Вино стало виноградным соком, эффекта от него не было. Пил, сам не зная зачем - привычка. Голоса на улице не раздражали, они были одним из фактов объективной реальности, подобно тому, как этим фактом является смена дня и ночи, дождь, солнце, ход времени. Раньше этот внешний шум раздражал часто, раньше успокаивала тишина, она лечила, она была тем любимым лекарством, которое помогало всегда, и значение имел лишь размер принимаемой дозы. Теперь всё не так. Времени прошло не много, и лекарство бегущих дней ещё не успело, вероятно, начать действовать своим накопительным эффектом, но он знал что нет, что в этот раз всё не так, - нет, даже не знал, потому что для того, что бы знать, нужно прибегать к помощи разума, а разум в такие минуты слабый помощник, всё в такие минуты черпается из реальности не разумом, а чем-то другим в человеке, тем, что возможно и делает человека человеком, - и он то ли чувствовал, то ли из каких-то непонятных измерений ему пришло это известие, но он признавал фактом, сейчас не стоит ждать помощи от времени, оно, как и всё в этом мире, стыдливо отошло в сторону, сознавая свою беспомощность.
Он сделал глоток вина, не ощутил ни вкуса, ни опьянения, ничего, но в памяти всплыл эпизод, и сейчас он смотрел на это как зритель, как человек, сидящий в кинотеатре, смотрящий кино:
Она смотрит на него любящими, - да-да, любящими, - какими-то детскими, чистыми глазами, а он, глядя на неё чувствует немыслимое желание схватить её, прижать к себе, и если бы умел плакать, то сквозь слёзы прошептал: "Танюха, Боже... как же я люблю тебя, Таня... Почему ты такая? Как ты получилась такая? Откуда ты?... И почему ты не видишь меня настоящего, Таня?...".
Она смотрит на него, вокруг как будто выключили звук, и не слышно, вообще, ничего. Только её лицо, бледное, детское, и эти её глаза...
И вдруг, откуда-то из глубины, глухие, но с нарастающим звуком слова..., это говорит он, да, это его голос, Олега:
- Ну, мразь,... ну, сука!...
Это чужой голос, не его, он так не говорит, какие-то странные интонации. Но нет, нет, это именно он говорит,... как странно.
А потом он бросается в комнату, на ходу наполняя пространство новыми своими словами: "Не понимает, не понятно ей... Мразь!", в нём кипит даже не злость, это чувство трудно выразить, но оно сильное, оно толкает его вверх, он вскидывает ногу на стол, вскакивает на него и рывком дёргает на себя ручку окна,... и оборачивается на неё. Она кинулась за ним, но какая-то сила остановила её при входе в комнату, и он снова видит её глаза, они уже другие. Какие?... Он не смог бы никогда описать те её глаза, и она молчит, а он стоит и смотрит на неё сверху, держась за ручку окна.
Он выпил ещё вина.
За окном как будто стало стихать, как будто гуляющие тоже увидели то, что видел сейчас он, и они, похватав детей, наспех закончив разговоры, теперь спешили домой, к своим родным, к родителям, мужьям и жёнам, в домашнее тепло, к любящим людям.
Что-то внутри него боязливо то ли выдохнуло, то ли просто сказало, в надежде, что не услышат, но он услышал, разобрал: "Позвони,... поезжай,... поймёт,... наверное...". И вдруг подступила тошнота. Залпом сделал большой глоток - и всё смыло: ни этого голоса изнутри, ни тошноты - всё как секунду назад: ничего, небытие...
А теперь пришла злость. Вальяжная, уверенная, растекающаяся по всему телу, как будто в том последнем глотке она и пряталась, и вот теперь, добравшись до тела жертвы, начинала прибирать всё к своим рукам.
