«Крошечные ядовитые щипчики» против «всемирно светящего солнца», — Софья Толстая
Весна и лето 1908 года выдались в России страшными. После подавления революции 1905–1907 годов правительство Петра Столыпина взяло курс на «успокоение» страны, но это успокоение на самом деле таковым не являлось. По всей империи, от Варшавы до Владивостока, ставили виселицы. Вешали десятками. Газеты пестрели краткими, будничными сообщениями: «приговор приведен в исполнение», «повешен», «расстрелян». Привычный читательский глаз скользил по этим строчкам уже без содрогания — такова страшная особенность человеческой психики: ко всему привыкает.
Но не все привыкли.
В Ясной Поляне, в старом доме, пропахшем яблоками и табаком, восьмидесятилетний Лев Толстой каждое утро садился за газеты. И с каждым днем его лицо становилось все мрачнее. Он читал сводки казней — и не мог найти себе места.
«Я пишу, что думаю, и то, что не может нравиться ни правительству, ни богатым классам, уже 12 лет, и пишу не нечаянно, а сознательно», — отвечал он критикам незадолго до этого.
Но то, что он прочитал весной 1908 года, переполнило чашу.
В мае 1908 года Толстой прочел в одной из столичных газет сообщение о казни двадцати крестьян в Херсонской губернии — их повесили за разбойное нападение на имение. Двадцать человек. Молодых, старых, разных. Двадцать петель — и двадцать остывающих тел.
И Толстой взял перо.
31 мая 1908 года он закончил статью, которой суждено было стать одной из вершин русской публицистики. Он назвал ее просто — «Не могу молчать».
Вот как он сам объяснил рождение этого текста в письме своему единомышленнику Владимиру Черткову:
«Посылаю вам, милый друг, ныне оконченную статью. Она вылилась так невольно, так настоятельно для меня, что я не мог не написать ее. В ней я пытался выразить то чувство боли, тоски и недоумения, которое вызывают во мне газетные известия о смертных казнях».
Статья была написана на одном дыхании. Толстой не спорил с правительством, не доказывал неэффективность смертной казни, не взывал к милосердию. Он говорил о другом: о том, что каждый человек, участвующий в казнях — будь то палач, прокурор, министр или сам царь, — совершает убийство. Что нельзя оставаться христианином и вешать людей. Что молчание перед лицом этого зла есть соучастие.
Статью немедленно попытались напечатать — но цензурный комитет вымарал самые острые места. Вышла она лишь в отрывках в целом ряде русских газет: «Русские ведомости», «Слово», «Речь», «Современное слово» и других. И почти все эти газеты были оштрафованы. Полный текст удалось издать только в нелегальной типографии и за границей.
Но Россия уже прочитала. И вот тут-то и вступает в дело Михаил Меньшиков.
«Дьявольский талант»: кто такой Михаил Меньшиков
Чтобы понять накал этой дуэли, нужно представить себе человека, стоявшего по другую сторону баррикад.
Михаил Осипович Меньшиков был фигурой сложной, противоречивой и, безусловно, масштабной. Выходец из бедной чиновничьей семьи, сын уездного регистратора, он начинал как морской офицер и гидрограф — и, надо сказать, был замечательным моряком. Его «Руководство к чтению морских карт» (1889) удостоилось Петровской премии Императорской Академии наук. Он получил несколько наград, включая ордена Святого Станислава и Святой Анны.
Но море не стало его судьбой. В начале 1890-х Меньшиков вышел в отставку в чине лейтенанта флота и переехал в Петербург — делать карьеру журналиста. И здесь его талант раскрылся во всю мощь.
В 1901 году он стал одним из ведущих сотрудников «Нового времени» — газеты, которую одни называли «парламентом мнений», а другие — «рупором реакции». Меньшиков быстро завоевал репутацию блестящего стилиста: его называли «королем фельетона», «самой острой шашкой русской журналистики». Даже враги признавали его выдающийся дар.
Именно к Меньшикову критик и публицист Александр Амфитеатров обратил свой знаменитый комплимент:
«Вы, Михаил Осипович, обладаете дьявольским талантом».
С этим определением соглашался и сам Меньшиков — с оттенком гордости, самоиронии и, пожалуй, злого удовлетворения.
Он был сложным человеком. Начинал с либеральных идей, переписывался с Чеховым, дружил с передовыми литераторами. Но к началу 1900-х резко «поправел», стал убежденным националистом и государственником. В рабочем кабинете Меньшикова висела памятка, обращенная к самому себе: «Не лгать, хотя бы для спасения жизни». Парадокс его личности в том и заключался, что, воюя с Толстым, он искренне считал себя защитником истины.
11 июля 1908 года: первый залп
Первый удар Меньшиков нанес 11 июля 1908 года. И что это было, если не банальным хайпом на большом имени?
В «Новом времени» вышла его статья «Лев Толстой, как журналист». Это был разбор толстовского «Не могу молчать» — статьи против смертных казней.
Меньшиков начал с убийственной констатации. Он развел два понятия: «Толстой-художник» и «Толстой-публицист». Первый — гений, создатель «Войны и мира» и «Анны Карениной». Второй — дилетант, не владеющий газетным ремеслом.
«"Не могу молчать" — просто слабо написанная, не волнующая, не убедительная статья», — рубил Меньшиков.
