Телефон ударил в тишину так, что Вера села на кровати раньше, чем проснулась. Сердце колотилось где-то в горле. Экран светился зелёным, и она потянулась к нему обеими руками, потому что одной не попала бы по кнопке.
Три двенадцать ночи.
Пока подносила трубку к уху, успела подумать: авария, больница, полиция. Успела подумать: только не Лёшу, он же на смене. Успела подумать: только не детей.
— Мам, ты спишь?
Костин голос. Целый, весёлый, чуть гулкий, будто он стоял на лестничной площадке.
Вера выдохнула так резко, что закашлялась.
— Костя. Что случилось?
— Да ничего не случилось, мам. Слушай, я чего звоню. Можешь до пятницы пятёрку подкинуть? Ребята собираются на выходных, а у меня до зарплаты ещё четыре дня.
Она сидела в темноте. Одеяло сползло с колен. За стеной спали Лёшины дети, Даша и Кирюша, семь и девять. Спали крепко, по-детски, раскинувшись на узком диване, который Вера застилала каждый вечер чистой простынёй.
— Костя, три часа ночи.
— Ну я знаю. Просто вспомнил, что завтра не дозвонюсь, у тебя же поликлиника.
Он помнил про поликлинику. Не помнил, что она водит внуков в школу к восьми, варит им кашу в шесть тридцать, проверяет портфели, подписывает дневники. Но помнил, что ей к десяти на приём по давлению.
— Пять тысяч? — переспросила Вера.
— Ну да, мам. До пятницы. Зарплата придёт, я сразу верну.
Она провела ладонью по лицу. Сухая кожа, бессонница, привкус валерьянки, которую пила на ночь.
— У меня нет, Костя.
Пауза. Она слышала, как где-то за его спиной смеялись, хлопала дверь, играла музыка.
— Совсем нет?
— Совсем.
Это была правда. В кошельке лежала мелочь на хлеб и молоко до пенсии. Вчера она купила Даше тетради в клетку, Кирюше — в линейку, две обложки и набор ручек. Четыреста семьдесят рублей. Она помнила сумму, потому что пересчитывала трижды у прилавка, пока продавщица ждала.
— Мам, ну хотя бы три? Две?
— Костя, я тебе говорю, нет денег.
Снова пауза. Музыка за его спиной стала громче, кто-то крикнул его имя.
— Ладно, — сказал он. — Ладно, понял. Спокойной ночи.
Отбой.
Вера ещё с минуту держала трубку у уха. Потом положила на тумбочку, легла, натянула одеяло до подбородка.
Потолок был серый, в трещинах. Она знала каждую трещину, потому что лежала так каждую ночь, когда не спалось. Последние полгода не спалось часто.
Полгода назад Лёша, старший, ушёл на вахту. Его жена, Наташа, уехала к матери в Саратов «на неделю» и не вернулась. Через месяц позвонила, сказала: не могу больше, не справляюсь, заберите детей. Лёша плакал в трубку, просил подождать, говорил, что вернётся и всё наладит. Наташа прислала документы. Вера забрала внуков из Лёшиной квартиры, потому что аренду платить стало некому, и привезла к себе.
Однушка. Диван для детей, кровать для неё. Кухня четыре метра. Стиральная машина на балконе, зимой замерзает. Пенсия тридцать одна тысяча, из которых четырнадцать — коммуналка. Лёша присылал, когда мог, пятнадцать в месяц. Иногда двенадцать. На остальное жила.
Костя не присылал ничего.
Костя жил в соседнем городе, работал на складе, снимал комнату. Ему тридцать два. Не женат, детей нет. Звонил раз в две недели, иногда реже. Почти никогда не спрашивал, как дела. Просил денег примерно раз в месяц.
Вера повернулась на бок. Подушка пахла стиральным порошком, дешёвым, который она покупала по акции. Глаза жгло, но она не плакала. Она давно разучилась плакать быстро. Сначала нужно было полежать, подождать, пока поднимется изнутри.
