Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Вдова севера. Глава 1. Новая жизнь.

Солнце стояло в зените, но даже в самый жаркий час дня, в месяц Пламенного Суда, его лучи не могли толком прогреть землю Хеймгарда. Они лишь скользили по верхушкам елей Пчелиного леса, заставляя их тёмную хвою отливать тусклым серебром, и бессильно падали на крыши домов, не в силах растопить многовековую стужу, въевшуюся в камни и брёвна.
Деревня Мёрзлый Мёд лениво жмурилась под этим прохладным

Солнце стояло в зените, но даже в самый жаркий час дня, в месяц Пламенного Суда, его лучи не могли толком прогреть землю Хеймгарда. Они лишь скользили по верхушкам елей Пчелиного леса, заставляя их тёмную хвою отливать тусклым серебром, и бессильно падали на крыши домов, не в силах растопить многовековую стужу, въевшуюся в камни и брёвна.

Деревня Мёрзлый Мёд лениво жмурилась под этим прохладным солнцем. Пахло оттаявшей землёй, прелой листвой и дымом — печи топили еще не для обогрева, а для стряпни. Слышался далёкий стук топора: кто-то чинил забор перед приближением осени, мычали коровы, которых выгнали на скудную траву. Жизнь текла медленно, размеренно, как тесто в квашне.

На самой окраине, там, где огороды упирались в стену Пчелиного леса, стояла изба. Добротная, рубленная из толстых брёвен, стоящая отдельно от остальных — слишком близко к лесу, к его тишине и шорохам. Хозяйка этой избы всегда держалась особняком. Молодая, сильная баба, каких поискать, но с печатью какой-то постоянной, затаённой тревоги на лице.

Сегодня эта тревога выплеснулась наружу, сменившись криком.

Из избы доносился низкий, надсадный женский вой, который то стихал, то вспухал с новой силой. Дым из трубы валил гуще обычного — кто-то без устали подбрасывал дрова в очаг, чтобы в доме было жарко, как в бане.

Внутри было душно и влажно. Пахло потом, травяным отваром и железом. На широкой лавке, застеленной чистыми, но уже сбившимися в комок шкурами, лежала Сигрюн. Её русые волосы, заплетённые в косу, давно растрепались, прилипли ко лбу и вискам мокрыми прядями. Лицо, обветренное годами работы, сейчас было белее полотна, искажённое болью и напряжением. Вцепившись побелевшими пальцами в край лавки, она стискивала зубы, чтобы не кричать, но крик всё равно вырывался из самой глубины груди, глухой и звериный.

Рядом с ней хлопотала повитуха — старая бабка Улька, вся сморщенная, как сушёный гриб, но с удивительно твёрдыми и ловкими руками. Она что-то причитала себе под нос, помешивала тряпки в тазу с горячей водой, подносила к губам Сигрюн какую-то обжигающе горькую настойку.

— Тужься, родимая, тужься, — скрипела она, как несмазанная дверь. — Не первый раз, чай. Вспомни, как Фиру рожала? Вот так же давай.

В углу, на лавке у стены, забившись в самый угол и накрывшись с головой тяжёлым овчинным одеялом, сидела пятилетняя Фира. Из-под одеяла виднелись только её глаза — огромные, тёмные, полные ужаса. Она не понимала, что происходит, почему мама так страшно кричит, и от этого страха её трясло мелкой дрожью. Она слышала тяжёлое дыхание матери, скрип лавки, и каждый новый крик отдавался в её маленьком сердце острой, ледяной иглой.

— Ну же, милая, ну же! — голос Ульки стал резче, требовательней. — Ещё малость! Головка пошла! Давай!

Сигрюн выгнулась дугой, вцепившись в край лавки так, что костяшки пальцев побелели до синевы. Последний, самый отчаянный крик вырвался из её груди, перекрывая и треск огня в очаге, и причитания старухи. А через мгновение раздался другой крик — тонкий, пронзительный, требовательный. Крик новой жизни.

— Сын! — радостно закаркала Улька, ловко перерезая пуповину. — Сын у тебя, Сигрюн! Здоровый, крикливый волчонок!

Сигрюн обессиленно откинулась на лавку, тяжело, прерывисто дыша. Боль отпускала, уступая место странной, звенящей пустоте и нарастающей слабости. Она повернула голову и сквозь мутную пелену увидела маленький, сморщенный комочек, который Улька заворачивала в чистую холстину. Сын.

