Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Зов трясины - таежный рассказ

В районном архиве города Усть-Илимска, среди кип послевоенных отчётов и протоколов сельсоветов, хранится тонкая папка с пожелтевшими, ломкими по краям бумагами. На обложке, выцветшими от времени чернилами, выведено канцелярским почерком: «Дело о пропавшем крестьянине Трофиме». Дата: июль 1921 года. В деле всего несколько листов: протокол опроса, короткий рапорт урядника и три подписи свидетелей. Официальное заключение скупо и обезличенно: «Утонул при заготовке сена. Тело не найдено». Но крестьяне, призванные для дачи показаний, рассказывали иную версию. Их слова стенографист тогда занёс в протокол, однако в официальные бумаги они не вошли. Запись гласила: «Она звала его в трясину, говорила ласково, как родная, а утром нашли только шапку». Июль в том году выдался тяжёлый, душный, с той сырой и вязкой жарой, когда одежда липнет к телу, а мошкара тучами висит над дорогой, забиваясь в глаза, в нос, в уши. Солнце палило так нещадно, что даже вековые кедры казались серыми, припорошенными пыл

В районном архиве города Усть-Илимска, среди кип послевоенных отчётов и протоколов сельсоветов, хранится тонкая папка с пожелтевшими, ломкими по краям бумагами. На обложке, выцветшими от времени чернилами, выведено канцелярским почерком: «Дело о пропавшем крестьянине Трофиме». Дата: июль 1921 года. В деле всего несколько листов: протокол опроса, короткий рапорт урядника и три подписи свидетелей. Официальное заключение скупо и обезличенно: «Утонул при заготовке сена. Тело не найдено». Но крестьяне, призванные для дачи показаний, рассказывали иную версию. Их слова стенографист тогда занёс в протокол, однако в официальные бумаги они не вошли. Запись гласила: «Она звала его в трясину, говорила ласково, как родная, а утром нашли только шапку».

Июль в том году выдался тяжёлый, душный, с той сырой и вязкой жарой, когда одежда липнет к телу, а мошкара тучами висит над дорогой, забиваясь в глаза, в нос, в уши. Солнце палило так нещадно, что даже вековые кедры казались серыми, припорошенными пылью. Воздух стоял неподвижный, как в предбаннике, и только запах тайги спасал — терпкий, смолистый, с примесью болотной гнили, которая поднималась из низин вместе с белёсым паром. Из деревни Вершинино мужики выезжали гурьбой на двух телегах. Дорога уходила в ельник, а дальше, через топкие низины, к заветным лугам, где трава росла выше пояса — густая, тяжёлая, как сено для самого доброго стада.

На первой телеге сидели трое братьев Полежаевых: Игнат, Андрей и младший Тимофей, которому едва исполнилось двадцать. Рядом с ними — сосед их, Трофим Рябов, мужик лет сорока, широкоплечий, но сутулый, с хмурым, будто окаменевшим лицом. Он правил лошадью, редко оборачивался, и по всему было видно — не до разговоров ему. Сзади тащилась вторая телега, где сидели ещё двое крестьян постарше, да баба Агафья, что вызвалась готовить еду на всех. «Жара-то какая! — ворчал Игнат, обмахиваясь лаптем. — Хоть в болото, сам ложись». «Ложись, — усмехнулся Андрей, — только назад не вылезешь». Тимофей подхватил, подмигивая: «Ага. Там тебе баба из трясины ручку протянет, утешит». Все засмеялись — все, кроме Трофима. Он даже не повернул головы.

О нём в деревне знали одно: год назад Трофим похоронил жену, оставшись один в большой, осиротевшей избе. С тех пор держался особняком. Не пил, не ругался, но и за столом с другими редко сидел. Говорили, по ночам его видели у кладбища, мол, ходил к кресту, где жена лежала, и стоял там до первых петухов. «Нелюдимый он, — шептала Агафья своим спутницам, когда мужчины отошли к краю поля. — Вон сидит, глядит, будто всё мимо его проходит. Тоскует, значит. А тоска к добру не ведёт».

До луга добрались под вечер. Солнце закатилось за чёрные ели, и болотный пар поднялся над травою, стелясь по земле, как густое молоко. Мужики развели костёр, достали косы, зазвенели бруски. Трофим молча сел в стороне, вытащил краюху хлеба из холщового мешка, жевал медленно, глядя в темнеющее небо, и даже на шутки Тимофея не отвечал. «Эй, Трофим! — крикнул Игнат, отсвечивая в сумерках белозубой улыбкой. — Что нос повесил? На сенокос приехали, а не на поминки!» Тот только плечом повёл и отвернулся к лесу.

