Гости пришли в семь. Вадим с Олей — его, не наши; «наши» у нас как-то не сложились за восемь лет. Я знала это и заранее достала ту самую тарелку под селёдку, которую Оля любит, и заварила Вадиму его чёрный с бергамотом, потому что зелёный он «не понимает».
Артём в этот вечер был в хорошем настроении. У него «хорошее настроение» — это когда он громче обычного и шутит, не дожидаясь, пока засмеются. Он наливал Вадиму, рассказывал про объект на Кантемировской, про какого-то прораба-идиота, и каждое второе предложение заканчивал словом «короче».
Я сидела напротив и подкладывала. Подкладывала Оле салат, Вадиму хлеб, Артёму то, что он любит, — отдельно. Я давно научилась слушать сразу два разговора: тот, что за столом, и тот, что у Артёма в голове, чтобы успеть подложить раньше, чем он скажет «ну где». Это было как работа с текстом — тоже надо чувствовать, что автор хочет сказать, и убирать лишнее, пока он не заметил.
В половине девятого Настя написала: «Я тут рядом, Леночку с курсов забрала, можно к вам на чай минут на сорок». Я ответила: «Конечно». Артёму сказала через стол:
— Настя заедет. Ненадолго.
Он отмахнулся:
— Пускай.
Настя пришла в начале десятого, села с краю, познакомилась, взяла чашку. Леночку, дочку, она оставила у бабушки и теперь распускалась, как распускаются женщины, у которых в кои-то веки полтора часа без ребёнка.
Разговор шёл нормально. Вадим что-то спрашивал у меня про работу — Артём не любил, когда меня спрашивают про работу, и я по привычке отвечала коротко: «всё то же, рукописи, авторов много, толковых мало». Оля улыбалась.
И тут Артём начал рассказывать историю про общего знакомого, с которым они когда-то учились, — как тот «потерял хватку». В его рассказе у того знакомого была жена, которая «лезла». Он так и сказал: «жена лезла». Я знала эту историю, я её слышала раз восемь. Каждый раз там добавлялась новая деталь. В этот вечер он добавил, что у того дома «решали бабы».
Я сказала, не поднимая глаз от чашки:
— Артём, ну вот так уж и бабы.
Не громко. Просто чтобы он услышал, что я слышу.
Он повернулся ко мне.
— Что?
— Я говорю — ну зачем так-то.
Вадим засмеялся, он подумал, что мы шутим. Оля посмотрела на меня — у неё хорошие глаза, они всё видят. Настя замерла с чашкой на полдороге ко рту.
Артём поставил рюмку.
— Лиз.
— Что?
— Я с мужиком разговариваю.
— Я слышу.
— Ну так не лезь.
Он сказал это спокойно, почти ласково, как говорят с собакой, которая встала из-под стола. И в этом «не лезь» было всё, что я знала про нас восемь лет, — что моё место там, где он его укажет, а указывает он по настроению.
Я могла бы промолчать. Я молчала восемь лет, и ничего за это время не отвалилось. Я могла бы налить ещё чаю Оле и встать за тортом — он стоял в холодильнике, я его утром забрала из «Север-Метрополя», самый его любимый, ленинградский. Я уже почти встала.
Но я сказала:
— Я не лезу. Я сижу у себя на кухне.
Сказала тихо. Тише, чем он. И вот тут он сорвался.
Он сорвался не потому, что я была громкая. Он сорвался, потому что я была тихая и при свидетелях. Это нарушало порядок. По порядку я должна была улыбнуться, перевести на торт, налить Вадиму ещё, посмотреть на Олю как «ну ты понимаешь». А я сидела и смотрела на него.
— Закрой рот и делай что говорят! — рявкнул он.
Громко. По-настоящему громко. Так, что в серванте чуть звякнули рюмки — не от голоса, конечно, я понимаю, но мне в ту секунду показалось, что звякнули.
Гости замерли. Вадим — с куском хлеба у рта. Оля — с поднятой бровью. Настя — белая, как наша скатерть.
Я сидела ещё, может, секунды три. Я помню эти три секунды очень подробно. Я помню, что у Артёма была капля жира от селёдки на подбородке. Я помню, что у Оли в ухе блеснула серёжка. Я помню, что у Насти задрожала рука и она поставила чашку, чтобы не было слышно, как чашка стучит о блюдце.
Я встала.
Я не плакала. Это, наверное, его и удивило больше всего. Он привык, что я плачу — тихо, в ванной, потом возвращаюсь, а он делает вид, что ничего не было, и через час я уже грею ему ужин. План на этот вечер у него, видимо, был такой же: рявкнуть, я выйду, он доест с Вадимом, потом я вернусь, мы помоем посуду, он скажет «ну ладно тебе», и всё.
