени уже не хватало. Гена сначала ругался — ему одному тянуть семью оказалось тяжело. Потом смирился.

— Свет, ты у меня святая, — говорил он. — Я бы так не смог.

— А кто тогда смог бы? Лариса твоя из Тюмени?

— Не начинай.

Лариса звонила маме всё реже. Полина Ивановна тосковала. Я ей рассказывала про дочь как могла — что-то выдумывала, что-то приукрашивала. Говорила: «Лариса звонила, передавала привет, у неё всё хорошо, очень занята». Полина Ивановна слушала, кивала. Иногда плакала.

Один раз, помню, она схватила меня за руку и сказала:

— Света, ты мне как дочь. Лучше дочери. Дай бог тебе здоровья. Если что — ты в моей квартире хозяйка. Я тебе всё оставлю.

— Полина Ивановна, мне ничего не надо, — отмахнулась я. — Выздоравливайте.

Она тогда посмотрела на меня долго-долго и сказала:

— Я этого никогда не забуду, Света. Ты всё правильно делаешь.

***

Полина Ивановна умерла прошлой весной. Тихо, ночью, во сне. Я в это время как раз была у неё — последние полгода почти переселилась к ней, чтобы быть рядом. Утром встала, подошла к её кровати — а она уже холодная. Лежит, как будто спит, лицо спокойное.

Я не плакала. Села рядом на табуретку, взяла её за руку и просидела так до восьми утра. Потом позвонила Гене. Потом — врачу. Потом — Ларисе.

Лариса трубку взяла не сразу. Когда взяла — голос был сонный, недовольный.

— Что случилось?

— Лариса, мама умерла.

Молчание. Потом — короткий вздох.

— Когда?

— Ночью. Только что нашла.

— Ясно. Я приеду. Послезавтра. Раньше не могу — детей не на кого оставить.

И повесила трубку. Ни одного слова про маму. Ни «как же так», ни «не может быть», ни хотя бы «спасибо, что были рядом». Только — «послезавтра».

Гена тогда даже растерялся.

— Свет, может, я ослышался?

— Нет, Ген. Так и сказала.

Похороны я организовывала сама. Гена помогал, как мог, но он плохо такие вещи переносит — у него руки трясутся, когда надо с документами разбираться. Я заказала катафалк, выбрала гроб, договорилась со священником, обзвонила старых маминых подруг. Поминки накрыла сама — пирожки, кутья, кисель, водка. Всё как положено.

Лариса приехала за день до похорон. Высокая, в чёрном пальто, с дорогой сумкой. Зашла в квартиру матери и сразу — не поздоровавшись толком — пошла по комнатам. Открывала шкафы. Заглядывала в комод. Смотрела документы в маминой коробке для бумаг.

— Лариса, ты с дороги хоть чаю выпей, — позвала я с кухни.

— Потом, — бросила она.

На похоронах вела себя странно. Рыдала громко, картинно — так, что бабушки во дворе перешёптывались. Подруги Полины Ивановны качали головами и говорили мне тихо:

— Светочка, что ж это она? Двадцать лет глаз не казала, а теперь голосит?

Я не отвечала. Что я могла ответить.

После похорон мы собрались в маминой квартире. Помянули. Я мыла посуду на кухне, когда Лариса вошла, села у стола и сказала:

— Света. Завтра мне нужно, чтобы вы с Геной освободили мамину квартиру.

Я обернулась. Подумала, что ослышалась.

— В смысле — освободили?

— В прямом. Я квартиру продаю. Покупатель уже есть, документы в работе. Мама квартиру оставила мне.

Я молчала.

— Лариса, — сказала я наконец, — какие документы? Мы с Геной за мамой двадцать лет ходили. Я последние полгода у неё жила. Тут мои вещи. Вот тут — лекарства, которые я покупала. Вон тазик мой, в котором я ей ноги мыла. Что значит — освободить?

