Каждый вечер, в двадцать два тридцать, в моём потолке стучали три раза. Тихо, не громко — три глуховатых удара по дереву, с интервалом примерно в секунду. Тук. Тук. Тук.
Я слышу это с двенадцати лет, с весны восемьдесят четвёртого года, когда мы с мамой переехали в этот дом. Девятиэтажная панелька на улице Народного Ополчения, пятый этаж, квартира сорок семь. Над нами — квартира пятьдесят один, на шестом. С первого вечера у нас в потолке стучали три раза в одно и то же время, и так — сорок один год подряд.
Меня зовут Вера. Вера Алексеевна Колосова. Пятьдесят три года, не замужем, детей нет. Работаю транскрибатором — расшифровываю аудиозаписи для журналистов, делаю текстовые версии лекций, в последние годы много аудиокниг с русско-английскими переводами. Дома, в наушниках, по семь-восемь часов в день. У меня уши натренированы как у пианистки на оркестре.
Мать звали Галина Михайловна. Семьдесят восемь лет. До пенсии — преподаватель географии в педагогическом институте. Болезнь Паркинсона диагностировали в семьдесят первом году её жизни, последние двенадцать лет она жила со мной, я ушла со штатной работы и стала фрилансить из дома.
Маму увезли в больницу четвёртого января в три часа пополудни. Воспаление лёгких на фоне общей слабости. Я ехала с ней в скорой, держала её за левую руку — правая дрожала. В приёмном отделении она шёпотом сказала: «Верочка, на потолок не забудь.»
Я кивнула. Я не поняла.
Мама умерла шестого января, в двадцать два часа четырнадцать минут, в реанимации, без сознания. Я была в коридоре, кофе из автомата. Меня позвали через пять минут.
Я добралась домой к часу ночи. Седьмого января, утро было снежное и тихое. Квартира — холодная, я не успевала топить. Я разделась в коридоре, прошла на кухню, села на табуретку. Чайник я не поставила. Сидела минут двадцать, смотрела на холодильник, на старые магниты — мама собирала их с командировок. Потом я пошла в зал, легла на свой диван прямо в одежде, накрылась пледом и лежала, не закрывая глаз.
В двадцать два тридцать я проснулась — оказывается, заснула. Полная темнота за окном. Я лежала, ждала. Я не сразу поняла, чего жду.
В потолке было тихо.
Я подождала минуту. Две. Три. Пять. Тишина — обычная многоквартирная тишина, где где-то далеко работает чей-то телевизор, где у кого-то под полом гудит холодильник, но прямо над моей головой — никаких звуков. Ни стула. Ни шагов. Ни трёх ударов.
Я отвернулась к стене и заснула.
***
Похороны были в субботу. Двенадцатого января. На Хованском кладбище, рядом с папой, который умер в две тысячи восьмом. Пришли две мамины бывшие коллеги по кафедре, кузина из Подольска и я. Поминки в нашей квартире, я заказала кутью и блины из «Стардогса» через сайт, накрыла стол. К десяти вечера все ушли.
Я мыла посуду. В двадцать два тридцать остановилась с тарелкой в руках, посмотрела на потолок.
Тишина.
Я постояла так минуту. Потом домыла тарелку, поставила в сушилку. Села на кухне. Достала телефон. Открыла приложение для записи и нажала «запись». Положила телефон на стол, экраном вверх. Сидела двадцать минут, слушала тишину. Потом остановила запись. Сохранила.
Утром тринадцатого января я открыла файл в наушниках. Прокрутила полностью. Никаких звуков сверху. Ни одного.
Я поняла, что упустила что-то очень важное и не помнила что.
***
Шестнадцатого января, на третий день после поминок, я поднялась на шестой этаж. Квартира пятьдесят один. Дверь — обитая старым кожзамом, в советском стиле, с маленькой круглой кнопкой звонка. Я нажала. Внутри ничего не зазвенело.
Постучала. Тишина.
Постучала ещё. Тишина.
Я уже спускалась к лифту, когда из соседней квартиры — пятьдесят второй — открылась дверь. Женщина лет сорока, в халате, с младенцем на руках.
— Вы к Павлу Иванычу? — спросила.
— Да. К соседу из пятьдесят первой.
— Его две недели нет дома. В больнице. Я сама его и вызывала скорую. Инсульт, в конце декабря. Сейчас лежит в неврологии в третьей городской.
— А он живой?
— Живой. Я ему пакет передавала на той неделе. Не разговаривает почти, но видит, понимает.
— Вы его родственница?
— Соседка. Тридцать лет тут живём. Он один. Дочка в Минске, не приезжает. Вы родственница?
— Нет, — сказала я. — Я снизу. Из сорок седьмой.
Женщина посмотрела на меня внимательно.
— Вы — Галины Михайловны дочка?
— Да.
— Соболезную. Я слышала, на той неделе.
Она помолчала.
— Павел Иваныч про вашу маму всегда спрашивал. Когда мы во дворе виделись. «Как там Галя? Не выходит, болеет?» Я ему рассказывала, что вижу.