Я сказала Оле:
— Оля, простите, пожалуйста. Торт в холодильнике, на средней полке. Он подписан.
Оля сказала «Лиза…», и у неё это «Лиза» было очень длинное.
Я сказала Насте:
— Подожди меня внизу. Десять минут.
Настя кивнула.
Я ушла в спальню. Артём за мной не пошёл — у него ещё работала уверенность, что я там умоюсь и вернусь.
В спальне я открыла шкаф. У меня была дорожная сумка, чёрная, с которой я ездила в командировки, когда ещё ездила. Я положила в неё две смены белья, двое джинсов, три футболки, толстовку, зарядку от телефона, зарядку от ноутбука, ноутбук, паспорт, банковскую карту, ключи от ячейки в банке, лекарства — у меня щитовидка, мне без таблеток нельзя — и косметичку. Я делала это медленно. Не потому, что красиво, а потому, что я знала: если буду торопиться, что-нибудь забуду, и потом придётся возвращаться, а возвращаться я не хотела.
Когда я вышла в прихожую, Артём стоял там. Он понял, что что-то идёт не по сценарию.
— Ты куда?
— К Насте.
— Лиз, ну ты чего. Ну, погорячился. Ну сядь.
— Я к Насте.
— Сядь, я сказал.
Он сказал это тише, чем «закрой рот», но та же интонация. Я посмотрела на него. У него на подбородке всё ещё была капля жира.
— Артём, у тебя жир на подбородке, — сказала я. — Вытри.
Он машинально провёл ладонью. И в этот момент я открыла дверь и вышла.
Я не хлопнула. Я закрыла её аккуратно, как закрывают за собой в библиотеке.
Настя ждала во дворе, у фонаря. Я подошла, поставила сумку. Настя посмотрела на сумку, потом на меня и не стала ничего говорить, что я очень оценила. Она просто сказала:
— Поехали ко мне. Я постелю в маленькой.
В машине я сидела молча. Настя вела. У неё хорошая привычка — она не лезет с вопросами, пока человек сам не начнёт. Я начала только когда мы выехали на проспект.
— Настя, я не вернусь.
— Угу.
— Я серьёзно.
— Я слышу.
— Я не сейчас не вернусь. Я вообще не вернусь.
Настя посмотрела в зеркало, перестроилась.
— Я тебе постелю в маленькой, — повторила она. — На сколько надо, на столько и живи.
Телефон зазвонил, когда мы проезжали мост. Артём. Я не ответила. Через минуту — снова. Я выключила звук.
Когда мы приехали, Настя поставила чайник. Я села на кухне. Сумку я даже не разобрала — она стояла в коридоре, как стоят сумки у людей, которые ещё не решили, остаться или уйти. Я знала, что осталась, но сумке этого пока не сказала.
В двенадцать ночи Артём прислал сообщение: «Лиз, ну хватит цирка. Возвращайся». В двенадцать пятнадцать: «Ты вообще соображаешь, что устроила перед людьми?». В час: «Ладно, я понял, ты обиделась. Жду утром».
Я смотрела на эти сообщения и узнавала в них всё, что знала про него восемь лет. Сначала «хватит». Потом «соображаешь». Потом «я понял, ты обиделась» — самое главное, потому что в этой фразе меня всегда не было. Была какая-то «ты», у которой «обида», и эту «обиду» надо переждать, как насморк.
Я отложила телефон и легла. Заснула не сразу, но заснула.
Утром позвонила свекровь. Свекровь у меня всегда звонила в восемь, она ранняя.
— Лизочка, — сказала она тем голосом, которым она говорит, когда уже всё знает. — Ну что у вас там случилось.
— Тамара Ивановна, мы поссорились.
— Лизочка, ну он же не со зла. Ты же его знаешь. Он устаёт. У него объект.
— Я знаю.
— Ну вот и хорошо, что знаешь. Возвращайся, пожалуйста. Он уже сегодня цветы купит, я ему сказала.
Я сидела на Настиной кухне, в Настиной футболке, и слушала про цветы. Восемь лет назад я бы сказала «хорошо». Шесть лет назад — «я подумаю». Год назад — «давайте я ему сама позвоню».
Я сказала:
— Тамара Ивановна, я не вернусь.
На той стороне стало тихо. Потом она вздохнула — у неё вздох всегда заранее заготовленный, как фраза.
— Лиза, ты подумай. У него работа. Ты же видишь, какая.
— Видела.
— Ну вот и…
— Тамара Ивановна, простите. Я правда не вернусь. И, пожалуйста, не надо передавать ему, что вы меня уговаривали. Скажите, что я взрослая женщина и сама решила.
