Ночь уже давно перевалила за ту грань, когда её можно назвать поздним вечером.
Это было то самое время, когда приличные люди либо спят, либо работают на скорой помощи.
Володя к числу ни первых, ни вторых не относился.
Он шатался по окраине города с той расслабленной философией, которая приходит к человеку после нескольких литров пива и полной уверенности, что бессмертие — это естественное состояние организма до тридцати лет. Друзья давно разошлись. Музыка из телефона хрипела что-то невнятное из кармана куртки.
Весенний воздух был сырым и прохладным, а в голове приятно шумело.
Домой идти было лень. Идти в обход — тем более. Поэтому, как это уже бывало у тысяч таких же молодых и самоуверенных людей, Володя свернул к железнодорожному полотну.
Рельсы блестели в редком свете фонарей, уходя в темноту ровными серебристыми нитями. Шпалы пружинили под ногами.
Где-то вдали глухо вибрировал металл.
Володя остановился посреди путей, покачнулся, сплюнул в сторону и вдруг с пьяной серьёзностью задумался над вопросом, который, как ему казалось, был достоин философского трактата:
Интересно, как вообще люди умудряются попасть под электричку?
Ну правда. Она же большая, шумная, светится, гудит. Не заметить невозможно.
Володя был абсолютно уверен, что истории про поездные травмы случаются либо с самоубийцами, либо с клиническими идиотами. Он сделал ещё шаг.
Рельсы запели, тонко, металлически, тревожно. Но пьяный мозг воспринял этот звук как незначительную деталь мироздания. Последняя связная мысль, мелькнувшая у него в голове, была всё той же: Нет, ну правда, как же надо…
И в этот момент он понял, насколько ошибался.
Смена у нашей бригады шла ровно так, как и должна идти нормальная смена реанимационной бригады скорой помощи, если Вселенная в этот день решила издеваться умеренно.
То есть — через одно место.
В машине пахло антисептиком, холодным кофе и медицинским пластиком — тем самым запахом, который навсегда въедается в память любого, кто хоть раз отработал на линии больше месяца.
За рулём Серёга привычно ругался на навигатор, дорожную инфраструктуру и человечество в целом.
— Да где этот чёртов четвёртый ряд?
— Кто ж его знает, — философски заметил Пал Палыч, глядя в окно. — Этот рынок проектировал человек, который ненавидел людей. Катя, не отрываясь от навигатора, буркнула:
— Если через пять минут не найдём, я сама стану поводом вызова. Плохо. Реанимационная бригада. На рынок.
Повод вызова, как водится, был исчерпывающим:
«Женщина, плохо. Мытищинский рынок. Четвёртый ряд.»
Без возраста, без жалоб, без конкретики.
Классика диспетчерской лаконичности.
Мы ползли между рядами палаток, контейнеров, припаркованных машин и хаотично расставленных торговых лотков, пока не увидели её.
Сухонькая старушка лет восьмидесяти, закутанная в пальто так, будто за окном не май, а конец ноября. В руках две тяжёлые сумки. Лицо серое, измученное.
— Сынки… вот я… мне плохо…
Посадили в машину.
Манжета.
Пульсоксиметр.
Тонометр.
220/120.
Пал Палыч присвистнул.
— Мать, да с таким давлением некоторые уже со святыми консультируются.
Она только устало махнула рукой.
— Голова болит… шумит всё…
Неврологии нет.
Грубой очаговой симптоматики нет.
Боли в груди нет.
Одышки нет.
Обычный, казалось бы, гипертонический криз.
Пока не начались разговоры.
— Откуда приехали?
— С Украины… к сыну…
— И где сын?
— Не знаю… телефон заблокировался… денег нет… не могу дозвониться…
— Где вы ночевали?
— На улице… уже третий день…
В салоне стало тихо. Такие паузы на скорой редки. Когда заканчивается медицина и начинается что-то куда более неудобное — человечность. Таблетированная терапия почти не сработала. Внутривенная — тоже.
Давление снижалось вяло и нехотя.
— Больница, матушка, такую не оставим, — сказал я.
— Сынки… отвезите в больницу…
— Отвезём, мать.
