Первый удар сверху прозвучал в половине второго ночи.
Глухо.
Так падает не ложка и не книга.
Так падает что-то тяжелое, живое или почти живое, после чего в квартире снизу сразу становится тихо не от покоя, а от ожидания.
Марина Леонидовна открыла глаза.
Потолок над ней был темный, неровный. В углу возле люстры давно расползалось желтое пятно, похожее на старую карту неизвестной страны. Днем она старалась на него не смотреть. Ночью пятно будто само опускалось ниже и висело над лицом, напоминая: кто-то наверху живет так, что твоя аккуратность ничего не решает.
Через минуту послышался второй удар.
Потом короткий скрип.
Потом женский голос:
— Мам, ну куда же ты...
Голос был не громкий, но через панельный потолок прошел ясно, как через телефон.
Марина Леонидовна села на кровати.
— Господи, опять, — сказала она.
Которая ночь.
Соседка сверху въехала в феврале. Вернее, не въехала, а будто упала в квартиру вместе со своими коробками, ведрами, старыми стульями, матрасом в пленке, стиральной машиной, которая до сих пор по вечерам прыгала так, что у Марины Леонидовны дрожали стаканы в серванте.
До нее наверху жила Нина Аркадьевна.
Тихая.
Сухая.
Вечная.
Она ходила по квартире в мягких тапках, не принимала ванну после десяти, поздравляла с Пасхой открыткой и однажды, когда у Марины Леонидовны умер муж, принесла тарелку пирожков с капустой. Пирожки были жесткие, но Марина Леонидовна плакала над ними так, будто в этой тарелке лежала вся человеческая поддержка.
Потом Нина Аркадьевна умерла. Квартиру продали племянники. Сначала там делали ремонт. Три месяца сверлили, били, таскали мешки, матерились так, что Марина Леонидовна на кухне краснела одна перед чайником. Потом въехала новая.
И жизнь снизу перестала принадлежать самой Марине Леонидовне.
Новую звали Ирина.
Отчество Марина Леонидовна не знала и знать не хотела.
Ирина была женщиной лет пятидесяти пяти, широкой в плечах, с короткой стрижкой и лицом человека, который давно привык не извиняться первым. Она носила спортивные штаны, тяжелые сумки, разговаривала быстро, смеялась громко и каждый раз, встречая Марину Леонидовну у лифта, говорила:
— Здравствуйте.
Так просто, будто между ними не было потолка.
Марина Леонидовна отвечала сухо:
— Здравствуйте.
И смотрела на ее обувь.
Обувь у Ирины всегда была грязная. Не отвратительно грязная, не по колено в глине, а по-городскому: следы воды, песок, белые разводы соли. Но Марину Леонидовну это раздражало почти до боли. Она сама у порога держала мокрую тряпку, сухую тряпку, щетку, маленький коврик и старую газету для особенно плохой погоды. В квартире у нее пахло чистотой, лекарствами и немного прошлым.
Наверху пахло чужой жизнью.
И эта чужая жизнь постоянно просачивалась вниз.
То вода.
То шум.
То запах жареного лука в одиннадцать вечера.
То мужской голос, которого у Ирины вроде бы не должно было быть.
То женский:
— Мам, не трогай!
Марина Леонидовна сначала терпела.
Она вообще умела терпеть. В ее поколении терпение считалось почти домашним навыком: как гладить воротнички, варить прозрачный бульон и не рассказывать лишнего чужим людям. Но терпение хорошо работает, пока оно твое добровольное. Когда терпеть заставляют сверху, в нем быстро появляется яд.
После третьей ночной стирки она поднялась.
Было одиннадцать сорок.
Лифт не работал.
Марина Леонидовна шла на шестой этаж пешком и на каждой площадке чувствовала, как в ней поднимается не только одышка, но и праведность. Праведность — опасная штука. С ней человек стучит в чужую дверь уже не как сосед, а как закон.
Дверь открыла Ирина.
В одной руке у нее была мокрая простыня. На футболке — темное пятно. Волосы торчали.
— Что случилось?
— Это я хотела спросить, что у вас случилось, — сказала Марина Леонидовна. — Вы понимаете, что сейчас почти полночь?
Ирина моргнула.
— Понимаю.
— Машина у вас работает.
— Да.
— После одиннадцати нельзя.
Ирина посмотрела куда-то назад, в глубину квартиры.
— Я не успела раньше.