Костя в четыре года не выговаривал букву «р». Говорил «мама, я тебя лублу». Прижимался щекой к её щеке, горячий, мягкий, с молочным запахом. Она поднимала его на руки, хотя спина уже тогда болела после смены на фабрике. Костя засыпал у неё на плече, и она стояла посреди кухни, боясь пошевелиться, чтобы не разбудить.
Она растила их одна. Муж ушёл, когда Косте было два, Лёше — семь. Ни алиментов, ни помощи. Она работала на двух работах: утром фабрика, вечером уборка в офисном здании. Лёша с шести лет разогревал брату суп. Костя рос ласковым, тихим, всегда ждал её у двери. Садился рядом, пока она ела, и рассказывал, что нарисовал в садике.
Когда он стал меняться? Вера искала эту точку, как ищут момент, когда начался дождь. Не находила. Просто однажды он перестал ждать у двери. Потом перестал рассказывать. Потом перестал спрашивать. Остались только просьбы, которые звучали требованиями.
Трещина на потолке дошла от люстры до стены. Вера смотрела на неё и чувствовала, как мокнет подушка под щекой.
Вот теперь плакала.
Не громко. Она не могла громко — за стеной Даша, у неё чуткий сон. Вера зажала рот ладонью и плакала в неё, в свою сухую, шершавую руку, которая пахла хозяйственным мылом. Плакала не от обиды на Костю. Вернее, не только от обиды. Плакала от того, что мальчик, который говорил «лублу», позвонил в три часа ночи попросить денег на гулянку. И что она не могла ему дать. И что, если бы могла, наверное, дала бы. И что это было бы неправильно. И что правильного выхода у неё не было.
Слёзы кончились к четырём. Вера лежала с открытыми глазами, считала минуты до будильника.
В пять тридцать встала. Тихо, чтобы не скрипнуть половицей перед диваном. Прошла на кухню, включила свет. Жёлтая лампочка под потолком, клеёнка в цветочек, кастрюля на плите. Зачерпнула воды, поставила, открыла шкафчик. Пшёнка. Оставалось на три раза, может на четыре, если варить пожиже.
Сыпала крупу, и руки не дрожали. Она давно заметила, что руки у неё дрожат только ночью. Днём они делают дело.
Пока каша варилась, Вера достала из пакета тетради, которые купила вчера. Разложила на столе. Даше — три штуки в клетку, для математики. Кирюше — две в линейку, для русского. Обложки прозрачные, с лёгким хрустом. Она обернула каждую тетрадь, подписала на обложке аккуратным круглым почерком: Воронова Дарья, 1-Б. Воронов Кирилл, 3-А.
Почерк не дрогнул.
Будильник звякнул в шесть пятнадцать. За стеной зашуршало, заскрипел диван. Даша выглянула из комнаты, сонная, с помятой щекой.
— Баб, а каша с маслом?
— С маслом.
Вера положила масло в кашу. Дашина порция, Кирюшина порция. Масло было последнее, четверть пачки, мягкое с краёв. Она срезала эти мягкие края ножом и бросила в кастрюлю, твёрдую серединку убрала в морозилку — на потом.
Кирюша вышел позже. Тёр глаза, волосы торчали в стороны. Сел за стол, уткнулся лбом в сложенные руки.
— Кирюш, каша стынет.
— Угу.
Он ел медленно, без охоты. Вера стояла у плиты, пила чай без сахара — сахар тоже кончался — и смотрела, как внук возит ложкой по тарелке.
— Баб, — сказал Кирюша, не поднимая глаз. — А мама скоро приедет?
Вера поставила кружку на стол. Осторожно, чтобы не стукнуть.
— Не знаю, Кирюш.
Он кивнул. Он спрашивал каждое утро и кивал одинаково. Будто проверял, не изменился ли ответ.