К ночи мошкара сгинула, но на болоте поднялся туман, и в нём будто слышалось что-то — плеск или шёпот, непонятный, но настораживающий. Тимофей, лёжа на спине у костра, вслушивался, и в какой-то миг ему показалось, что в осоке хрустнула ветка под чьей-то ногой, лёгкой и осторожной. Но костёр потрескивал, братья уже похрапывали, и он решил, что померещилось. Утром все вышли косить. Косы звенели в такт, трава ложилась ровными рядами, и работа спорилась. Трофим держался ближе к краю болота, у самой кромки чёрной воды, где камыши стояли стеной. К вечеру, когда работа подходила к концу и солнце снова поползло к горизонту, он вдруг сказал, не поднимая глаз: «Пойду гляну дальше за осоку, там трава сочнее». Братья его окликнули: «Ты уж не ходи, ночь скоро». «Недалеко!» — бросил он через плечо и пошёл.

Они ждали его до темноты, но он так и не вернулся. Утром первым заметили косу Трофима. Так и стоит прислонённая к колесу телеги, а рядом холщовый мешок с хлебом, нетронутый. Его самого нет. Мужики переглянулись, чувствуя, как внутри зарождается холодная тревога. «Может, домой ушёл?» — предположил Андрей, но голос его звучал неуверенно. «Домой, — покачал головой Игнат, — с хлебом да с косой? А шапку бросил?» И правда, у самой кромки болота валялась его серая суконная шапка, мятая, мокрая, будто её в воду макнули и бросили второпях.

К полудню в село за вестью уже сбегали, и к вечеру на луг вышло человек двадцать. Шли длинной цепью, каждый с жердью в руках, чтобы проверять кочки. Лошадей оставили подальше, чтоб не завязли. Болото встречало их запахом тухлой воды и тяжёлым гулом мошкары. Трава вокруг стояла выше пояса, липла к лицу, резала руки острой осокой. «Смотри, следы», — сказал Тимофей и наклонился, указывая на мох. Там виднелись вдавленные отпечатки сапог: сначала ровные, потом всё глубже и беспорядочнее, будто человек торопился, спотыкался. Следы вели метров двадцать и внезапно обрывались. Перед ними была зыбкая жижа, где мох подрагивал от каждого шага. «Ни пузырей, ни всплывших пузырьков воздуха, — мрачно сказал кто-то. — Чистая гладь засосала». «А где пузыри-то? — возразил другой. — Должны быть пузыри, коли человек ушёл под воду». Мужики молча переглянулись и пошли прочёсывать берега. Кто-то проверял жердью кочки, кто-то обходил по краю. Бабы стояли на опушке, крестились, всхлипывали в платки.

Часов в шесть, когда солнце уже клонилось к закату, Тимофей вдруг побледнел как полотно. «Тихо!» — прошептал он, и все замерли, обратившись в слух. Из самого болота, из-за осоки, доносился голос — негромкий, приглушённый, будто сквозь воду. «Иди, иди ко мне». Голос был женский, ласковый, как мать зовёт дитя или жена мужа. Тимофей прошептал, дрожа губами: «Это не он. Это баба какая-то зовёт его». «Врёшь, — отмахнулся один из мужиков, но голос его дрогнул. — От усталости мерещится». Но тут голос повторился, ещё отчётливее: «Иди сюда, Трофимушка, иди, милый». У нескольких женщин началась истерика — закричали, закрыли лица платками. Мужики переглянулись, и в глазах каждого стоял неприкрытый, липкий страх. «Назад! — резко скомандовал староста. — Всё, хватит. Кто дальше сунется, пропадёт».

Они ушли с поляны торопливо, не оглядываясь. Только Тимофей оглянулся и поклялся потом, что видел среди осоки силуэт — женский, в белом, с распущенными волосами, стоящий прямо на воде. Ночью у костра никто не шутил. Сидели молча, прислушиваясь к каждому звуку. В какой-то момент за деревьями плеснула вода, будто кто-то сделал шаг босой ногой по жиже. Тимофей прошептал: «Едва слышно. Она его зовёт».