— А я не обязана слушать вашу машинку ночью.
— Конечно, не обязаны.
Ответ был слишком спокойный. Марине Леонидовне стало еще неприятнее.
— Тогда выключите.
— Сейчас достирывает. Десять минут.
— Немедленно.
Ирина сжала простыню. С нее капнуло на пол.
— У меня мать лежачая. Я не могу оставить это до утра.
Марина Леонидовна запнулась.
Слова «лежачая мать» были неудобными. Они сразу портили красивую жалобу. С ними нельзя было стоять в дверях так же прямо, как секунду назад.
Но отступать тоже было обидно.
— Я сочувствую, — сказала она голосом, в котором сочувствия не было. — Но дом общий.
Ирина кивнула.
— Дом общий.
В глубине квартиры кто-то закашлялся. Потом раздался тонкий, почти детский крик:
— Ира!
Ирина резко повернулась.
— Сейчас, мам!
Марина Леонидовна увидела за ее плечом узкий коридор, ведро, инвалидное кресло у стены, стопку пеленок на табурете и старую женскую руку, вцепившуюся в дверной косяк.
Рука была страшная.
Не от уродства.
От беспомощности.
Ирина шагнула назад.
— Простите. Я выключу, когда закончится.
И закрыла дверь.
Марина Леонидовна стояла на площадке еще несколько секунд. Потом пошла вниз.
Не легче.
Хуже.
Потому что теперь раздражение пришлось нести вместе с виной.
А это самая тяжелая смесь.
Утром пятно на потолке стало шире.
Марина Леонидовна увидела это сразу, как вошла на кухню. Желтая кайма расползлась к шкафчику. Обои вздулись. На подоконнике стояли ее фиалки, и одна из них, самая старая, с бархатными листьями, будто тоже смотрела вверх с укором.
— Все, — сказала Марина Леонидовна.
Она достала телефон и позвонила в управляющую компанию.
Там сказали:
— Оставьте заявку.
— Я оставляла.
— Номер заявки?
— Девушка, если бы я знала номер каждой своей надежды, я бы вела бухгалтерию.
Девушка не оценила.
— Без номера я не вижу.
Марина Леонидовна бросила трубку.
Потом позвонила Кате.
Катя была не дочь. Дочь у Марины Леонидовны жила в другом городе и звонила по воскресеньям. Катя была соседка с первого этажа, председательница домового чата, женщина сорока лет с маникюром цвета мокрой вишни и умением разговаривать с инстанциями так, будто она лично знает их детские травмы.
— Катя, меня опять заливают.
— Сверху?
— Нет, снизу. Вверх течет.
— Я поняла. От Ирины?
— А от кого же.
— Она сложная.
— Она не сложная, она мокрая.
Катя вздохнула.
— Марина Леонидовна, у нее мать после инсульта.
— И что? Мне теперь жить под водопадом?
— Нет, конечно. Я сейчас напишу в чат.
— Только без этих ваших сердечек.
— Не обещаю.
Через пять минут в домовом чате появилось сообщение:
«Уважаемые соседи! Просьба к квартире 64 проверить сантехнику. Снизу протечка».
Потом сердечко.
Потом значок капли.
Марина Леонидовна посмотрела на экран и почувствовала, что мир окончательно сошел с ума. Раньше люди писали заявления. Теперь капли.
Ирина ответила через двадцать минут:
«Я на работе. Вечером посмотрю».
Марина Леонидовна напечатала:
«У меня потолок не вечером течет».
Стерла.
Напечатала:
«Прошу принять меры».
Стерла.
В итоге ничего не написала, потому что в чате уже вступил Павел с пятого:
«Надо вызывать аварийку».
Катя:
«Аварийка приедет, если активная течь».
Павел:
«Активная течь — это как? Она спортом занимается?»
Кто-то поставил смеющийся значок.
Марина Леонидовна выключила телефон.
Ей было не смешно.
Вечером Ирина пришла сама.
Позвонила в дверь в половине девятого.
Марина Леонидовна открыла не сразу. Сначала поправила кофту, убрала с тумбочки счет за электричество и только потом повернула замок. Она не любила, когда чужие видели ее жизнь врасплох.
Ирина стояла с сумкой инструментов.
— Можно посмотрю?
— Вы сантехник?
— Сегодня да.
— Проходите.