— Зато смотри, что у тебя есть, — Вера взяла со стола тетради, положила перед ним. — Новенькие. Уже подписаны.
Кирюша потрогал обложку пальцем. Провёл по буквам.
— Красиво написала, баб.
— Ешь давай.
Он стал есть быстрее. Даша уже убежала в коридор, натягивала колготки, застряла одной ногой и звала на помощь.
Вера помогла ей. Потом причесала. Потом проверила портфели, нашла у Кирюши в боковом кармане сломанный карандаш, заменила. Потом надела пальто, своё, осеннее, уже третий год в нём, подкладка разошлась по шву, но снаружи ещё держится.
На пороге зазвонил телефон.
Вера посмотрела на экран. Костя.
Сердце сжалось, как ночью. Она стояла в прихожей, одной рукой держала Дашин рюкзак, другой — телефон. Дети ждали.
Сбросила.
Телефон зазвонил снова. Она нажала кнопку, поднесла к уху.
— Мам, я чего. Ты не обиделась вчера?
Он спрашивал так, будто звонок в три ночи был мелочью, которую можно сгладить лёгким вопросом.
— Костя, мне детей вести в школу.
— Ну я быстро. Просто хотел сказать, что ладно, я понял. Перезвоню на неделе.
Вера стиснула зубы. Почувствовала, как напряглись желваки, как заныла челюсть.
— Костя, — сказала она тихо, — у Кирюши спрашивает маму каждое утро. Каждое. Я не знаю, что ему говорить. Лёша шлёт деньги с вахты и звонит детям по вечерам. А ты звонишь мне ночью, потому что тебе на гулянку не хватает.
Молчание.
— Мам, ну я же не знал, что прям совсем...
— Ты не спросил. За полгода ни разу.
Снова молчание. Даша дёрнула за рукав.
— Баб, опоздаем.
Вера посмотрела на внучку. Светлые волосы, собранные в неровный хвост. Рюкзак с потёртым зайцем на молнии.
— Костя, мне пора.
Она нажала отбой. Не бросила, не швырнула — нажала ровно, спокойно, одним пальцем. Убрала телефон в карман пальто. Взяла Дашу за руку, Кирюшу — за плечо.
Они вышли на лестницу. Подъезд пах сыростью и краской: соседи снизу красили дверь. Даша считала ступеньки вслух, как делала каждое утро. Кирюша молчал, но шёл рядом, плотно, почти прижимаясь к Вериному пальто.
На улице было холодно. Октябрь, ветер с реки, листья на асфальте. Вера подняла Даше капюшон, Кирюше поправила шарф.
До школы четыре квартала. Они шли молча. Вера думала о том, что вечером нужно сварить суп из остатков картошки и морковки. Что послезавтра пенсия. Что нужно позвонить Лёше и сказать, чтобы не задерживал перевод. Что нужно заклеить Кирюшин ботинок, левый, он промокает.
Костя не перезвонил. Она и не ждала.
Но у ворот школы Кирюша остановился. Повернулся к ней, серьёзный, со своим отцовским лбом и мягким подбородком.
— Баб, а ты чего глаза красные?
Вера моргнула. Провела рукой по лицу, быстро, привычно.
— Ветер, Кирюш.
Он смотрел на неё ещё секунду. Потом полез в портфель, достал тетрадь, новую, в линейку, с подписанной обложкой.
— Я аккуратно буду писать, — сказал он. — Раз ты красиво подписала.
Убежал.
Даша помахала от крыльца и тоже исчезла за дверью.
Вера стояла у ворот одна. Руки в карманах пальто, телефон под правой ладонью, мелочь под левой. Ветер с реки забирался под воротник. Она стояла и смотрела на закрывшуюся дверь школы.
Потом развернулась и пошла обратно. Четыре квартала. Картошка, морковка, суп. Заклеить ботинок. Дожить до пенсии.
Спина болела, как всегда.
Но руки не дрожали.