Лариса посмотрела на меня снизу вверх. Глаза у неё были холодные, спокойные.

— У меня есть завещание. Мама три года назад была у нотариуса. Я тебе его покажу, если хочешь. Квартира оформлена на меня. Юридически — всё чисто.

— Какое завещание? Лариса, она мне говорила…

— Что говорила?

— Она мне говорила, что я тут хозяйка. Что она мне всё оставит.

Лариса усмехнулась. Не зло, не злорадно — а как-то спокойно, по-взрослому.

— Света, мало ли что мама говорила. Мама была больная женщина, ты сама знаешь. Юридически — это её квартира, её воля, её завещание. Завтра жду вас с вещами на улице. Гене скажу сама.

Я смотрела на неё и не могла понять. Не могла понять, как человек может вот так. Двадцать лет — это же не два года и не пять. Это двадцать. Я в эту квартиру входила каждое утро. Я этой женщине ноги мыла, когда она их сама мыть не могла. Я её причёсывала, переодевала, ходила за ней в туалет. Я ей пела, когда она просила. Я ей читала вслух газеты, когда у неё в глазах темнело.

И вот — «жду вас с вещами на улице».

Гена пришёл с похорон, увидел моё лицо — сразу понял. Я ему рассказала. Он сел на стул, обхватил голову руками.

— Свет, — сказал он тихо. — Может, как-то поговорить с ней? Объяснить?

— Гена. Тут не о чем говорить. Завещание есть, она в своём праве. Юридически.

— А по-человечески?

— А по-человечески, Ген, — я выдохнула. — По-человечески у твоей сестры нет ничего. Двадцать лет нет ничего. Не появится за один день.

Мы собрали мои вещи в два пакета. Лекарства, посуду, кофту, в которой я ходила к маме, тапочки. Тазик я не взяла. Оставила его в ванной — пусть Лариса им пользуется, если надо.

На следующий день я к Ларисе больше не пошла. Гена пошёл — забрал свой инструмент и пару фотографий, которые ему мать когда-то подарила. Лариса с ним была вежлива. Сказала «удачи».

Через две недели в квартире Полины Ивановны жили новые хозяева — молодая пара с ребёнком. Лариса уехала в свою Тюмень с деньгами от продажи. Гене позвонила один раз, сказала: «Не обижайся, брат. Я по закону. Если хочешь — приезжай в гости летом».

Гена в гости не поехал.

***

Я долго не могла прийти в себя. Не плакала — у меня уже не осталось слёз. Просто ходила по нашей квартире и не понимала, чем себя занять. Двадцать лет я каждое утро шла к Полине Ивановне. Двадцать лет у меня был свой ритм, своя работа, свой долг. И вдруг — ничего.

Гена за меня переживал. Купил мне путёвку в санаторий, отправил на две недели. Я съездила. Не помогло.

А потом мне поставили диагноз. Сердце. Двадцать лет нагрузок, бессонных ночей, чужих болей. Врач сказал: «Светлана, надо беречься. Серьёзно беречься».

Я стала беречься. Лариса с тех пор ни разу не позвонила и не написала. Гена ей тоже не звонит. Мы про неё дома не говорим. Как будто и не было у него сестры.

А я часто думаю — не о Ларисе. О Полине Ивановне. Она ведь знала про завещание. Знала и мне говорила, что я хозяйка. Зачем? Чтобы я успокоилась? Чтобы я её до конца досмотрела с лёгким сердцем?

Не знаю. И уже не узнаю.

Жалею ли я о двадцати годах? Иногда — да, жалею. По-человечески жалею. По-другому — нет. Я делала то, что считала правильным. И я не Лариса. Я с этим живу.

***

Скажите, а у вас в семье такое было — когда родня годами ничего не делает, а на наследство является первой? Расскажите, как вы с этим справились. Мне правда важно знать, что я не одна такая.

Ольга Лис