Ирина вошла, сняла обувь без напоминания. Носки у нее были разные: один серый, другой темно-синий. Марина Леонидовна заметила и тут же разозлилась на себя за то, что заметила.
На кухне Ирина подняла голову.
— Да, нехорошо.
— Очень точная экспертиза.
— У нас под ванной мокро. Я перекрыла. Завтра мастер придет.
— Почему не сегодня?
— Потому что сегодня я на работе до семи, потом аптека, потом мама, потом это.
Она сказала «это» не грубо. Устало.
Марина Леонидовна скрестила руки.
— Вы понимаете, что ремонт за мой счет я делать не буду?
— Понимаю. Если из-за меня, я оплачу.
— Хорошо.
— Только не сразу.
— В смысле?
— В прямом. Деньги у меня не размножаются.
Марина Леонидовна хотела сказать: у меня тоже. Но промолчала. В этом молчании было больше достоинства, чем доброты.
Ирина провела пальцем по вздутым обоям.
— У вас красиво было?
— Было нормально.
— Простите.
Извинение прозвучало без защиты. И это почему-то сбило Марину Леонидовну сильнее, чем если бы Ирина начала спорить.
— Ладно, — сказала она. — Разберемся.
Ирина кивнула.
В прихожей она вдруг остановилась.
— Вы ночью слышите?
— Что именно? У вас богатый репертуар.
Ирина устало улыбнулась.
— Когда мама падает.
Марина Леонидовна не ответила.
— Она встает. Забывает, что нельзя. Раньше была главбухом. Всех строила. Теперь встает и идет то на работу, то к своей матери, то за хлебом. Ночью особенно. Я не всегда успеваю.
— Сиделку надо.
— Надо.
— И?
— Тридцать пять тысяч только ночная. У меня зарплата сорок восемь.
Марина Леонидовна посмотрела на ее сумку, на разные носки, на ободранные пальцы.
— А родственники?
Ирина коротко рассмеялась.
— Родственники у нас умеют говорить: «Ты держись».
После ее ухода Марина Леонидовна долго стояла у двери.
Слова про родственников задели.
Не потому, что были новые.
Потому что были слишком знакомые.
Когда умирал ее муж Сергей, дочь приезжала два раза. Не из равнодушия. У нее был маленький ребенок, работа, кредит, своя жизнь, в которой болезнь отца не помещалась целиком. Она звонила:
— Мам, ты держись.
Марина Леонидовна держалась.
И ненавидела эту фразу.
Держись — странное слово. Будто человек висит над пропастью, а ему снизу кричат: ну ты там не падай.
Сергей болел девять месяцев.
Не лежал сразу. Сначала ходил по квартире, сердился, что все его жалеют, требовал борщ, потом не ел, потом ел только бульон, потом перестал вставать. Марина Леонидовна мыла его, переворачивала, училась ставить уколы, спала по сорок минут, боялась каждого хрипа и иногда, страшно сказать, хотела, чтобы все уже закончилось.
Не потому, что не любила.
А потому, что человек не сделан из железа.
После похорон она месяц не могла заходить в ванную без тошноты. Не от брезгливости. От памяти рук.
И вот теперь наверху жила женщина с такой же памятью, только еще не после. Внутри.
Ночью снова был удар.
Марина Леонидовна проснулась сразу.
Потом голос:
— Мамочка, стой. Стой, родная.
Марина Леонидовна лежала, не двигаясь.
Слово «родная» сквозь потолок прозвучало так, что у нее защипало глаза.
Она не встала.
Не поднялась.
Не помогла.
И до утра думала об этом.
Утром в лифте она встретила Ирину.
Та держала пакет с мусором и маленькую сумку через плечо. Лицо серое. Под глазами тени. На одной щеке царапина.
— Доброе утро, — сказала Марина Леонидовна.
Ирина удивилась.
— Доброе.
Лифт поехал вниз.
— Падала ночью? — спросила Марина Леонидовна.
Ирина быстро посмотрела на нее.
— Сильно слышно?
— Слышно.
— Простите.
— Я не за этим.
Лифт остановился на четвертом, вошел школьник с рюкзаком, уткнулся в телефон. Разговор пришлось спрятать.
У подъезда Марина Леонидовна сказала:
— Я сегодня дома. Если надо... ну, мало ли.
Ирина поправила пакет.
— Что надо?
— Посмотреть. Посидеть. Позвонить вам.
Ирина не сразу ответила.
— Вы серьезно?