По дороге в стационар мы с Пал Палычем гуглили консульства, посольства, социальные службы и хоть какие-то варианты помощи человеку, который, казалось, просто выпал из жизни.
У приёмного покоя я незаметно сунул ей в руку тысячу рублей.
— На первое время.
Она растерялась, попыталась отказаться, но я уже отошёл.
Через минуту, выйдя на улицу, спросил у Палыча:
— Ты чего ей шептал?
Он улыбнулся и сказал:
— Да ничего.
Пауза.
— Тысячу дал.
Я посмотрел на него.
— Серьёзно?
— Ага.
— Палыч… мы стареем.
Он выпустил пар в ночной воздух.
— Нет, Вань. Просто пока ещё окончательно не оскотинились.
Дальше смена текла как обычно.
ОРВИ с температурой 37,2, описанной родственниками как «под сорок и почти умер», Панические атаки, замаскированные под инфаркты.
Давление, которое «очень страшное, доктор, 150!» Пьяные, один из которых неожиданно оказался с тяжёлой гипогликемией и внёс в происходящее немного профессионального уважения.
К четырём утра база погрузилась в ту предрассветную тишину, когда даже воздух кажется сонным. Катя уже почти дремала сидя. И именно тогда селектор ожил диспетчерским рёвом:
— Первая
Катя открыла глаза мгновенно.
Села ровно.
Поправила волосы.
— Ну вот.
— Что? — спросил Серёга.
— Лучше сейчас, чем под утро. Если меня не будить ночью на жесть, а разбудить под конец смены — я всех вас ненавижу.
Сирена взвыла.
Машина рванула в темноту.
На путях нас встретил один мужчина в рабочей куртке и с фонариком.
— Там… дальше… метров сто…
Мы взяли укладки, щит, кислород и пошли за ним по щебню вдоль полотна.
Фонари выхватывали из темноты только рельсы, мокрые камни и клочья травы.
А потом мы увидели его.
Молодой парень.
Лежит между шпалами в неестественной позе.
Правая нога практически оторвана на уровне средней трети бедра — держится лишь на узком лоскуте кожи и размозжённых тканей.
Осколки бедренной кости торчат наружу.
Кровь, грязь, лохмотья джинсов.
Перелом предплечья.
Разбитое лицо.
Кровь на затылке.
На секунду все замолчали.
Потому что даже у самой опытной бригады всегда есть этот короткий миг, когда мозг честно говорит:
«Ну твою мать…»
— Живой, — сказал я, падая рядом.
Оглушение, ближе к сопору. Нитевидный тахикардичный пульс. Серо-мраморная кожа, холодный пот.
— Шок.
— Да неужели, — мрачно отозвалась Катя, уже затягивая турникет максимально проксимально.
Шейный отдел фиксировали сразу.
Живот напряжён.
— Закрытая травма живота под вопросом.
— Проще перечислить, что у него целое, — буркнула Катя.
Погрузили на щит.
Погрузка на щит в таких условиях — всегда отдельный вид издевательства над позвоночниками медработников.
Щебень под ногами. Темнота. Кровь.
Пациент, который весит как среднестатистический грех. Но выбора не было. Аккуратно переложили. Зафиксировали. Подняли.
— Раз, два, взяли!
Пока тащили его к машине, лоскут с остатками конечности жутко качался при каждом шаге.
— Мне одной не нравится, — процедила Катя. —когда оно так болтается.
— Никто не любит, — ответил Палыч. — Кроме, возможно, травматологов. Они вообще странные.
Дотащили до машины. И только там началась настоящая борьба.
Двери санитарного салона захлопнулись.
Машина осталась стоять. Потому что везти такого пациента без стабилизации — значит просто перевозить умирающего с места смерти в другое место смерти.
— Серёга, стоим.
—Венку поищем?
Катя уже сидела у руки пациента.
Первую периферическую вену она поставила ещё до того, как я договорил слово «катетер».
Вторую — почти не глядя, в другую руку, между рваной одеждой, безумием, кровью и всеобщим бардаком.
Есть люди, которые умеют играть на пианино вслепую.
Катя умела катетеризировать умирающих в трясущейся машине так, будто это вообще не требовало участия сознания.