На кого он злится он не понимал, как и не пытался, вообще, в последние дни чего-либо понять. Возможно, на этот голос, да, возможно на него. Как наблюдатель на самого себя, захваченного гневом, он механически фиксировал причины злости - да, злость была на этот голос, не только злость, но и презрение: "Как, как ты мог такое подумать?... Всё... Всё, понимаешь?... Ничтожество... Какое же ты ничтожество... Ты даже это признать не способен. Всё... Точка. Понимаешь? Ничтожество... И здесь хочешь вывернуться, использовать хоть какой-то шанс... Боже, откуда, откуда берутся такие пигмеи?... Мерзость..."
И он снова увидел, как она поворачивает ручку замка, как открывает дверь, как молча выходит, как тихо захлопывается дверь. И снова никакого звука.
Почему-то сейчас так хотелось, что бы с улицы донеслось хоть что-то, хоть какие-то голоса, хоть мат, хоть ругань, хочется услышать людей, хочется услышать жизнь, пусть не свою, но жизнь...
***
Таня потянулась рукой к телефону, хотя едва ли она смогла бы дать отчёт большинству выполняемых сейчас собственных действий, и она была рада, что ей не приходилось думать о том, что нужно делать - вместо неё теперь думали врачи, люди, составляющие распорядок дня больницы, и возможно кто-то или что-то еще - она что-то чувствовала, но понять природу этих чувств еще не могла.
Нащупывая рукой телефон, лежащий на тумбочки, она коснулась пальцами иконы Троицы, - ощутила пальцами её ровные и мягкий грани, - приподнялась на подушке, посмотрела, взяла в руки.
Тогда, наспех накидывая не себя куртку, и надевая рюкзак на плечо, она чувствовала некоторую пульсацию жизни, которая сообщала ей минимальные силы для передвижений, и, вероятно, как думала она уже в тот момент, это были те чувства внутри неё, символом которых и была икона, взятая ею с полки в комнате Олега. Она чувствовала, что не только имеет право это сделать, а в прямом смысле обязана это сделать, - она резко взяла её и решительно положила в рюкзак.
За больничным окном стоял один из уже редких солнечных осенних дней и с удивлением для самой себя Таня чувствовала тепло осеннего солнца, оно как будто пыталось заигрывать с ней, как будто звало её скорее выходить из больничных стен. Такие моменты были для Тани редкостью, потому что внутри себя она всё также находилась в каком-то разорванном состоянии. Проснувшись утром, ей порой нестерпимо хотелось плакать, но уже привычно слёз не было, а все мысли её снова были об Олеге, её тянуло к нему, ей хотелось снова обнять его, обвить руками его шею, почувствовать крепость его объятий на себе, хотелось снова смотреть ему в глаза. Это тяга была нестерпимой, она готова была бросить всё, растолкать медицинский персонал и уехать к нему. Хотела...
Но одновременно с этим в ней зарождалось новое чувство. Оно появилось где-то глубоко-глубоко внутри неё, и оно было сильным. Это чувство наполняло дни надеждой, каким-то щекочущим, словно пришедшим из детства, ощущением новизны, чего-то совершенного нового, такого, что никогда прежде с ней не было. Это была надежда, да, именно она, надежда точно присутствовала в этом комке новых чувств, какие стали совсем недавно пробиваться внутри неё. Она не могла точно сказать момент, когда эти чувства стали внутри неё зарождаться, но она зафиксировала их именно тогда, когда взяла с полки Олега икону.
Эти чувства словно тянули её в обратную от Олега сторону, и если бы раньше она со всей своей громадной силой, заключённой в хрупком её теле, непременно сломила бы любую силу, вставшую у неё на пути к Олегу, то теперь она сознавала, что не только неспособна этого сделать, но и нет ничего внутри неё, что готово было бы хотя бы попытаться противостоять этой силе. Она просто признавала факт, что её влечёт к Олегу, что влечёт безумно, немыслимо, так сильно, что разрывает живуе её плоть, но при том она ощущала, что есть и другая сила, - гораздо превосходящая первую, такая сила, которая держит её здесь, та, с которой дружит пробивающееся сквозь окно редкое ноябрьское солнце, и этой силе, её мощи, её громадности, она даже не вручала себя, потому что всё равно чувствовала себя вручённой Олегу, но этой силе она просто покорялась, как чему-то, что было гораздо больше, чем даже то, чему покорились они вместе с Олегом...
