Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Реальная любовь

Прикоснись, если сможешь

Навигация по каналу Ссылка на начало Глава 17 Первый день без Максима встретил Веру тишиной — той особенной, звенящей тишиной, какая бывает в пустом пентхаусе на двадцать четвертом этаже, когда за окнами не гудят машины, а в квартире не работает ни один прибор. Она проснулась, как обычно, без будильника, в пять сорок семь, и сразу сжала правый кулак. Пальцы послушно сомкнулись. Ладонь чувствовала прохладу простыни, легкую шероховатость льняного волокна, температуру собственного тела. Рука жила. Она встала, открыла жалюзи. За окном висела сероватая ноябрьская мгла — не туман, не дождь, а что-то среднее, размывающее очертания города. Высотки напротив казались акварельными, нарисованными на мокрой бумаге. Она коснулась правой ладонью холодного стекла и оставила след — пять тонких линий, запотевших по краям. Завтрак прошел в молчании. Кофе, тост с авокадо, — все, что она ела годами, но теперь она вдруг заметила вкус. Авокадо оказалось маслянистым и чуть сладковатым, хлеб хрустел корочкой,

Навигация по каналу

Ссылка на начало

Глава 17

Первый день без Максима встретил Веру тишиной — той особенной, звенящей тишиной, какая бывает в пустом пентхаусе на двадцать четвертом этаже, когда за окнами не гудят машины, а в квартире не работает ни один прибор. Она проснулась, как обычно, без будильника, в пять сорок семь, и сразу сжала правый кулак. Пальцы послушно сомкнулись. Ладонь чувствовала прохладу простыни, легкую шероховатость льняного волокна, температуру собственного тела. Рука жила.

Она встала, открыла жалюзи. За окном висела сероватая ноябрьская мгла — не туман, не дождь, а что-то среднее, размывающее очертания города. Высотки напротив казались акварельными, нарисованными на мокрой бумаге. Она коснулась правой ладонью холодного стекла и оставила след — пять тонких линий, запотевших по краям.

Завтрак прошел в молчании. Кофе, тост с авокадо, — все, что она ела годами, но теперь она вдруг заметила вкус. Авокадо оказалось маслянистым и чуть сладковатым, хлеб хрустел корочкой, а кофе горчил ровно настолько, чтобы оттенить сливочную мягкость. Раньше она просто глотала. Теперь — пробовала.

После завтрака она открыла дневник. Записывать было почти нечего — рука работала стабильно, — но она все же вывела несколько строк:

«Первый день без сеанса. Рука в порядке. Тишина оглушает. Я не знала, что в моей квартире так тихо».

Она отложила ручку и пошла поливать мяту.

К десяти утра тишина стала невыносимой. Вера надела пальто и поехала в больницу — не потому, что ее вызывали, а потому, что нужно было чем-то занять руки. Не правую, которая теперь жила собственной жизнью, а левую, которая всегда была деятельной, цепкой, требовавшей работы. Руки хирурга, привыкшие держать инструменты, теперь держали только чашку кофе да страницы дневника. Этого было мало.

В отделении ее встретил Гуревич. Он сидел в своем кабинете, все так же окруженный горами папок, и кормил фикус жидким удобрением из пипетки. Завидев Веру, он отставил пипетку, снял очки и уставился на нее с тем особым выражением, с каким старые врачи смотрят на вернувшихся пациентов — не радость, не тревога, а профессиональное сканирование.

— Ты изменилась, — сказал он вместо приветствия.

— В чем именно?

— Глаза живые. И блузка зеленая. Раньше ты носила только серое и черное. Садись.

Вера села на жесткий стул для посетителей. В кабинете пахло трубкой, которую Гуревич не курил уже десять лет, и лекарственным чаем. Все было по-прежнему — только пыли на подоконнике прибавилось.

— Рука? — спросил он.

— Работает. Три недели без единого сбоя.

— Отлично. Но до операций еще месяц минимум. Я должен убедиться, что это не ремиссия, а стойкое восстановление.

— Я понимаю.

— Что говорит твой... специалист?

— Максим Кречетов. — Вера впервые произнесла его имя в этих стенах, и оно прозвучало странно — чужеродно, как слово из другого языка. — Он говорит, что это психосоматика. И что я иду на поправку.

— Психосоматика, — повторил Гуревич, и в его голосе не было ни одобрения, ни осуждения. Только старая, усталая мудрость. — Знаешь, я за сорок лет практики видел сотни таких случаев. У одного полковника после контузии отнялась правая рука — идеально здоровая, без единого повреждения нерва. Он два года не мог писать, а потом влюбился в медсестру, и рука ожила за неделю. У другой пациентки, пианистки, отказали пальцы после смерти матери. Она играла Шопена на похоронах, и на середине ноктюрна пальцы скрючило. Тоже вылечилась — смехотерапией, представляешь?

— Смехотерапией? — Вера чуть улыбнулась.

— Именно. Мозг — странная штука. Иногда он убивает часть тела, чтобы спасти целое. Иногда — воскрешает ее, если дать ему надежду.

— Вы думаете, это надежда?

Гуревич посмотрел на нее поверх очков.

— Я думаю, что ты десять лет жила как робот. А теперь в твоих глазах что-то горит. Если этот Кречетов зажег искру — значит, он свое дело знает. Но, Вера...