— Две периферии стоят.
— Лей.
Пошла инфузия, широко, быстро, без сантиментов.
При такой травме бедра человек способен потерять литры крови в считаные минуты, и физиология тут всегда цинична до предела: никакие красивые диагнозы не имеют значения, если в сосудистом русле уже почти пусто.
Монитор пищал тревожно.
Давление держалось на уровне «чисто символически».
— Палыч, готовь подключичку.
— Вот за что люблю ночные смены, — буркнул тот, вскрывая набор. — За уют, покой и комфортную катетеризацию подключичной в автомобиле.
— Кетамин.
Обезболивание ушло в вену.
Следом —промедол.
Боль тоже убивает. Просто более изящно.
Инфузия пошла широко.
Я быстро оглядел пациента ещё раз.
Шея в воротнике. Доступ к яремным — формально есть, практически никакой.
С таким воротником ковыряться в шее — занятие для тех, кто либо очень смелый, либо очень любит осложнения.
Пока инфузия шла по периферии, я привычно занял позицию у правого плеча пациента. Обработал поле. Ннашёл ориентиры. Игла пошла под ключицу — мягко, уверенно, по классической траектории, в направлении яремной вырезки. Шприц с физраствором в руке.
Водный затвор.Секунда. Две. И вдруг —
провал. Тёмная венозная кровь свободно пошла в шприц.
— Есть.
Без лишних движений — проводник.
Дилататор.
Катетер.
Фиксация.
Палыч закрепил линию и коротко бросил:
— И это хорошо.
Я усмехнулся:
— Не сглазь.
Катя уже подключала магистраль. Центральный доступ заработал. Ещё одна тонкая трубка, ещё одна ниточка, за которую мы тянули этого парня обратно. Сознание ухудшалось. Дыхание стало влажным, булькающим.
— Всё и нтубируем, кровь в ротоглотке.
Шейный воротник. Невозможность разогнуть голову. Трудная интубация — кошмар любого анестезиолога.
— Отсос!
Кровь ушла. Ларингоскоп. Первая попытка — мимо.
Вторая.
— Есть…
Трубка прошла.
Манжета.
Мешок.
Грудная клетка поднимается.
— Стоит.
— И это радует , — выдохнул я.
Подключили ИВЛ.
Режим SIMV.
Потом — орогастральный зонд.
Потому что крови он наглотался столько, что желудок уже готовился отомстить при первой кочке. Зонд встал. Пошло кровянистое содержимое.
— Полный фарш, — философски заметила Екатерина. Зафиксировали всё:
трубку, зонд, катетеры, линии, повязки.
Давление поползло вверх. Пульс чуть снизился. Кровотечение под контролем.
Дыхательные пути защищены.
Монитор перестал истерично вопить и перешёл на спокойное рабочее попискивание, — я сказал.
— Серёга, поехали.
Машина плавно тронулась с места.
И в этот момент всегда наступает то особое состояние, которое невозможно объяснить человеку вне нашей профессии.
Снаружи мы неслись по спящему городу с мигалками и сиреной, разрезая ночь с той наглостью, которую может позволить себе только машина скорой помощи.
А внутри санитарного салона вдруг воцарялось почти странное спокойствие.
Не тишина — нет.
Шипел аппарат ИВЛ, отмеряя вдох за вдохом с холодной механической педантичностью. Пищал монитор, отбивая пульс короткими ровными сигналами.
Мерно капала инфузия. Гудел кислород.
Дребезжали инструменты в ящиках на поворотах.
Но для нас это и была тишина.
Потому что пока монитор продолжает стучать своим размеренным электронным сердцем — пациент ещё с нами.
Пока аппарат исправно нагнетает воздух в лёгкие — лёгкие продолжают дышать, пусть и не своей волей.
Пока магистрали текут, катетеры стоят, давление держится, а цифры на экране не превращаются в паническое безумие —
есть надежда, есть время.
А в нашей работе время — самая дорогая валюта из всех существующих.
И пока этот механический оркестр продолжал играть свою хриплую электронную симфонию жизни,
мы знали главное: пока он едет с нами живым — у него есть шанс доехать живым вообще.
