Я занимаюсь исследованием заброшенных мест уже около семи лет. Заводы, больницы, старые пионерлагеря — меня всегда привлекала эстетика распада. Но после поездки в бывший детский противотуберкулезный санаторий, затерянный в карельской тайге, я навсегда отложил камеру в шкаф.
Об этом месте почти не было информации в сети, только размытые упоминания на старых сталкерских формах. Санаторий закрыли в 1989 году буквально за один день, и с тех пор туда не вела ни одна дорога. Добираться пришлось пешком: двенадцать километров сквозь глухой лес по едва заметной просеке.
Я вышел к территории под вечер. Главный корпус навис надо мной массивной серой глыбой. Окна зияли чернотой, а стены плотно обвил почерневший плющ. Как только я переступил порог, меня поразила тишина. В лесу обычно поют птицы, гудит ветер, шелестят ветки. Здесь же звук моих шагов гулко разносился по длинным коридорам и исчезал, не оставляя даже эха. Воздух был тяжелым, спрессованным, с отчетливым привкусом застарелой сырости и забытых медикаментов.
Я не спеша осматривал палаты на первом и втором этажах. Везде одно и то же: ржавые кровати, сгнившие до трухи матрасы, разбросанные советские игрушки, оставленные в спешке. Ничего мистического, просто глубоко печальное зрелище. Но когда я поднялся на третий, процедурный этаж, температура воздуха резко упала. Мое дыхание начало превращаться в пар.
В длинном коридоре было почти темно — угасающий свет едва пробивался сквозь заросшие грязью стеклянные блоки. Я включил мощный налобный фонарь. Его луч выхватил из мрака облупившуюся плитку, стеклянные шприцы на полу и разбитые ампулы.
И тут я услышал это.
Шарк. Шарк. Шарк.
Звук доносился из самого конца коридора. Словно кто-то не спеша шаркал голыми ногами по бетонному полу, сгребая пыль. Я замер, прислушиваясь. Сердце заколотилось о ребра так сильно, что мне стало больно дышать. Логика кричала, что это ветер двигает старый кусок линолеума, но ритм шагов был пугающе осмысленным.
Я поднял камеру, надеясь сделать кадр со вспышкой, чтобы осветить дальний конец здания. Нажал на спуск.
Яркая белая вспышка на долю секунды выжгла тьму.
В этом мгновенном, резком свете я увидел их. Метрах в тридцати от меня стояли четверо детей в выцветших больничных рубашках до колен. Они не играли. Они стояли абсолютно неподвижно, неестественно вытянув руки по швам. Их головы были повернуты в мою сторону, но там, где должны были быть глаза, зияли лишь глубокие, абсолютно черные провалы.
Вспышка погасла, и наступила абсолютная, звенящая слепота — мои глаза не успели адаптироваться после ослепительного света.
Шарк-шарк-шарк-шарк!
Звук возобновился, но теперь он был быстрым, дерганым. И он стремительно приближался. Нечто бежало ко мне в полной темноте.
Парализующий, первобытный ужас накрыл меня с головой. Я не стал дожидаться, пока зрение вернется. Развернувшись на пятках, я бросился наугад в сторону лестницы. Я спотыкался о кучи мусора, в кровь сдирал руки о шершавые бетонные стены, но не смел останавливаться. Я кубарем скатился по ступеням на первый этаж, вылетел через разбитые рамки дверей в спасительный лес и бежал сквозь колючий кустарник, пока легкие не начали гореть огнем, а ноги не подкосились.
К утру я добрался до своей машины — весь в царапинах, грязный, дрожащий от холода и шока.
Вернувшись в город, я долго не решался притронуться к фотоаппарату. Когда я наконец скинул снимки на компьютер, тот самый кадр со вспышкой оказался безнадежно испорчен — на нем была лишь белая, засвеченная пелена.
Зато предыдущий снимок, сделанный без вспышки в полумраке буквально секундой ранее, получился четким. В конце коридора на нем не было никого.
Но прямо из дверного проема ближайшей ко мне палаты — буквально в полуметре от того места, где я стоял — в объектив камеры смотрело размытое, бледное лицо с открытым в безмолвном крике ртом.
С той ночи я больше никуда не езжу. И сплю только со включенным светом.