— Что?

— Не дай ему стать твоим единственным источником тепла. Ты слишком долго была одна. Это делает уязвимой.

Вера сцепила пальцы на коленях. Он говорил почти теми же словами, что и Максим. Все вокруг предупреждали ее об одном и том же.

— Я справлюсь, — сказала она.

Гуревич вздохнул и вернулся к своему фикусу.

Из больницы Вера поехала не домой, а в переулок Грановского. Она не собиралась заходить — знала, что Максим уехал, а секретарша по четвергам уходит раньше, — просто хотела пройти мимо. Почувствовать место.

Но у дверей подвала стоял человек.

Олег Новицкий — брат Киры — сидел на ступенях, закутавшись в мятое пальто, и курил. Рядом на булыжниках валялись окурки — штук пять, не меньше. Завидев Веру, он не встал, только поднял голову, и она заметила, что он выглядит иначе, чем в прошлый раз. Волосы были чистыми, глаза — ясными. Он казался трезвым.

— Его нет, — сказал Олег сипло. — Уехал.

— Знаю. Я просто проходила мимо.

Олег кивнул, затянулся и выдохнул дым в серое небо.

— Вы тогда сказали... про тень. Про то, что он заперт вместе с ней. — Он криво усмехнулся. — Я думал об этом. Много. Вы были правы.

— Я не думала, что вы меня услышите.

— Я не слышал. Но записка... я ее перечитывал. — Он швырнул окурок в лужу. — Я пять лет его ненавидел. Пять лет приходил сюда, чтобы он помнил. А вы за пять минут сказали то, чего я себе не говорил ни разу: он страдает. Он реально страдает.

Вера молчала, глядя на мокрые булыжники под ногами.

— Она его любила, — продолжал Олег тихо. — Кира. По-настоящему. Не как пациентка. Она говорила: «Он единственный, кто меня коснулся без страха». Я не понимал тогда. А теперь... — Он запнулся. — Теперь я понимаю.

Вера вспомнила слова Максима: «Кожа не знает дипломатии». И слова Киры, переданные братом: «Он коснулся меня без страха». Что-то встало на место — элемент мозаики, которого не хватало.

— Вы тоже его пациентка? — спросил Олег.

— Да.

— Он помогает?

— Да.

Олег кивнул и поднялся, отряхивая пальто.

— Я больше не приду. Я сказал ему вчера, перед отъездом. Хватит.

— Что вы будете делать?

— Жить. Как-то. — Он сунул руки в карманы и пошел прочь, сутулясь под моросящим небом. Через несколько шагов обернулся. — Если ему будет плохо... ну, вы понимаете. Присмотрите за ним.

— Присмотрю.

Он кивнул и растворился в серой мгле переулка, оставив после себя только запах табака и пустые ступени.

Вера постояла еще минуту, глядя на темные окна подвала. Затем повернулась и пошла к машине.

Следующие два дня тянулись медленно и ровно, как вода в старой реке. Вера читала — впервые за долгое время взяла в руки не медицинский журнал, а роман, старый томик Лермонтова с бархатным корешком, привезенный из отцовской квартиры. Она касалась страниц правой рукой, и шершавая бумага отзывалась на прикосновение. Она выходила гулять — просто так, без цели, под мелким дождем, и чувствовала, как капли падают на лицо, на ладони, на зеленый шелк воротника.

В субботу вечером она впервые за многие месяцы позвонила однокурснице — той самой, с которой они дружили в ординатуре, а потом потерялись. Разговор вышел коротким и неловким, но это был шаг. Первый шаг наружу из скорлупы.

В воскресенье она пересадила мяту в горшок побольше. Корни оплели земляной ком, стебли тянулись к свету, листья стали мясистыми и темно-зелеными. Она касалась их правой ладонью каждое утро и каждый вечер, и это стало ее собственным ритуалом — без камертонов, без валиков, без врачебных инструкций. Просто прикосновение к живому.

В дневнике за эти дни появилось три записи. На последней она остановилась подольше, перечитывая:

«Четыре дня почти прошли. Завтра он возвращается. Я не знаю, что скажу ему. Но моя рука жива. И я жива. Может быть, это уже ответ».

Во вторник вечером она стояла у окна гостиной и смотрела на город. Где-то там, среди миллионов огней, поезд или самолет вез Максима обратно в этот город, в этот подвал, в эту жизнь. Она не звонила ему, он не звонил ей — они договорились, что четыре дня будут паузой. Но теперь пауза заканчивалась.

Правая рука лежала на подоконнике, рядом с мятой. Вера сжала пальцы в кулак. Разжала. Провела ладонью по холодному стеклу.

Завтра среда. Завтра сеанс.

Она отошла от окна, села за стол и открыла дневник на новой странице. Но записать было нечего — слова кончились. Вместо этого она провела пальцами по пустой странице, чувствуя ее гладкость, ее прохладу, ее потенциал.

Завтра все начнется заново.

Она закрыла блокнот и выключила свет. В темноте огни города дрожали на стене — золотые, далекие, живые. Где-то в старом особняке на переулке Грановского горел свет в окнах второго этажа. Человек вернулся.

Глава 18

Подписывайтесь на дзен-канал Реальная любовь и не забудьте поставить лайк))

А также приглашаю вас в мой Канал МАХ