Я сидел у головы пациента, машинально придерживая контур аппарата, хотя фиксирован он был так, что пережил бы, наверное, и лобовое столкновение.
Смотрел на ровно поднимающуюся грудную клетку. На цифры сатурации.
И думал о том, что сейчас этот парень жив исключительно потому, что в нескольких квадратных метрах железного фургона трое людей отказались считать его безнадёжным.
Катя сидела напротив, контролируя инфузию и периодически поглядывая на культу.
— Ну что, — тихо сказал Палыч, не отрывая взгляда от монитора, — вроде пока не помирает.
— Не сглазь, — ответил я.
Он усмехнулся.
— Да ладно тебе. Если уж после такого помрёт — значит, просто очень целеустремлённый.
Мы невольно хмыкнули.
Потому что юмор — это единственный способ не сойти с ума, когда каждую смену заглядываешь смерти в лицо настолько часто, что начинаешь различать у неё оттенки настроения. За окном была ночь.
Дукато шёл своей стабильной крейсерской скоростью — той самой, на которой водитель уже летит, но ещё не убивает всех внутри.
В стационар мы влетели с тем пациентом, которого уже можно было передавать хирургам, а не патологоанатомам.
— Мужчина, около двадцати пяти, поездная травма, тяжёлая сочетанная политравма, травматическая субампутация бедра, геморрагический шок, закрытая ЧМТ, подозрение на ВЧГ, закрытая травма живота, перелом предплечья, интубирован, ИВЛ, три доступа, инфузия полтора литра…
Хирург посмотрел на нас и спросил с той особой интонацией, которую стационарные врачи берегут для скорой:
— Где вы их вообще находите?
Пал Палыч ответил не задумываясь:
— С Москвы приехал. Не хотел лечиться — поехал домой.
Даже хирург усмехнулся.
Через несколько дней я спросил о нём.
— Живой, — сказал травматолог. — Но ногу не спасли. Размозжение было тотальным.
Высокая ампутация бедра, переливания, операции, стабилизация.
А позже — перевод в МОНИКИ. И везти его выпало снова нам. Он был уже другим человеком, бледным, осунувшимся, без ноги, но живым.
— Это вы тогда были?- предположил наш пациент, наверное этот вопрос он задавал всем…
— Мы.
— Спасибо…
Иногда одного этого слова хватает больше, чем любых наград.
Пока ждали документы, я вышел в коридор травматологии.
И замер. На лавке сидела знакомая фигура.
Пальто.
Сумки.
Та самая бабушка.
— Мать?..
Она подняла глаза, узнала нас — и сразу всё стало понятно.
— Простите, сынки… я соврала…
— Да ну? — прищурился Пал Палыч.
Она опустила голову.
— Нет у меня сына…
Никто меня не бросал…
Я просто так живу…
На улице…
Мне так нравится…
Мы молчали.
Потому что иногда профессиональный цинизм бессилен перед простой правдой:
не всех нужно спасать так, как тебе кажется правильным. Некоторые люди выбирают свою жизнь сами. Даже если этот выбор кажется окружающим нелепым.
— Стыдно было сказать, что бродяжничаю… — прошептала она.
Катя только тяжело вздохнула. Пал Палыч махнул рукой.
— Да ладно, мать. Всё человеческое нам не чуждо.
Когда мы везли Володю дальше, в машине долго стояла тишина.
Потом я посмотрел на Палыча.
— Павел Палыч…
— М?
— Нас с тобой развела старая бабка.
Он усмехнулся.
— Развела.
— Старых скоропомощных волков.
Палыч пожал плечами.
— Значит, не совсем ещё окаменели.
Я посмотрел на парня позади нас — молодого, искалеченного, но живого.
Подумал о бабушке, которая выбрала улицу. Подумал о том, как странно выглядит человеческая судьба, если смотреть на неё через двери санитарного салона. Смена продолжалась. Как продолжается всегда. Потому что сколько бы ни было крови, боли, обмана, глупости, трагедии и человеческого абсурда —
утром всё равно снова зазвонит селектор.
И кто-то снова скажет:
— Реанимационная бригада, примите вызов.
Касаткин И.Г.