— Нет, шучу с утра у мусорных баков.
Ирина усмехнулась. Потом лицо у нее дрогнуло, и Марина Леонидовна увидела, как человек почти заплакал, но удержал слезы не из гордости, а потому что времени нет.
— Я подумаю, — сказала Ирина.
— Думайте быстрее. У меня тоже планы.
Какие планы, Марина Леонидовна не знала. Почистить картошку. Позвонить дочери. Поругаться с пятном на потолке. Большие дела одинокой жизни.
В три часа Ирина позвонила.
— Марина Леонидовна?
— Да.
— Вы правда можете подняться?
— Что случилось?
— Мне в аптеку надо. Маму одну страшно. Полчаса.
Марина Леонидовна посмотрела на недочитанную газету.
— Иду.
Квартира сверху оказалась не такой, как она представляла.
Не грязной.
Не ужасной.
Просто уставшей.
Вещи стояли там, где их успели поставить. На стуле — пачка пеленок. На подоконнике — лекарства, подписанные маркером. В коридоре — ходунки. На кухне — кастрюля с гречкой, тарелка с недоеденным яблоком, две кружки. Воздух тяжелый, лекарственный, с запахом порошка и старого тела.
Марина Леонидовна этот запах знала.
Его не проветришь до конца.
Ирина говорила быстро:
— Она в комнате. Сейчас спокойная. Если начнет вставать, не спорьте. Просто скажите, что я сейчас приду. Воду вот. Телефон мой у вас есть. Я быстро.
— Идите уже.
— Точно?
— Ирина.
Та кивнула и почти выбежала.
Марина Леонидовна вошла в комнату.
На кровати лежала старуха.
Маленькая, как будто ее долго складывали. Волосы белые, редкие. Лицо строгое даже в беспомощности. Такие лица бывают у женщин, которые всю жизнь знали, где лежат документы, кто кому должен и почему мясо надо покупать утром.
Старуха открыла глаза.
— Ты кто?
— Соседка.
— Какая?
— Снизу.
Старуха подумала.
— Снизу у нас кладовка.
— Это у вас в прежней жизни.
— Что?
— Ничего. Лежите.
Старуха нахмурилась.
— Мне на работу.
— Сегодня выходной.
— Не ври. Баланс горит.
Марина Леонидовна села на стул.
— Пусть горит. Все равно уже все сдали.
Старуха внимательно посмотрела на нее.
— Ты из бухгалтерии?
— Почти.
— Фамилия?
— Крылова.
— Не помню такую.
— Я тихая была.
Старуха фыркнула.
И в этом фырканье вдруг мелькнул человек. Не больная, не мать Ирины, не причина ночных ударов. Женщина, которая когда-то командовала, раздражалась, считала, носила сумку, покупала колбасу, ругалась с начальством и, может быть, тоже не умела просить.
— Ира где? — спросила она.
— В аптеку пошла.
— Зачем?
— За лекарствами.
— Денег нет.
— Есть.
— Нет. Я знаю.
Марина Леонидовна промолчала.
Старуха вдруг стала тревожной.
— Она опять потратит. Она всегда... где книжка?
— Какая?
— Сберегательная.
Марина Леонидовна встала, подошла ближе.
— Все на месте. Ирина сейчас вернется.
Старуха схватила ее за руку.
Пальцы холодные, сильнее, чем казались.
— Не отдавай ей, — прошептала она. — Она добрая. Добрых обманывают.
Марина Леонидовна замерла.
Добрых обманывают.
Старые женщины иногда в болезни говорят такую правду, которую всю здоровую жизнь прятали под командирским голосом.
— Не отдам, — сказала Марина.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Старуха отпустила руку и закрыла глаза.
Ирина вернулась через сорок минут, запыхавшаяся, с пакетом лекарств и батоном.
— Все нормально?
— Баланс сдали, книжку не отдала.
Ирина устало прислонилась к косяку.
— Она опять?
— Работу вспоминала.
— Она меня иногда начальником называет.
— Повышение.
Ирина засмеялась. Потом закрыла лицо ладонью.
— Простите.
— За что?
— Не знаю. За все.
Марина Леонидовна хотела сказать: не надо. Но это тоже иногда отнимает у человека право быть уставшим. Поэтому сказала:
— Чайник у вас где?
Ирина отняла ладонь от лица.
— На кухне.
— Удивительно.