Она протянула дрожащую, обессиленную руку, и Улька, кряхтя, опустила сверток ей на грудь. Сигрюн смотрела на крошечное личико, на крепко зажмуренные глазки, на сморщенный носик, и по её щеке, смешиваясь с потом, скатилась слеза. Не от боли. От всего сразу. От усталости, от облегчения, от той самой тихой радости, которую она уже забыла, и от острой, как нож, тоски по Харниру, который должен был быть здесь, держать её за руку, смотреть на сына.

— Мама? — донеслось из угла тихое, испуганное.

Сигрюн с трудом повернула голову. Из-под одеяла выглядывали только глаза Фиры — огромные, тёмные, полные слёз.

— Мама, ты... ты больше не будешь кричать?

Сигрюн нашла в себе силы улыбнуться. Слабой, измученной, но самой настоящей улыбкой.

— Иди сюда, маленькая, — позвала она тихо. — Иди, посмотри на брата.

Фира нерешительно вылезла из-под одеяла и, мелкими шажками, стараясь не смотреть на красные тряпки в тазу, подошла к лавке. Она забралась на край, прижимаясь к плечу матери, и уставилась на свёрток.

— Какой маленький... — прошептала она с благоговейным ужасом. — А почему он такой сморщенный?

— Все такие, когда родятся, — так же тихо ответила Сигрюн, глядя то на сына, то на дочь. — Ты тоже такой была.

Фира осторожно, кончиком пальца, дотронулась до крошечной ручки, торчащей из холстины, и вдруг улыбнулась. Впервые за весь этот долгий, страшный день.

— Мам, а как его назовут?

Сигрюн посмотрела на сына. Она и Харнир говорили об этом перед его уходом. Перебирали имена, спорили, шутили. А теперь, глядя на это маленькое личико, она вдруг поняла.

— Видар, — сказала она твёрдо. — Его будут звать Видар.

Улька, возившаяся у очага, одобрительно крякнула. Имя как имя. Северное. Крепкое.

Сигрюн прикрыла глаза, чувствуя, как сон наваливается на неё тяжёлой, тёплой волной. Сын родился. Фира рядом. Дом стоит. Пока всё хорошо. Харнир бы гордился. Мысль о муже кольнула сердце, но сейчас, в этой минуте тишины и покоя, она не давила, а грела. Он вернётся. Увидит сына. Обязательно.

За окном всё так же светило холодное северное солнце, и Пчелиный лес стоял тихой, тёмной стеной, охраняя их маленький, хрупкий покой.

Улька, уже не торопясь, как и подобает старухе, сделавшей своё дело, принялась за уборку. Сначала она ловко, несмотря на скрюченные пальцы, собрала окровавленные тряпки и отнесла их в угол, к порогу, чтобы потом выбросить. Потом, кряхтя и охая, принялась оттирать пятна крови с деревянного пола тряпкой, смоченной в тёплой воде. Делала она это медленно, но основательно, словно стирала не следы родов, а саму память о боли. Без лишних слов, без причитаний — просто делала то, что должна.

Она подошла к лавке, где измученная Сигрюн полулежала с младенцем на груди, и ловко, но бережно выдернула из-под неё мокрые, испачканные шкуры. Сигрюн даже не шелохнулась, только чуть сильнее прижала к себе сына. Улька накинула поверх грубой холстины свежую, сухую овчину, пахнущую дымом и травами, которыми её перекладывали.

— Лежи уж, лежи, — прошамкала старуха, заметив, что Сигрюн пытается что-то сказать. — Не трепыхайся. Сын у тебя, слава Хельде, здоровый. А с остальным я сама управлюсь.

Она подхватила охапку грязных шкур и, прижимая их к груди, тяжело ступая, вышла за дверь, прикрыв её за собой плотно, чтобы не напустить холода. В избе стало тихо, только потрескивали дрова в очаге да тихо посапывал во сне Видар.

Сигрюн обессиленно прикрыла глаза, чувствуя тепло маленького тельца на своей груди. Рядом завозилась Фира. Девочка, всё ещё напуганная, но уже не прячущаяся, забралась на лавку с другой стороны и прижалась к плечу матери, положив голову ей на плечо. Так они и лежали: мать, только что подарившая жизнь, и дочь, только что пережившая свой первый в жизни великий страх.

Тишина была такой глубокой и такой мирной, что Сигрюн показалось — она слышит, как бьются два маленьких сердца: одно — под её собственной грудью, часто и взволнованно, и другое — рядом, чуть медленнее, ровнее. Она чуть повернула голову, коснувшись щекой мягких волос Фиры, и глядя куда-то в одну точку перед собой, на тёплый свет очага, прошептала едва слышно:

— Харнир... я же говорила, сын будет, а ты не верил...