Свекровь положила трубку первая, что было редко.
На второй день Артём приехал сам. Он каким-то образом узнал у моей мамы Настин адрес — мама потом извинялась, я ей сказала: «Мам, ничего, всё равно бы узнал».
Он стоял у Насти в подъезде, в куртке, с букетом — белые розы, штук пятнадцать, дорогие. Я спустилась. Я не хотела его в квартире, у Насти ребёнок, ни к чему.
— Лиз, поехали домой.
— Нет.
— Ну я же приехал.
— Я вижу.
— Слушай, ну сколько можно. Ну я был неправ. Ну при гостях, понимаю. Ну вспылил.
Я смотрела на него и думала, что он даже не повторяет ту фразу. Он не сказал «прости, что я тебе сказал закрыть рот». Он сказал «вспылил». Он уже переписал сцену у себя в голове так, что виновата была не фраза, а громкость.
— Артём, — сказала я. — Ты при моей сестре, при своих друзьях и у меня на кухне сказал мне закрыть рот.
— Лиз, ну ты же понимаешь…
— Я понимаю. Ты столько лет говорил мне это тихо, что один раз сказал громко — и удивляешься, что я услышала.
Он посмотрел на меня так, как смотрят, когда жена вдруг говорит чужим голосом.
— Это что, Настя тебя накрутила?
— Это ты меня накрутил. За восемь лет.
Он постоял ещё. Потом сунул мне розы. Я не взяла. Он положил их на лавку у подъезда, развернулся и ушёл. Розы я потом отдала соседке, у неё была годовщина. Соседка не спросила откуда.
Через неделю я приехала в квартиру забрать вещи. Я приехала днём, когда он на объекте, и с Настиным мужем, Сашей, — не для защиты, а чтобы быстрее. Мы собрали книги, мою посуду — у меня была своя, бабушкина, синяя, — зимнюю обувь, документы, кастрюлю, в которой я варю борщ, и две картины, которые мне дарила мама.
Я ходила по этой квартире и узнавала её как чужую. Вот его кружка с надписью «Босс» — стоит немытая в раковине, со вчерашнего, наверное. Вот его носки на батарее. Вот сковорода, на которой я три года назад жарила ему оладьи в субботу утром, когда мы ещё думали, что у нас будет ребёнок.
В коридоре зазвонил домофон. Это был он. Видимо, кто-то из соседей сказал.
Я сняла трубку.
— Лиз, ты дома?
— Я забираю вещи.
— Подожди, я уже еду.
— Артём, не надо.
— Лиз, мы же взрослые люди. Давай как раньше.
Я держала трубку у уха и смотрела на его кружку. «Как раньше» — это значило налить ему чай, выслушать про объект, про прораба-идиота, и к ночи всё забыть. «Как раньше» — это была система, в которой я была удобной мебелью с функцией подогрева.
— Артём, — сказала я. — Как раньше не будет.
И тут он крикнул в трубку. Не так громко, как тогда за столом, но узнаваемо.
— Да ты чего о себе возомнила!
Я положила трубку.
Саша посмотрел на меня — он стоял рядом с коробкой книг.
— Поехали, Лиз?
— Поехали.
Я не стала мыть его кружку. Я посмотрела на неё ещё раз, и впервые за восемь лет мне не захотелось её помыть. Это было самое тихое, что со мной случилось за всю эту неделю, — что мне не захотелось помыть чужую кружку.
Прошло три месяца. Я снимаю однушку у метро, недалеко от работы. Артём первое время звонил часто, потом реже, потом перестал. Через свекровь передавал, что «готов поговорить». Я отвечала: «Хорошо, передайте, что я не готова». Свекровь обижалась, потом перестала передавать.
С Олей мы изредка переписываемся. Она однажды написала: «Лиз, я тогда не знала, как сказать. Я хотела встать и уйти первой. Извини, что не встала». Я ответила: «Оля, ты не должна была вставать. Это была моя кухня».
Настя как-то спросила, не жалею ли я. Я сказала: жалею не о том, что ушла, а о том, что восемь лет учила людей разговаривать со мной шёпотом и удивлялась, когда они начинали кричать.
Иногда вечером я сижу у себя на новой кухне — она маленькая, мне хватает, — пью чай из синей бабушкиной чашки, и думаю про ту секунду, когда он сказал «закрой рот». Я думаю, что он, наверное, был прав в одном: рот действительно надо было закрыть. Только не мне. И не тогда. И не там.
А потом я ставлю чашку в раковину и иду спать. Чашку я мою с утра — свою. Чужих в этом доме нет.