— Ты, выходит, полгода держал язык в заднице, пока твоя мамаша оформляла цирк с конями на моей жилплощади? — Инна швырнула связку ключей на обувницу так, что эхо пошло по прихожей, и старый абажур испуганно мигнул.
Гриша, не отрывая взгляда от телефона, где он методично, как дятел-невротик, простукивал очередной уровень в «три в ряд», выдавил из себя звук, похожий на скрип несмазанной петли:
— Ну, а чего ты сразу кидаешься… Я хотел подготовить, обставить помягче. Чтобы без этого вот цирка.
— Помягче?! — Инна выдернула из-под его локтя грязную кружку, оставшуюся, судя по засохшему чайному кольцу на дне, с позавчерашнего утра. — Ты мне хотел подготовить известие, что я теперь официальный филиал роддома и богадельни в одном флаконе? Ты это хотел помягче обставить?
Гриша наконец отложил телефон, но взгляд его заметался по кухне, как таракан, застигнутый светом, и остановился где-то в районе плинтуса. Искал он там, видимо, запасную совесть, потому что своей собственной в наличии не имел уже давно.
— Ин, ну Светка же не навечно. Она как родит, как Глебушку на ноги поставит, так и съедет. Это ж родная кровь, не чужая тётка с вокзала. Мама сказала, что ты всё равно как сыр в масле катаешься, а тут девочке нужен стабильный тыл.
Инна медленно, очень медленно стащила с шеи мокрый шерстяной шарф. Мокрая шерсть пахла ноябрьским отчаянием, прокисшим табаком из соседской квартиры и этим вечным, непроходящим унижением. Унижением, которое заботливо упаковывали в блестящую обёртку слов «семья» и «родная кровь».
— Давай-ка протокольно зафиксируем, Григорий, — голос её стал тихим, но в этой тишине звенел опасный металл, как натянутая до предела струна. — Моя бабушка, Елизавета Марковна, царствие ей небесное, оставила эту трешку на Фонвизина не для того, чтобы твоя мать устроила тут распределение слонов. Она пережила блокаду, голод и три инфаркта, чтобы я, её единственная внучка, не кланялась ни одной домоуправше и уж тем более — свекрови с диктаторскими замашками. И ты, вроде бы как законный муж, зная всё это, просто поставил свою подпись?
Гриша нервно почесал переносицу, украдкой покосившись на дверной проём, откуда уже явственно тянуло грозовым разрядом по имени Валентина Петровна.
— Ну, там просто паспортные данные нужны были… Это ж чистая формальность, ты не понимаешь бюрократической кухни.
Дверь на кухню, обитая старым, ещё бабушкиным дерматином, распахнулась без стука — этот приём у Валентины Петровны был отточен до автоматизма. Она вплыла, колыхая телесами, упакованными в плюшевый халат немыслимой расцветки «вырви глаз».
— Бюрократической, Гришенька? — пропела она, игнорируя Инну, как пустое место. — Скажи уж честно: твоя благоверная зажралась. Рожать не хочет, только нервы мотает да нотации читает про свою частную собственность. А Светочка — она плоть от плоти, девочка нежная, ей нервничать нельзя, молоко пропадёт.
— А мне, значит, можно? — Инна резко развернулась к свекрови, локтем сметая со стола пластиковый контейнер с позавчерашними макаронами. Контейнер грохнулся об пол, разлетевшись на жалкие осколки. — Можно меня каждый день травить, называть дармоедкой, пока ваша дочурка, вся такая в белом пальто, решает мои жилищные вопросы? Молоко у неё пропадёт! Да вы мне всю кровь выпили, всю лимфу, вы из меня мумию сделали, Валентина Петровна!
Гриша вздрогнул от звука бьющегося пластика и инстинктивно пригнул голову.
— Ин, ну прекрати, устроила тут разгром. Соседи же слышат, стыдоба какая. Люди подумают, что мы алкоголики.
— Алкоголики? — Инна истерически хохотнула. — Алкоголики хотя бы друг друга любят по пьяни! А тут — трезвый, хладнокровный, циничный передел жилья. Мавроди отдыхает.
Валентина Петровна поправила бигуди на жидких, крашенных хной волосах и изрекла тоном оскорблённой императрицы:
— Ты Бога не гневи. Квартира, видите ли, её. Мы, между прочим, рожали в бараках и коммуналках, вшестером на пятнадцати метрах, и никто не пищал. А эта сидит на ста сорока квадратах и трясётся, как собака на сене.
Инна упёрлась ладонями в край стола, так что побелели костяшки пальцев. В голове шумело, в висках пульсировала одна мысль, пробиваясь сквозь пелену ярости: «Не смей реветь. Не доставь им такого удовольствия».
