Весна на Вычегде вскрывалась тяжело, с утробным, пугающим треском. Лед пер дуром, громоздился торосами, крошил тальником берега. Деревня, зажатая между черной тайгой и этой взбесившейся водой, казалась маленькой, как спичечный коробок.
В деревне жили два соседа. Два мужика. Заборы впритык, а миры — как небо и подземелье.
Матвей был из счастливых. Из тех, кто утром выйдет на крыльцо, втянет ноздрями стылый, пахнущий навозом и талым снегом воздух, и лицо его, изрезанное морщинами, озаряется тихим, глубинным светом. Ему в радость было всё: как топор в чурбак со звоном входит, как печь гудит, как жена Нюрка половики трясет. Матвей жил так, будто каждый день с Богом чай пил.
А сосед его, Колька, был человеком конченым. Не в том смысле, что пьёт беспросветно, а из тех «чудиков», у кого душа, как содранная коленка — вечно кровит. Колька пил, конечно, но пил не от дурости, а от какой-то вселенской, невыносимой тоски. Ему всё было тесно.
— Чего ты лыбишься, Мотя? — кричал иногда Колька через забор, тяжело опираясь на штакетник. Глаза у него были страшные, пустые, как выбитые окна. — Чему радуешься? Грязи этой? Свиньям? Мы ж тут гнием заживо, отрезаны от всего мира!
— Я, Коля, не гнию. Я живу, — спокойно отвечал Матвей, поглаживая топорище. — А ты маешься. Ты бы делом занялся, баньку вон поправил.
— Да гори она синим пламенем, банька твоя! — взрывался Колька. — Мне дышать нечем! Небо тут низкое, давит!
В тот вечер, когда река окончательно взбесилась, и случилась беда.
Матвей чинил в сарае сети, когда услышал истошный бабий крик. Нюрка влетела во двор, растрепанная, белая как полотно:
— Мотя! Колька-то… очумел вконец! Лодку на воду спихнул, в самый ледоход лезет! Орет: «На тот берег уйду, там правда!»
Матвей бросил сети. Сердце ухнуло куда-то в сапоги. До берега он добежал в три прыжка, не чуя под собой земли.
Сумерки уже сгущались. Река ревела дурниной. Огромные, в тонну весом, льдины сшибались с сухим пушечным треском. А посреди этого ледяного ада, в утлой деревянной лодке-плоскодонке, стоял Колька. В одной распахнутой телогрейке. Без весел. Он отталкивался от надвигающихся льдин длинным шестом, балансируя на грани смерти, и что-то страшно, надрывно кричал в чернеющее небо.
— Колька! Сволочь ты зашибленная! — заорал Матвей, перекрывая гул реки. — Греби к берегу! Раздавит!
Колька обернулся. Лицо его в серых сумерках было безумным и каким-то просветленным.
— Не хочу-у-у! — донеслось сквозь грохот. — Тут тошно! Там воля-а-а!
В этот момент огромная белая глыба, вынырнув из водоворота, ударила плоскодонку в бок. Дерево хрустнуло, как спичка. Лодка встала на дыбы. Колька взмахнул руками и тяжело рухнул в черную, обжигающую ледяным холодом воду.
Матвей не думал. Он просто скинул фуфайку, сапоги, схватил моток толстой веревки, валявшийся на берегу, привязал один конец к мощному корню старой ивы, а другой обмотал вокруг пояса. И шагнул в этот ревущий ад.
Вода обожгла так, что перехватило дыхание. Течение тут же рвануло его в сторону, но Матвей уперся. Он видел, как Колька барахтается между двух сходящихся льдин. Еще секунда — и расплющит.
— Держись, гнида! — рявкнул Матвей, бросаясь грудью на ледяную кашу. Он ухватил Кольку за воротник телогрейки ровно в тот момент, когда льдины с глухим стуком сошлись. Матвею ободрало бок, боль полоснула по ребрам, но он тянул соседа на себя, хрипя и выплевывая ледяную воду.
Назад выбирались вечность. Веревка натянулась струной. Когда Матвей выволок обмякшего Кольку на глинистый берег, оба упали без сил.
Ночь уже вступила в свои права. Река продолжала свой равнодушный, страшный ход.
Матвей лежал на спине, тяжело дыша, смотрел на высыпавшие холодные звезды. Рядом кашлял и блевал речной водой Колька. Его трясло так, что зубы стучали.
— Зачем… зачем ты меня достал, Мотя? — вдруг захныкал Колька. Не заплакал, а именно захныкал, жалко, по-детски. — Я же жить не хочу. Внутри всё выгорело. Пустота там. Почему тебе тут хорошо, а мне — петля мерещится?
Матвей сел. Отжал бороду. Сплюнул. Посмотрел на соседа долгим, тяжелым взглядом.
— А я тебе скажу, Коля, почему, — голос Матвея звучал глухо, но твердо. — Потому что в городе или еще где человек может спрятаться. За суетой, за шумом, за чужими спинами. А здесь, в деревне, прятаться негде. Здесь тишина такая, что ты остаешься один на один с самим собой. Голым перед Богом стоишь.
Матвей помолчал, слушая треск льда.
— Деревня, Колька, она как увеличительное стекло. Если у тебя внутри свет, труд да любовь — деревня тебе раем покажется. Благодатью. Каждой травинке радоваться будешь. А если у тебя внутри гниль, злоба да пустота — деревня эту пустоту раздует так, что она тебя сожрет. Здесь ничто не отвлекает от собственной души. Тебе не тут тошно, Коля. Тебе с самим собой тошно. От себя ты на тот берег плыл. Да только себя бы ты и туда привез.
Колька затих. Только судорожно всхлипывал, обхватив руками мокрые колени.
Матвей встал, морщась от боли в ушибленном боку, накинул на плечи соседа свою сухую фуфайку.
— Пошли в избу, философ. Нюрка баню истопила. Жить будем. А волю… волю не за рекой, ее внутри искать надо.
Они побрели к домам, в окнах которых горел теплый, желтый свет. И только река позади них продолжала ломать лед, словно перемалывая человеческие судьбы.