Они пили чай на маленькой кухне, пока старуха спала.
Ирина ела батон без масла, большими кусками. Марина Леонидовна смотрела и вспоминала, как сама когда-то ела стоя у раковины, пока Сергей спал после обезболивающего. Еда тогда была не удовольствием, а способом не упасть.
— Вы одна? — спросила Ирина.
— В каком смысле?
— Живете.
— Одна. Муж умер. Дочь в Ярославле.
— Приезжает?
— На праздники. Иногда.
— Хорошая?
Марина Леонидовна усмехнулась.
— Дочь?
— Да.
— Нормальная. Просто жизнь у нее своя.
Ирина кивнула.
— Это мы головой понимаем. А вечером все равно обидно.
Марина Леонидовна посмотрела на нее.
— Вы тоже умеете говорить неприятные правды?
— Я на них живу.
После этого Марина Леонидовна стала подниматься наверх два раза в неделю.
Не как подруга.
Не как святая помощница.
Таких женщин в жизни не бывает или они быстро ломаются.
Она поднималась по вторникам и четвергам с четырех до пяти, чтобы Ирина могла сходить в аптеку, магазин, иногда просто пройтись вокруг дома. Первые разы Ирина возвращалась через двадцать минут, будто боялась, что за отсутствие ей выпишут штраф. Потом стала задерживаться ровно на час.
Старуха привыкла к Марине Леонидовне странно.
Иногда называла ее Клавой.
Иногда ревизором.
Однажды попросила принести ведомость.
Марина дала ей старую газету и ручку. Старуха долго водила по ней пальцем, потом сказала:
— Тут недостача.
— У всех недостача, — ответила Марина.
— У кого?
— У людей.
Старуха посмотрела строго.
— Так нельзя вести учет.
Марина засмеялась.
Пятно на потолке тем временем высохло, но осталось.
Ирина привела мастера, поменяла прокладку, потом принесла деньги.
— Это за обои.
Марина Леонидовна посмотрела на купюры.
— Сколько?
— Пятнадцать.
— Вы с ума сошли?
— Больше пока не могу.
— Я не в этом смысле. Мне столько не надо.
— Надо. Я виновата.
— Ваша прокладка виновата. И дом, которому пора на пенсию.
— Возьмите.
— Нет.
Они стояли в прихожей, две упрямые женщины, каждая со своей правотой.
— Марина Леонидовна, мне легче будет, если возьмете.
— А мне тяжелее.
Ирина устало закрыла глаза.
— Вы вредная.
— Да. Это одна из немногих радостей возраста.
В итоге договорились так: Ирина покупает краску, Павел Семенович помогает, Марина Леонидовна печет пирог. Почему пирог вошел в договор, никто не понял. Но так часто и случаются человеческие соглашения: через лишний предмет, который вдруг делает ситуацию не юридической, а домашней.
Пока красили кухню, весь подъезд приходил посмотреть.
Катя с первого этажа принесла валик.
Павел с пятого ругался на потолок.
Ирина держала стремянку.
Марина Леонидовна командовала, хотя обещала не мешать.
— Здесь развод.
— Где?
— Вот.
— Это свет падает.
— Свет у вас тоже плохо падает.
Павел сказал:
— Марина Леонидовна, если вы будете так смотреть, краска сама сбежит обратно в банку.
Все засмеялись.
Даже Ирина.
На кухне пахло свежей краской и яблочным пирогом. Пятно исчезло. Вернее, не исчезло, а оказалось под новым слоем. Марина Леонидовна знала, что оно там есть. Но теперь не болело каждый раз, когда она поднимала глаза.
Не все пятна надо снимать до кирпича.
Некоторые можно честно закрасить, если источник больше не течет.
В июне старухе стало хуже.
Это случилось в жару.
Сначала она перестала узнавать Ирину к вечеру. Потом начала кричать по ночам. Потом однажды Марина Леонидовна поднялась и увидела Ирину в коридоре на полу. Та сидела, прислонившись к стене, и смотрела перед собой.
— Что?
— Ничего.
— Встать можете?
— Могу.
— Тогда вставайте.
— Не хочу.
Марина села рядом.
Пол был холодный.
Из комнаты доносилось:
— Ира! Ира!
Ирина не отзывалась.
— Я сейчас войду, — сказала Марина.
— Не надо.
— Надо.
— Я плохая дочь.
Марина Леонидовна повернула к ней голову.