Голос её дрогнул. По щеке скатилась слеза, упала на сморщенную холстину, в которую был завёрнут Видар, но она даже не заметила. Она говорила дальше, и в голосе её, сквозь усталость и слабость, слышалась та самая упрямая, северная сила, которая помогала ей таскать воду, колоть дрова и растить дочь в одиночку:

— Как только ты вернёшься... мы с Фирой такой праздник устроим... всю деревню на него соберём. Я обещаю. Мёд свой поставим, что в погребе стоит. Барана зарежем... Ты только вернись. Ты должен его увидеть. Ты просто обязан.

Она замолчала, сглатывая комок, и крепче прижала к себе сына.

Фира слушала, затаив дыхание. Она не совсем понимала, о чём говорит мама, но чувствовала, как дрожит её голос, и от этого на душе становилось тревожно и зябко, несмотря на жарко натопленную избу. Она смотрела на маленькие, сжатые в кулачок пальчики брата, на его прозрачные, как лепестки, ноготки, и в её детской голове вдруг родился вопрос, такой простой и такой страшный одновременно.

— Мам, — спросила она тихо, боясь спугнуть тишину и сон матери. — А когда Видар вырастет... его тоже заберут воевать, как и папу?

Вопрос повис в воздухе. Тяжёлый, как промёрзшая земля ранней весной, и холодный, как северный ветер. Огонь в очаге ярко вспыхнул на мгновение, осветив лица: усталое, измождённое лицо матери, напряжённое, полное детской серьёзности лицо дочери, и безмятежное личико спящего младенца.

Сигрюн вздрогнула, словно её ударили. Она медленно повернула голову и посмотрела на Фиру. В глазах дочери, таких тёмных и глубоких, плескался тот самый страх, который она сама носила в себе уже долгие месяцы, с тех пор как Харнир ушёл с ополчением к границе. Тот страх, который она тщательно прятала глубоко внутри, за повседневными заботами и работой, чтобы не дать ему сломать себя.

Она не знала, что ответить. Правду? Что скорее всего, заберут. Что Видар, как и его отец, как и деды, вырастет с топором в руках, готовый в любой момент обменять тёплый дом на холодную смерть где-то в предгорьях? Что такова доля северян, и от этого не уйти? Или солгать? Сказать, что всё будет по-другому, что Харнир вернётся, вырастит сына, и они заживут в мире?

Она посмотрела на спящего Видара, на его беззащитное, доверчивое личико, и поняла, что лгать не может. Но и сказать правду — значило отнять у дочери последние остатки детской беззаботности.

Она молчала долгую, тягучую минуту, глядя в огонь. А потом, не найдя слов, просто прижала дочь к себе крепче, поцеловала в макушку и прошептала:

— Спи, маленькая. Всё будет хорошо. Спи.

Но Фира, чуткая не по годам, поняла, что ответа не будет. И от этого молчания стало ещё страшнее.

Фира посидела ещё немного, прижавшись к матери, но детская натура не выдержала долгого покоя. Она осторожно, стараясь не потревожить маму и брата, сползла с лавки. Босые ноги ступили на тёплый от печи деревянный пол. В избе пахло уже не так страшно — запах крови немного выветрился, уступив место аромату сухих трав, которыми Улька окуривала углы.

Девочка подошла к печи. Котелок с отваром ещё парил, и Фира, обжигая пальцы, ухватила тяжёлую деревянную кружку, стоявшую на полке. Она зачерпнула дымящуюся жидкость деревянным ковшиком, расплескав немного на горячее железо печи — отвар зашипел и тут же испарился. Осторожно, мелкими шажками, боясь пролить драгоценное питьё, она донесла кружку до лавки.

— Мам, на, попей, — тихо сказала она, протягивая кружку дрожащими руками. — Улька говорила, это силы даёт.

Сигрюн с трудом приподнялась на локте, бережно придерживая спящего Видара второй рукой. Взяла кружку, отпила глоток. Травяной отвар был горьковатым, терпким, но тёплым, и это тепло разливалось по телу, прогоняя озноб.

— Умница ты моя, — прошептала она, возвращая кружку. — Спасибо, маленькая.

Фира довольно улыбнулась, поставила кружку на пол у лавки и оглядела избу. Беспорядок резал глаз. Окровавленные тряпки Улька уже унесла, но на полу остались тёмные разводы, вещи, сметённые ею во время схваток, валялись где попало, на столе громоздилась грязная посуда.