Я кивнула. Поблагодарила. Спустилась к себе.
Дома села за свой рабочий стол. Открыла наушники. Включила одну из старых записей — мне нужно было дописать расшифровку лекции, заказчик ждал. Я сидела час, не могла сосредоточиться.
В двадцать два двадцать восемь я подошла к комнате мамы. Мама в последние два года жила в зале — там была её кровать, специальный стульчик, специальный поручень у стены. На комоде стоял её велосипедный фонарик с длинной ручкой, как палка. Я его всегда видела, считала декоративным. Сейчас я его взяла, подняла. Тяжёлый, с резиновой рукоятью. Подошла к её кровати, у которой был самый высокий потолок — между балками.
Я подняла фонарик. Постучала концом по потолку.
Тук. Тук. Тук.
Я постояла. Слушала. Тихо.
Я постучала ещё.
Тук. Тук. Тук.
Тишина.
Я поставила фонарик обратно на комод. Села на её кровать.
***
В среду я поехала в третью городскую. На седьмой этаж, неврологическое. Дежурная медсестра спросила, кем я прихожусь больному.
— Соседка, — сказала я. — С первого этажа от его квартиры.
— К нему пускают. Только тихо, он плохо говорит.
Палата на четверых, у окна. Павел Иванович. Худой, седой, с короткой бородой. Один глаз приоткрыт, второй закрыт. На тумбочке — стакан с водой и одна папина старая фотокарточка в рамке без стекла. Я подошла. Села на стул у кровати.
— Здравствуйте, Павел Иванович. Я Вера. Из сорок седьмой. Дочка Галины Михайловны.
Он повернул голову. Не сразу, медленно. Посмотрел на меня. Открыл оба глаза.
— Верочка, — сказал он. Тихо, чуть смазанно, но различимо.
— Мама умерла шестого января. В двадцать два четырнадцать.
Он закрыл глаза. Долго не открывал. Потом открыл. Не плакал — уголок его рта дрогнул и больше ничего.
— Галя, — сказал.
— Павел Иванович, — сказала я. — Я хочу спросить. Вы нам стучали?
Он смотрел на меня. Медленно поднял правую руку — слабо, она с трудом отрывалась от простыни — и трижды коснулся пальцем тумбочки. Тук. Тук. Тук.
— Сорок один год? — спросила я.
Он кивнул. Едва-едва.
— Зачем?
Он молчал минуты две. Я ждала. Потом сказал:
— Договорились. С Галей. С восемьдесят четвёртого. Чтобы знать, что живы оба. Каждый вечер. Я первый. Она снизу, веником. По потолку. Один раз. Один — значит, услышала. Я три — значит, я ещё тут.
— И сорок один год.
— Один день пропустила в восемьдесят восьмом. Уехала к сестре, не предупредила. Я тогда вызывал милицию, открывали дверь. Думали, ей плохо. С тех пор всегда предупреждала.
Я держала его за руку. Кожа была сухая и тёплая.
— А когда папа был жив? — спросила я. — Папа знал?
— Знал. Алексей был хороший человек. Сам один раз стукнул — за неё, когда она в сад уехала. Не возражал.
— А вы и мама были...
— Друзья, — сказал Павел Иванович. — Мы дружили с шестьдесят четвёртого. Один раз, в семидесятом, чуть не. Но не. Она выбрала Алексея, а Алексей был хороший.
Он закрыл глаза. Полежал. Потом открыл.
— Верочка, теперь стучи ты. Если можешь. Один раз. Чтоб я знал, что ты ещё там.
— А я как пойму, что вы ещё тут?
— Я три. Если три — значит, я тут. Если нет — значит, нет.
Я кивнула. Сидела ещё минут двадцать. Потом он заснул, его рука обмякла. Я положила её на простыню. Подвинула стакан ближе. Уехала.
***
В двадцать два тридцать четверга я взяла мамин фонарик. Подошла к её кровати в зале. Подняла руку и стукнула один раз.
Тук.
Стояла, ждала. Я считала про себя: и раз, и два, и три, и четыре...
На семнадцатом — сверху раздалось.
Тук. Тук. Тук.
Тихие, с интервалом в секунду. Я стояла, держа в руках фонарик, слышала их. Потом повторила свой стук: один. Сверху молчание. Снова мой: один.
Сверху: тук, тук, тук.
Я положила фонарик на комод. Села на мамину кровать. Сидела долго.
Наверху стало тихо. Я пошла на кухню, поставила чайник.
Я не знала, как долго это будет — может, неделя, может, месяц, может, ещё пять лет. Я не знала, кто остановится первым — я или он. Знала только, что в двадцать два тридцать каждый день у меня теперь будет одно неотменимое дело.
Когда чайник засвистел, я открыла телефон, чтобы написать заказчице — что лекцию доделаю с опозданием на три дня. Объяснять не буду. Просто извинюсь.
Она ответила в семь утра: «Конечно, Вера, ничего страшного. Не торопитесь.»
Я не торопилась.