— С чего вдруг?
— Я сегодня подумала, что если она умрет, я высплюсь.
Слова упали между ними тяжело.
Ирина закрыла рот ладонью, будто хотела вернуть их обратно.
Марина Леонидовна смотрела на стену. На ободранный угол. На выключатель с трещиной.
— Я тоже так думала, — сказала она.
Ирина медленно опустила руку.
— Про мужа?
— Да.
— И как с этим жить?
— Плохо. Но живут.
— Это ужасно.
— Ужасно не это. Ужасно, когда человек один думает, что он чудовище, а на самом деле он просто устал до края.
Ирина заплакала.
Не красиво.
Без платочка, без прикрывания глаз. Сразу лицом, плечами, ртом. Марина Леонидовна сидела рядом и не гладила ее. Не все слезы надо гладить. Иногда рядом нужно просто сидеть, чтобы человек не провалился в собственный стыд.
Потом она встала.
— Пойдемте.
— Куда?
— К вашей маме. Она зовет.
— Я не могу.
— Можете. Только сначала умоетесь.
Ирина послушалась.
Старуха лежала на боку и что-то бормотала.
Марина поправила одеяло.
— Ирина здесь.
Старуха открыла глаза.
— Кто?
Ирина подошла.
— Я, мам.
Старуха долго смотрела на нее.
— Ты добрая, — сказала она вдруг. — Тебя обманут.
Ирина снова заплакала, но уже тихо.
— Уже, мам.
Через две недели старуху увезли в больницу.
Скорая приехала ночью. Мужчины в синих костюмах поднялись быстро, делово. На площадке пахло лекарствами и жарой. Марина Леонидовна стояла у своей двери в халате, потому что услышала топот и не смогла остаться внутри.
Ирина вышла следом за носилками с пакетом документов.
— Я с ней.
— Конечно, — сказал врач.
Старуха вдруг повернула голову.
— Клава!
Марина вздрогнула.
— Я здесь.
— Книжку не отдавай.
— Не отдам.
Ирина посмотрела на Марину так, будто хотела что-то сказать, но не могла при людях.
Лифт закрылся.
Подъезд снова стал тихим.
Слишком тихим.
На следующий день Ирина не вернулась.
И на следующий тоже.
Марина Леонидовна ходила по квартире и прислушивалась к потолку. Никто не падал. Не скрипел. Не звал. Стиральная машина не прыгала. Вода не шумела. Наверху стало так спокойно, как она мечтала в феврале.
И это спокойствие оказалось неприятным.
Чужая беда, когда уходит, оставляет после себя не только облегчение. Еще дырку в привычном шуме.
На третий день Ирина позвонила.
— Мамы не стало.
Марина Леонидовна села на стул.
— Когда?
— Сегодня утром.
— Вы где?
— В больнице. То есть уже вышла. Не знаю, куда идти.
— Домой.
— Там пусто.
Марина посмотрела вверх.
— Тогда ко мне.
Ирина молчала.
— Я пирог не обещаю, — сказала Марина Леонидовна. — Но чай есть.
Ирина пришла через час.
Без слез.
Бледная, спокойная, как человек, у которого внутри все отключили на время, чтобы он дошел до дома. Села на кухне Марины Леонидовны, положила документы на край стола.
— Я думала, буду рыдать.
— Потом будете.
— А если нет?
— Тоже нормально.
— Нормально?
— В таких делах вообще мало нормального.
Ирина провела ладонью по клеенке.
— Я сегодня в больнице подумала: теперь можно выключить телефон и спать. И сразу такая вина...
Марина поставила перед ней чай.
— Вина придет. Погостит. Потом уйдет не вся.
— Не вся?
— Нет. Часть останется жить в серванте. Но уже не будет командовать.
Ирина усмехнулась.
— Вы странно утешаете.
— Как умею.
Они сидели до темноты.
Говорили мало.
Иногда молчали так долго, что чай остывал. Потом Марина вставала, доливала кипяток, ставила на стол печенье, которое купила еще к приходу дочери, но дочь не приехала. Ирина ела одно печенье за другим, не замечая. Марина не считала.
После похорон Ирина исчезла на неделю.
Наверху было тихо.
Потом однажды Марина Леонидовна услышала музыку.
Не громкую.
Старую.
Из тех, что раньше звучали по радио в воскресенье утром, когда женщины пекли блины, мужчины читали газеты, дети делали вид, что делают уроки. Музыка шла через потолок тонко, почти неуловимо. Марина подняла голову.