Девочка решительно подошла к углу, где стояла бадейка с водой и тряпка, которой орудовала Улька. Схватив тряпку, она плюхнула её в воду, отжала кое-как и, встав на коленки, принялась яростно тереть тёмное пятно на полу. Вода была холодной, руки быстро замёрзли и покраснели, но Фира не сдавалась. Она тёрла с таким усердием, что не заметила, как размазала грязную воду по чистым половицам, оставляя за собой мокрые, мутные следы.

Дверь отворилась, впуская струю свежего, прохладного воздуха. Улька вернулась. В руках она несла охапку свежих, сухих шкур, пахнущих выделанной кожей и теми же травами. Она уже открыла рот, чтобы что-то сказать, но замерла на пороге, глядя на усердствующую Фиру.

— Охти мне... — выдохнула она, всплеснув руками, отчего шкуры едва не выпали в грязь. — Ты что ж это делаешь, птаха малая?

Фира подняла голову, в руках у неё болталась серая, мокрая тряпка.

— Убираюсь, — серьёзно ответила она. — Маме тяжело, я помогаю.

Улька кряхтя сгрузила шкуры на чистый край лавки и, подойдя к Фире, упёрла руки в боки. Её сморщенное лицо выражало сложную смесь умиления и неподдельного ужаса от увиденного.

— Да разве ж так убираются, горе ты моё! — запричитала она, не стесняясь в выражениях. — Ты глянь, что ты натворила! Ты ж не пятна оттираешь, ты их по всей избе размазываешь! Вона, где чисто было — теперь грязно, а где грязно — там мокро! Этак ты до утра провозишься, а в избе только грязи больше станет!

Она ловко выхватила тряпку из рук опешившей девочки.

— Надобно не так, а вот этак, — Улька плюхнула тряпку обратно в воду, отжала её сильно, до последней капли, и, встав на колени (благо, позволяли старые кости), короткими, сильными движениями принялась тереть пятно. — Сначала мочим, потом трём, потом сухой тряпкой собираем. Чтоб насухо! А ты хлюп-хлюп, размазня одна. Гляди, вот как надо!

Она орудовала тряпкой быстро и ловко, ворча и поучая одновременно. Фира стояла рядом, насупившись, но слушала внимательно, впитывая каждое слово.

— А посуду мыть умеешь? — строго спросила Улька, покосившись на гору плошек на столе. — Или тоже воду попортишь? Давай, становись рядом, покажу, как правильно. Хельда не терпит лени, но и криворукость тоже не жалует. Всё надобно делать на совесть, тогда и дом будет стоять, и семья сыта, и боги довольны.

Сигрюн, наблюдавшая за этой сценой с лавки, почувствовала, как в груди шевельнулось что-то тёплое. Губы сами собой растянулись в слабой, усталой улыбке. Улька распекает Фиру, а дочь стоит, насупив бровки, но не убегает, не плачет — слушает. Учится. Хорошая растёт помощница.

— Улька, — позвала она тихо, когда старуха сделала паузу, чтобы перевести дух. — Спасибо тебе. И за роды, и за... науку.

Улька махнула рукой, не оборачиваясь.

— Благодарить будешь, когда на ноги встанешь. А пока лежи, сил набирайся. А мы тут с Фирушкой всё в порядок приведём. Правда, малая?

— Правда, — серьёзно кивнула Фира, уже забираясь на лавку у стола, чтобы достать до плошек.

Сигрюн смотрела на них ещё мгновение, на тёплый свет очага, на чистоту, возвращающуюся в дом, на маленькую спинку дочери, сосредоточенно перемывающей плошки под неусыпным контролем старой ворчуньи. Тяжесть в теле наваливалась с новой силой, но теперь это была не та изматывающая слабость после боли, а спокойная, заслуженная усталость.

Она опустила голову на подушку, щекой касаясь тёплой холстины, в которую был завёрнут Видар. Чувствуя ровное, спокойное дыхание сына у своей груди, слыша за спиной мирную перебранку Ульки и дочери, Сигрюн позволила себе наконец закрыть глаза. Веки отяжелели мгновенно, унося её в тёплый, мягкий, лишённый снов покой.

Крепко прижимая к себе маленькое тельце, она засыпала, и впервые за долгие месяцы лицо её было спокойным.