— Вы, — процедила она, глядя свекрови прямо в зрачки, — вы про свои послевоенные бараки кому-нибудь другому расскажите. Моя бабушка эти бараки восстанавливала, пока ваши родственники, прости господи, не знаю уж чем занимались. И квартиру я получила не по блату и не за красивые глаза, а потому что бабушка знала цену и труду, и человеческой подлости. И я не позволю вам разыгрывать здесь спектакль «Бесприданница» за мой счёт.
В этот момент в кухню, шлёпая тапками, вошла Светка. Огромный живот, обтянутый растянутым трикотажем, делал её похожей на сонную, всем недовольную гусеницу. Она капризно сморщила нос, почуяв запах скандала.
— Ну сколько можно? Орете, как потерпевшие. Я из-за вас даже вздремнуть не могу перед обедом. Мне токсикоз, а тут такой ор стоит, будто кого режут.
Инна перевела взгляд на золовку, и вдруг почувствовала почти клиническое, отстранённое любопытство естествоиспытателя. Как они умудряются быть настолько непробиваемыми?
— Света, — сказала она почти ласково, — токсикоз — это страшно. Но представь, каково мне — узнать, что я теперь твоя соседка по жилплощади до скончания веков, потому что свекровь с сыночком всё решили за моей спиной. Это почище любого токсикоза будет.
Светка, не меняя скучающего выражения лица, достала из хлебницы пряник и откусила половину.
— А я-то при чём? Мама с Гришей оформляли, я только паспорт дала. И вообще, чего ты как неродная? Тебе что, жалко для будущего племянника угла? Своих-то детей Бог не дал, так радуйся, что чужим поможешь. Глядишь, зачтётся.
Это был удар ниже пояса, точно рассчитанный и нанесённый с ленцой, как бы между прочим. Валентина Петровна торжествующе хмыкнула, Гриша попытался испариться, вжавшись спиной в подоконник.
Инна замолчала. В кухне повисла такая плотная, звенящая тишина, что стало слышно, как в мусорном ведре скребётся проснувшаяся муха. В этой тишине Инна вдруг увидела всю сюрреалистичность происходящего. Трое взрослых, здоровых людей — мать, сын и дочь — сбились в стаю и смотрели на неё, как на врага народа. За то, что она посмела заикнуться о своих правах.
Она сняла с вешалки своё старое драповое пальто, то самое, которое покупала ещё с бабушкой на распродаже в «Москве», и нащупала в кармане приятную тяжесть. Там лежал старенький бабушкин портсигар из карельской берёзы. Не курила никогда, а хранила как память. Провела пальцем по выжженному вензелю и вдруг очень отчётливо произнесла:
— Значит так, дорогие мои квартиранты. Завтра утром я подаю заявление в суд. О признании регистрации недействительной. Мой адвокат, — она усмехнулась, — а он у меня уже есть, предвкушает, как будет обставлять это дело в суде. Вы же понимаете, что такие проделки пахнут не просто гражданским иском, а уголовной статьёй за мошенничество?
Гриша отлип от подоконника и сделал шаг вперёд, лицо его покрылось красными пятнами, как всегда, когда он нервничал.
— Инна, ты совсем с катушек слетела? Какое мошенничество? Мы же не украли ничего! Мать хотела как лучше, мы же семья! Ты хочешь посадить мою беременную сестру и мать-пенсионерку?
— Боже упаси, — Инна застегнула пуговицы одну за другой, — сажать я их не собираюсь, пусть живут. Но на моей жилплощади — ни дня после заседания. Я уже узнала. Суд истребует документы из паспортного стола, там и вскроется, что подписи моей нет. Так что, Гриша, советую тебе начать искать съёмную квартиру для любимой мамочки и сестрёнки. С бюджета на маникюр, видимо, придётся перейти на бюджет аренды.
— Да ты кто такая?! — Валентина Петровна побагровела, на шее вздулись жилы. — Ты никто! Грязь под ногтями! Да я Гришу сама рожала не для того, чтобы какая-то мымра учила нас жить! Не будет тебе никакого суда, я сама до прокурора дойду, скажу, что ты психически нестабильная, доводишь старуху и беременную!
Инна спокойно взяла с тумбочки ключи и косметичку, ту самую, где лежала её личная печать и документы на квартиру. Она чувствовала невероятную, почти нечеловеческую лёгкость, будто лопнул гнойник, мучивший её годами.
— Валентина Петровна, голубушка, — протянула она, остановившись в проёме входной двери. — Можете идти куда угодно. Хоть в Гаагу. Но, — она щёлкнула замком и настежь распахнула дверь, показывая на лестничную клетку, — Светлана из моей квартиры выпишется. А твой сын… если он сейчас же, сию секунду не поймёт, что жена у него одна, а маменька с сестрицей — это отдельная ячейка общества, пусть собирает вещи.