И вместе с тем её боль не стихала. Разрывающие всё её существо тяги тянули её к нему и не ослабевали. Возможно, вновь зарождающиеся в ней чувства со временем просто выдернули бы её из этих неослабевающих пут, но пока этого не случилось, и вся она чувствовала себя как в бесконечной пытке, когда тянут её тело в разные стороны..
Вместе с этими силами, как-то сверху над ними продолжала существовать и другая, и, видимо, это была любовь к Олегу. Это чувство по-прежнему цепко держало её в своих руках, полностью ею владело. Именно это чувство и толкнуло её руку к телефону.
Она положила икону на место и взяла телефон.
Она сознавала какую-то пустоту каждого своего действия, ей казалось, что все они неправильные, и потому она с радостью слушалась теперь всего того, что говорил ей персонал больницы. Но сейчас она действовала сама, и эти действия ей не нравились, она была сама себе неприятна, и всё же она действовала.
Тяга к Олегу была столь велика, что она решилась отправить ему хотя бы одно сообщение. Больше нельзя. Никогда. Она это чувствовала.
Она долго держала в руках телефон, то включая его, то вновь выключая, наконец открыла мессенджер и дальше сама она как будто исчезла, а всю работу выполнили механически лишь её пальцы, и когда она вновь вернулась и взглянула на то, что они написали и уже отправили Олегу, ей снова стало стыдно и она бросила телефон куда-то в ноги на одеяло, а сообщение "Пожалуйста, просто живи..." уже летело к нему.
***
Он отложил телефон.
Раньше он упивался властью над ней и при этом сам сознавал, что и она властна над ним. Теперь, получив сообщение, он осознал это вновь. Не факт, что он бы решился совершить непоправимое, однако само его состояние тянуло его в какую-то непроглядную тьму, где места какому-либо движению уже не оставалось, где окружающее пространство сжималось, он чувствовал как голова у него сдавливается, чувствовал давящую боль в глазах, как будто сам дневной свет становится мукой и все любые внешние проявления жизни у окружающих людей еще сильнее лишают жизни его самого. Он погружался в обездвиживающий тупик, притом внутри его одновременно нарастало сильнейшее желание делать хоть что-то, хотя бы идти, хотя бы дышать, но именно дышать и становилось тяжело, а идти и совершать движения конечностями не было никаких моральных сил, и всё больше его тянуло в то последнее действие, к которому прибегают люди, впадающие в подобные состояния...
Он смотрел на чёрный экран телефона, и в этой черноте, в этой маленькой пластиковой коробке как будто заключалась теперь вся та власть, с помощью которой и он владел Таней, и одновременно она владела им. Он смотрел, и внутри него промелькнуло что-то похожее на благодарность, хотя и не мог он сейчас испытывать чувств имеющих светлые оттенки. Теперь, он сам был рад, что кто-то, помимо утягивающих его сил, властвует над ним...
Удивительно, но в мыслях у него не разу не проскочили такие слова, как "Она ушла", как будто каждая его часть отказывалась произносить такое, однако он знал об этом свершимся и свершимся окончательно факте.
Он давно не обращал внимания на вещи, какие стоят у него на полке, однако вскоре после того, как Таня ушла, в ближайшие дни после этого, он увидел что помимо Тани ушло и еще что-то важное - да, он понял, что было это важное - это была икона, - он и забыл совершенно, что она стояла на том месте, как и забыл о том, как еще родная бабка купила ему в старших классах молитвослов. Но уход Тани вместе с ушедшей вместе с ней иконой, возможно подтолкнул и его собственное внимание в сторону того, кто на иконе был изображен; как минимум в самые тяжёлые минуты своей отчаянной тоски он сам подмечал, как мысль его словно спасается, убегая туда, где стояла взятая Таней икона.
Короткое Танино сообщение немного оживило его, мозг лениво, враскачку, с долгими паузами, начинал работать.