Ей не захотелось стучать.
Она даже выключила свой телевизор, чтобы лучше слышать.
Вечером Ирина спустилась.
— Я не мешала?
— Чем?
— Музыкой.
Марина Леонидовна пожала плечами.
— Нет.
— Это мама любила. Я раньше не включала. Она начинала плакать.
— А теперь?
— Теперь я.
Марина не сказала «держитесь».
Она уже знала цену этому слову.
— Хотите чаю? — спросила она.
— Хочу.
Так у них появился странный обычай.
По воскресеньям Ирина иногда спускалась на чай. Не каждое воскресенье, чтобы не превратить живое в обязанность. Марина иногда поднималась к ней помочь разобрать вещи. Не все. Только те, к которым Ирина была готова. Платья отдали. Документы разобрали. Сберегательную книжку нашли в коробке из-под конфет, завернутую в носовой платок. Денег там было мало.
— Обманули, — сказала Ирина.
— Кто?
— Жизнь.
Марина Леонидовна положила книжку на стол.
— Это она умеет.
Однажды дочь Марины позвонила по видеосвязи и увидела на кухне Ирину.
— Мам, у тебя гости?
— Соседка сверху.
— Та, которая заливала?
— Она.
Ирина помахала рукой.
Дочь удивилась, но была воспитанная.
— Здравствуйте.
После звонка она написала:
«Ты с ней подружилась?»
Марина ответила:
«Не знаю. Мы просто теперь друг друга слышим не только через потолок».
Дочь прислала сердечко.
Марина посмотрела на него и не стала ворчать.
Осенью в доме снова начались ремонты.
Где-то сверлили, где-то меняли трубы, кто-то переезжал, кто-то разводился так громко, что об этом знали даже те, кто не хотел знать. Дом жил, как умеют жить старые дома: шумно, тесно, с чужими запахами и неожиданной взаимной помощью.
Пятно на потолке у Марины Леонидовны больше не проступало.
Но иногда она все равно смотрела вверх.
Привычка.
Сверху теперь доносились другие звуки. Шаги Ирины. Чайник. Редкая музыка. Иногда смех по телефону. Иногда тишина.
Тишина тоже бывает разная.
Раньше у Марины Леонидовны была тишина закрытой квартиры, где все на своем месте и никто не просит. Теперь тишина стала шире. В ней помещался шестой этаж, чужая смерть, общий валик, неотданная сберкнижка, ночные удары, которые больше не повторятся, и чайник, поставленный на двоих без особого повода.
Однажды вечером Ирина позвонила в дверь.
— У вас соль есть?
Марина Леонидовна посмотрела на нее строго.
— Вы живете сверху полгода и только сейчас пришли за солью?
— Я развивалась постепенно.
— Проходите.
Ирина вошла.
Обувь у нее была чистая.
Марина заметила и промолчала.
На кухне они пили чай. Соль стояла в пакете на столе, давно забытая. За окном шел первый мокрый снег. В доме гудели трубы. Где-то ребенок учил стихотворение и сбивался на одном и том же месте.
— Странно, — сказала Ирина.
— Что?
— Я раньше думала: когда мама умрет, я перееду. Не смогу здесь. А теперь думаю, может, останусь.
Марина Леонидовна размешала чай.
— Оставайтесь.
— Вам же шумно.
— Живые люди шумят.
Ирина посмотрела на нее.
— Это вы сейчас сказали?
— Я.
— Надо записать.
— Не надо. Я могу передумать.
Они засмеялись.
Смех поднялся вверх, ударился о потолок, наверное, дошел до квартиры Ирины и вернулся обратно уже не шумом, а чем-то похожим на дом.
Поздно вечером, когда Ирина ушла, Марина Леонидовна легла и долго смотрела в темноту.
Потолок молчал.
Она вдруг подумала, что всю жизнь боялась чужих следов в своем порядке. Чужой воды, чужого шума, чужой просьбы, чужой беды, которая зайдет и испортит аккуратную комнату. А потом оказалось: порядок, в который никто не может войти, тоже начинает пахнуть запертой кладовкой.
Сверху тихо скрипнула половица.
Марина Леонидовна закрыла глаза.
— Спокойной ночи, соседка, — сказала она потолку.
И впервые за долгое время не почувствовала себя смешной.