Гриша заметался в дверном проёме, переводя взгляд с искажённого лица матери на холодное, отстранённое лицо жены. Он выглядел, как перепуганный кролик, попавший в свет фар, абсолютно не способный принять решение. Валентина Петровна вдруг схватила с плиты половник и, размахивая им, как шашкой, ринулась на невестку.
— Ах ты, дрянь! Ты моего сына на улицу выгоняешь? Свою семью разбиваешь?!
Половник просвистел в воздухе, и Инна, скорее рефлекторно, чем осознанно, перехватила руку свекрови у запястья. Хватка у самой Инны оказалась железная, не женская — годы таскания тяжестей с дачи и бесконечных ремонтов не прошли даром.
— Уберите ковшик, — сказала она шёпотом, глядя в побелевшие от ярости глаза старухи. — А то я ведь и полицию вызову. Прямо сейчас. И повод есть: нападение с предметом, похожим на оружие, в моём собственном доме. Хотите провести ночь в обезьяннике, Валентина Петровна? Там не кормят, учтите.
Половник с глухим стуком упал на линолеум. Светка, прижимая руки к животу, начала наигранно охать и сползать по стенке:
— Ой, сердце! Ой, зашевелился! Мама, у меня воды отходят от таких нервов! Вызывай скорую!
Инна перешагнула через лужу остывшего чая и макаронные осколки и вышла на лестничную клетку, не оборачиваясь на этот клоунский балаган. Она сбежала по лестнице, не дожидаясь лифта, будто за ней гнались. Сердце колотилось где-то в горле, но это был не страх. Это был кураж. Удивительное чувство свободы, когда ты наконец перестаёшь быть «хорошей девочкой», сносящей любые унижения ради призрачного семейного очага.
Во дворе моросил противный колючий дождь. Инна села в старенький «Солярис», купленный на свои кровные, и, не включая дворников, долго смотрела на серую стену панельной многоэтажки. Где-то там, в окнах третьего этажа, горел свет, и она физически ощущала, как Валентина Петровна, драматически закатывая глаза, отпаивает валерьянкой перепуганного Гришу, а Светка, забыв о «водах», названивает подружкам, перемывая кости невестке.
Инна вытащила из бардачка визитку адвоката. Ту самую, помятую, с золотым тиснением. На обороте размашистым почерком была приписана стоимость консультации. Она усмехнулась, провела пальцем по цифрам.
«Значит, так. Бабушка выстояла в блокаду, мама пахала на трёх работах в девяностые, чтобы я выучилась. А я сдамся из-за банды с половником? Ну уж нет».
Телефон в кармане завибрировал. Эсэмэска от Гриши, короткая, как выстрел: «Ты труп. Мама сказала — ты в этой квартире больше не живёшь. Вещи на лестницу вынесем утром».
Инна от души, по-настоящему, рассмеялась. Завтра утром на лестнице будет стоять совсем другой комплект вещей. Она завела мотор, и старая магнитола ожила голосом Вахтанга Кикабидзе: «Мои года — моё богатство…». И пусть года были ещё не совсем те, но мысль легла на душу идеально.
Ночью, сидя в круглосуточной кофейне у вокзала, она перечитала статьи Семейного и Гражданского кодексов, присланные адвокатом. Бумага была сухая, канцелярская, но в ней звенела правда, способная разнести в щепки весь этот фарс. Пункт за пунктом. Статья за статьёй.
Под утро, когда небо стало из чёрного серым, Инна достала из косметички старую помаду. Ярко-алую, почти вульгарную, которую не доставала лет десять, стесняясь мнения «семьи». Подкрасила губы, глядя в чёрное стекло витрины. Отражение показало уставшую, но невероятно спокойную женщину с хищным, опасным блеском в глазах.
Она открыла диктофон на телефоне и надиктовала короткое сообщение, адресованное мужу, но пересланное в общий семейный чат, где сидела и свекровь, и золовка:
«Григорий, ставлю тебя в известность. До конца недели Светлана добровольно снимается с регистрационного учёта. Если нет — понедельник начинается с суда. Поскольку ты действовал в сговоре с матерью, заявление о мошенничестве ляжет на стол следователя одновременно с иском. Также я инициирую процедуру раздела совместно нажитого имущества и взыскания морального вреда. Надеюсь, вы хорошо спите на моих ста сорока квадратах. Скоро вам будет не до сна. Целую в диафрагму».
Она отправила это сообщение и, не дожидаясь ответной бури, выключила телефон. Спать не хотелось совершенно. События, которые ещё вчера казались катастрофой, теперь виделись как генеральная уборка. Пришла пора вымести поганой метлой всех, кто принял её терпение за слабость, а любовь — за идиотизм. Эта квартира пахла теперь не прокисшим супом, а озоном — предвестником грозы, которая смоет старый сор и освободит место для жизни. Новой, чистой и, что самое главное, — только её.
Конец.