Он знал, что они давно стали с Таней словно единым целым, и даже когда они не общались неделями, он кожей ощущал и её настроение. Так же было и теперь, он знал что те же ощущения, какие он сам испытывает в данную минуту, испытывает и она, думая о нём. Именно поэтому сознаваемая собственная бессмысленность и абсолютная неправильность своих действий была им оправдана тем, что он чувствовал всем свои существом, что и Таня точно так же совершенно не знает, что нужно делать и точно так же не принимает никакие собственные действия.
Он вспомнил, как некоторые его приятели, неоднократно ругались со своими девушками, потом ездили к ним, встречались, и у них всё начинало вертеться заново. Расстались, помирились - и снова вместе. Представить что-то подобное сейчас в отношении себя и Татьяны он не мог ни под каким предлогом, это было что-то совершенно немыслимое, он чётко понимал, что это... и тут он не мог себе сказать что это, просто не выговаривал язык.
Однако, несмотря на то, что и мысли, и возможность всякого действия оказались словно в болоте, в котором любое движение приводит только к ещё большему погружению в трясину, несмотря на это, одновременно разрывало от желания сделать хоть что-то.
И решил сделать два самых глупых, как ему казалось, действия: перечислить все деньги, какие у него были, Тане, и просто заехать к ней... увидеться хоть один раз перед расставанием навсегда. Перевод денег ему казался великой пошлостью. Уж кто-кто, а Таня точно не думала ни о каких деньгах с его стороны, он прекрасно это знал, всегда знал, точнее даже и не задумался о том, что Таня умеет действовать как-то иначе. Но сейчас ему это казалось естественным. Просто потому что ничего в голову больше не приходило. Ей предстоит лечение и восстановление. Пусть на память это и будет хоть каким-то жестом от него.
Так и сделал. Вечером съездил в банк, а утром решил заехать в больницу к Тане.
Утром заехал в цветочный магазин и купил красных тюльпанов. Сел за руль, включил двигатель, посмотрел на букет. "Пусть лежит. Оставлять его Тане или нет решу позже".
День только начинался и, к счастью, дороги были ещё свободными; уже слабо греющее ноябрьское солнце снова выглянуло из серого неба... Он дал по тормозам - собака. Откуда ни возьмись выросла из под колёс. Успел. Машину только немного повело в бок. Но дрожь в руках ощутил.
И одновременно вернулось то состояние, которое в последние часы немного отступило из-за появившихся вдруг идей. А теперь вновь мрак. И солнце тоже спряталось. Он и в салоне ощутил это холодное ноябрьское утро, когда по утрам уже случаются заморозки, а днём становится теплее и всё немного оживает.
Снова вернулась какая-то бессмысленная, тупая злость. Вдавил педаль в пол, и виляя задней частью автомобиля, ушёл вперёд. Там, немного впереди снова светофор, и пришлось снова сбрасывать скорость, на светофоре надо уйти направо и потом вскоре резкий поворот налево и здесь, уже встали друг за другом два автомобиля, схваченные цепкими лапами утреннего гололёда: впереди какая-то красная легковушка с испуганной, суетящейся вокруг помятой и спереди и сзади машиной, а сзади оранжевый Камаз, хоть и с опытным водителем за рулём, но всё равно не справившимся с этим поворотом, на котором регулярно происходили аварии, особенно в такие, морозные утренние часы и гололёд. Камаз развернулся немного под углом к дороге выставив свои острые углы кузова, и водитель медленно вылезал из высокой кабины.
Ничего этого Олег не знал, выходя из поворота после загоревшегося зелёного светофора и со злостью заставляя автомобиль набирать скорость.
***
А Таня, слегка подняв подушку, что бы удобнее было смотреть в телефон, листала галерею, смотря и одновременно как будто не видя просматриваемые фотографии, но потом вдруг взгляд её остановился, она увидела ту фотографию, где она стоит, залитая ярким майским солнцем, а вокруг неё красные тюльпаны.