Следующие несколько дней слились для Сигрюн в одну долгую, тягучую череду пробуждений и забытья. Тело требовало отдыха, и она не спорила. Вставала только по самой острой нужде — дойти до угла, где стояло ведро, или пересесть, чтобы покормить Видара поудобнее. Каждое движение давалось с трудом, мышцы ныли, внизу живота тянуло, но она терпела. Молча, по-северному стиснув зубы.

Изба постепенно наполнялась той особой, уютной тишиной, какая бывает только в доме, где есть новорождённый и заботливые руки рядом.

Улька приходила исправно, два, а то и три раза на дню. Старуха, несмотря на возраст, была неутомима. Она приносила еду — то миску сытной похлёбки с разваренным мясом, то лепёшки, завёрнутые в чистое полотенце, то горшочек топлёного молока. Тут же, на печи, она колдовала со своими травами, и в избе постоянно витал терпкий, горьковатый запах — то ли отвар для сил, то ли сбор, чтобы молоко у Сигрюн было жирным.

— Пей, пей, — ворчала она, протягивая очередную кружку. — Не для себя стараешься, для парня. Ему сила нужна. А ты вон какая бледная, ровно снег на прошлогодней траве.

Сигрюн послушно пила, глотая горячую горечь, и чувствовала, как по телу разливается тепло.

Фира же стала тенью матери. Она почти не отходила от лавки. Сидела рядом, положив голову на край, и смотрела на брата. Изучала каждую его чёрточку, каждый вздох, каждое движение крошечных пальцев. А когда Сигрюн просила о помощи, вскакивала мгновенно, готовая сделать всё, что угодно.

— Фира, воды бы принести, — просила Сигрюн, прикрыв глаза.

И дочь хватала пустое ведро, стоящее у двери, и выбегала на улицу, натянув на ходу видавший виды тулупчик. Возвращалась она всегда запыхавшаяся, с раскрасневшимися на холодном ветру щеками. Ведро она тащила обеими руками, перехватывая его через каждый десяток шагов, и к тому моменту, как добиралась до порога, в нём плескалось от силы половина. А то и меньше. Остатки воды расплёскивались по полу широкой лужей, делая и без того неидеальный деревянный пол скользким.

— Охти ж мне! — тут же раздавался голос Ульки, если она была в избе. — Да что ж ты за горе-носильщица! Глянь, что натворила! Тут теперь до вечера сохнуть будет, а ну как мамка твоя поскользнётся, когда вставать начнёт? А ну дай сюда тряпку, бестолковая!

И Фира, насупившись и шмыгая носом, послушно подавала тряпку и помогала вытирать пол, стараясь не пропустить ни капли. Улька ворчала без остановки:

— Надобно не бежать сломя голову, а идти степенно, ведро ровно нести, чтоб вода не плескалась. И целое ведро сразу не бери — надорвёшься. Полведра бери, да неси аккуратно. А ты — турды-мурды, только воду мутишь!

Сигрюн слушала эти перепалки с лавки, прижимая к себе спящего Видара, и уголки её губ невольно ползли вверх. Фира стояла, потупив взгляд, но не плакала, не убегала. Терпела ворчание старой повитухи и старалась делать всё лучше. И это было дороже любой идеально вымытой посуды.

Однажды, когда Улька особенно распалилась, распекая Фиру за очередную расплесканную лужу, Сигрюн не выдержала.

— Улька, — позвала она тихо, но твёрдо.

Старуха обернулась, всё ещё с тряпкой в руках.

— А?

— Оставь ты её, — Сигрюн чуть улыбнулась, глядя на дочь, которая замерла с виноватым видом. — Она старается. У неё ещё всё впереди. Научится. И воды наносит, и полы мыть будет лучше тебя. Правда, Фира?

Фира подняла голову, и в её глазах блеснула благодарность.

— Правда, мам. Я постараюсь.

— То-то же, — уже мягче проворчала Улька, отжимая тряпку. — Ладно уж, учительница нашлась. Пусть старается. А ты, — она ткнула корявым пальцем в сторону Фиры, — запоминай, что говорю. В жизни пригодится.

И снова принималась за уборку, но уже без прежнего яда, скорее по привычке. А Фира, схватив другую тряпку, старательно, высунув от усердия язык, ползала рядом, пытаясь повторить каждое движение старухи.

Сигрюн смотрела на них, на свет очага, отражающийся в лужицах на полу, на мирно посапывающего сына, и чувствовала, как внутри разливается то самое тепло, которое сильнее любого огня. Дом. Семья. Жизнь, которая продолжается, несмотря ни на что.