Трофима больше не искали. Староста махнул рукой: «Куда уж там, болото взяло». Официально решили записать: утонул. Но в селе разговоры не утихали. Вечером на завалинках женщины судачили, понижая голоса: «Оно ж понятно, тоска его изгубила. Душа пустая, вдовец ведь. Вот и позвала». «Кто позвала?» — спросила соседка. «Да болотница. Тут своё живёт, не хуже водяного. Мужиков без жён любит, заманивает». Мужики смеялись на людях, а по ночам сами тревожно ворочались. Особенно Тимофею, младшему Полежаеву, будто не давало покоя то, что он услышал у трясины. Сначала он всем говорил: «Голос был». Потом замолчал — смеются ведь. Но жене своей признался: «Оно не сон был. Я слышал, как она его звала. Ласково, тихо, будто жена мужа. Я и сам бы пошёл, кабы крест на себя не положил». Жена перекрестила его и велела молчать, чтоб беду не накликать. Но сны его мучили. Ночами Тимофей просыпался в холодном поту. Снилось: стоит он на кочке, а вокруг белый туман. И из него выходит женщина в длинной рубахе, лицо в волосах. Рука протянута. «Иди, милый».

Через пару недель в селе опять тревога. Пастухи пригнали стадо к лугам, но коровы внезапно встали, замотали головами и дружно развернулись. Пастухи клялись потом, что слышали женский смех, тонкий, будто из самой осоки. «Было уж такое при царе, — сказал один. — Мужик тогда тоже пропал, вдовец был. Слыхали, как бабий голос его звал». «А почему вдовцов-то берёт?» — спросил молодой. «Так тоску чует. Сердце пустое, легче туда залезть». После тех слов мужики враз притихли. И хотя вслух никто не признавался, к болоту старались больше не ходить. Сенокос переносили на другие луга, хоть и хуже трава. А если уж приходилось близко подходить, то всегда гурьбой, с жердями, крестились и не глядели на чёрную жижу. Но Тимофей однажды проговорился соседу: «Оно там до сих пор? Я слышал опять. Вечером шёл мимо и слышу: "Трофим, иди ко мне". Я побежал, а потом подумал — кто за мной смеялся?» Сосед перекрестился и велел никому не рассказывать.

Годы шли, но память о Трофиме не исчезла. Болото стали обходить стороной. На карте колхоза луг за ним помечали как неприкосновенный. Трава там хоть и гуще, но никто не рисковал. В тридцатые годы пропал ещё один человек, молодой парень Степан, ему едва двадцать исполнилось. Ушёл с косой к тем самым местам. Нашли только инструмент, лезвием вбитый в кочку, словно кто-то крест поставил. Ни сапог, ни одежды, ни тела. В протоколе сельсовета за 1933 год написано скупо: «Утонул при сенокосе, тело не найдено». Но пастухи, что были неподалёку, рассказывали другое. Они слышали женский смех, тонкий, молодой, будто девичий. И он шёл прямо из тумана над трясиной.

В сорок первом в районном архиве появилась приписка карандашом, сделанная неизвестной рукой на полях старого дела: «Местные жители зовут болото Бабьим. Считается, что оно заманивает мужчин женским голосом, чаще вдовцов и молодых холостяков». После войны об этой истории знали уже все. Молодёжь смеялась, шутила у костров, мол, неженатым туда ходу нет. Но старики хмурились и советовали не испытывать судьбу.

Тимофей Полежаев дожил до семидесятых. В начале семидесятых годов его разыскал краевед из Иркутска, собиравший деревенские легенды. Тимофей сидел на крыльце старого, покосившегося дома. Руки его тряслись от старости, но голос у него был твёрдый, а глаза смотрели ясно. «Ты хоть верь, хоть нет, — сказал он, глядя куда-то поверх головы приезжего, — а я своими ушами слышал. Не Трофим то говорил. Женский голос его звал, такой ласковый, что сам бы пошёл, кабы крест вовремя не наложил». Краевед записал его слова в тетрадь, и она до сих пор хранится в местном музее. А место у болота так и зовут — Гаврилиха, по имени ещё одного пропавшего.

В районном архиве по сей день лежит та самая бумага 1921 года. Всего одна строчка, от которой у любого мороз по коже: «Она звала его в трясину, говорила ласково, как родная, а утром нашли только шапку».