Он утверждал, что художественная сила покидает Толстого, едва тот садится писать на злобу дня:
«Самый плохой сорт писаний великого беллетриста — его газетная публицистика. Тут он почти никогда не выше посредственности, часто ниже ее» .
Более того, Меньшиков обвинял Толстого в лицемерии. Граф обличает государство в жестокости, а сам что делает? Он дал пощечину не только Толстому, но и самой идее «общественной совести», которую тот олицетворял.
Удар был рассчитан точно.
Август 1908 года
Ровно через месяц, 10 августа, Меньшиков опубликовал вторую статью — «Толстой и власть», еще более резкую и личную.
На сей раз он бил не по стилю, а по поступкам. Или, точнее, по их отсутствию. Главное обвинение звучало так: Толстой, призывающий землевладельцев отказаться от собственности, сам этого не сделал.
«Граф проповедует, чтобы богатые раздали имения, а сам живет в роскошной усадьбе, окруженный многочисленной прислугой, — писал Меньшиков. — Граф призывает не противиться злу насилием, а сам обращается к государственной власти с требованиями. Где же последовательность? Где же та кристальная честность, которую вы, Лев Николаевич, требуете от других?»
Это был удар, который бил в самое сердце толстовского учения. Весь парадокс положения «пророка из Ясной Поляны» — человека, который носил крестьянскую рубаху, но жил в барской усадьбе; который отрицал собственность, но не мог лишить наследства жену и детей; который обличал государство, но пользовался его защитой, — Меньшиков вывернул наружу с беспощадностью хирурга.
Номер «Нового времени» с этой статьей был получен в Ясной Поляне 12 августа. И первой не выдержала Софья Андреевна.
«Крошечные ядовитые щипчики»: ответный удар графини
Софья Андреевна Толстая, супруга Льва Николаевича, была женщиной горячего темперамента и острого ума. Всю жизнь она провела в тени великого мужа, занимаясь его рукописями, изданием его книг, бытом, хозяйством. И когда газетный фельетонист позволил себе публично оскорбить то, что она считала смыслом своей жизни, — она вышла на тропу войны, не спрашивая разрешения.
17 августа 1908 года в московской газете «Русское слово» появилось ее открытое письмо — «К статье М. О. Меньшикова "Толстой и власть"».
Вот что она писала — и эти слова вошли в историю русской публицистики:
«Уже давно презирая статьи этого ловкого, вечно виляющего и служащего и нашим и вашим газетного писателя...» .
Меньшиков для нее — не оппонент в идейном споре, а «виляющий» журналист, человек без твердых принципов. И в этом была своя правда: Меньшиков, начинавший либералом, ставший консерватором, менявший убеждения сообразно редакционной политике, давал повод для такого упрека.
И затем — фраза, которая стала афоризмом:
«Г. Меньшиков не понимает и того, что, как бы он ни тянулся и ни щелкал своими крошечными ядовитыми щипчиками, — он властен затушить перед собой сальную свечу, а не всемирно светящее солнце» .
Щипчики против солнца. Сало против света. Ремесленник против пророка. Это было хлестко, образно и убийственно обидно. Россия оценила.
20 августа 1908 года: слово берет Толстой
Прочитав статью жены, Толстой огорчился. Не потому, что не разделял ее негодования, — он тоже был задет Меньшиковым. Но он считал, что публичная полемика должна вестись иначе. Без брани. Без оскорблений.
20 августа, лежа в постели больной, с трудом дыша, он продиктовал дочери Александре письмо, адресованное Меньшикову.
Письмо было коротким. В нем не было ни гнева, ни проклятий. Толстой не оправдывался и не обвинял. Его тон — тон человека, который уже давно смотрит на мирские дрязги с высоты прожитых лет и пережитого духовного опыта.
Смысл письма сводился к нескольким простым тезисам. Что имущественный вопрос — сложный, семейный, и судить его может только Бог. Что он вовсе не считает себя «праведником» и принимает упреки — но не от тех, кто сам погряз в мирской суете. Что зло, против которого он выступает, — не отдельные недостатки государства, а сама природа власти, основанной на насилии.
В тот же день Толстой записал в дневнике короткую фразу, которая говорит о многом: «Написал письмо М. и не раскаиваюсь».
Не раскаиваюсь. В этом весь Толстой.
Чем закончилась дуэль?
Дуэль, как это часто бывает в литературных войнах, не имела формального завершения. Никто не признал себя побежденным. Никто не попросил прощения.
Меньшиков продолжал писать свои фельетоны — хлесткие, талантливые, спорные. Толстой продолжал писать свои статьи и письма — пророческие, гневные, неудобные. Они остались по разные стороны баррикад, и эта пропасть была куда глубже, чем расхождение во взглядах на публицистический стиль. Это была пропасть между двумя типами отношения к истине: для Меньшикова истина была инструментом полемики, для Толстого — вопросом жизни и смерти.
И все же в этом противостоянии была своя символическая справедливость. Слова Софьи Андреевны о «крошечных ядовитых щипчиках» запомнились куда лучше, чем все фельетоны Меньшикова, вместе взятые. А письмо Толстого — сдержанное, достойное, по-христиански смиренное, — осталось свидетельством того, что великий человек и в споре остается великим.