Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

3 года тоски: почему никто не загадал желание на Новый год...

Нина Павловна поставила на стол четыре тарелки, посмотрела на них и убрала одну обратно в шкаф. Третий Новый год подряд четвёртая тарелка оставалась лишней. На кухне пахло варёной картошкой и укропом. Оливье был почти готов: горошек высыпан, колбаса нарезана мелко, как Лена любила. Нина Павловна поймала себя на этом и отвернулась к окну, будто проверяла, не идёт ли снег. Снег шёл. Крупный, медленный, словно нарочно для открытки. Геннадий сидел в комнате и чинил гирлянду. Три лампочки не горели, и он менял их по одной, щурясь через очки в тонкой оправе. Пальцы у него были большие, мозолистые, от каждой лампочки оставался мелкий хруст стекла о кожу. Маленькие колбочки норовили выскользнуть. «Гена, ты бы новую купил», сказала Нина Павловна из кухни. «Ну вот ещё. Эта рабочая», ответил он, не поднимая головы. Даша вышла из своей комнаты в пижаме с оленями. Щёки розовые после душа, стрижка каре чуть набок, веснушки на переносице. Она прошлёпала босиком по холодному линолеуму и остановилась у

Нина Павловна поставила на стол четыре тарелки, посмотрела на них и убрала одну обратно в шкаф. Третий Новый год подряд четвёртая тарелка оставалась лишней.

На кухне пахло варёной картошкой и укропом. Оливье был почти готов: горошек высыпан, колбаса нарезана мелко, как Лена любила. Нина Павловна поймала себя на этом и отвернулась к окну, будто проверяла, не идёт ли снег.

Снег шёл. Крупный, медленный, словно нарочно для открытки.

Геннадий сидел в комнате и чинил гирлянду. Три лампочки не горели, и он менял их по одной, щурясь через очки в тонкой оправе. Пальцы у него были большие, мозолистые, от каждой лампочки оставался мелкий хруст стекла о кожу. Маленькие колбочки норовили выскользнуть.

«Гена, ты бы новую купил», сказала Нина Павловна из кухни.

«Ну вот ещё. Эта рабочая», ответил он, не поднимая головы.

Даша вышла из своей комнаты в пижаме с оленями. Щёки розовые после душа, стрижка каре чуть набок, веснушки на переносице. Она прошлёпала босиком по холодному линолеуму и остановилась у стола.

«Мам, а зачем три тарелки стоят так далеко друг от друга?»

Мать промолчала. Переставила тарелки ближе, но стол от этого казался только пустее. Между ними остался зазор, который раньше занимала четвёртая.

Даша села на табуретку и подтянула колени к подбородку. Двадцать два года, а привычка осталась с детства. Она взяла телефон, открыла переписку с сестрой и перечитала последнее сообщение. «С наступающим, Дашуль. Обнимаю крепко-крепко. Тут минус тридцать, представляешь?» Отправлено вчера, в 23:47 по Торонто.

Потому что Лена жила в Торонто уже три года. Уехала по рабочей визе, осталась, получила контракт. Звонила каждое воскресенье, присылала фото кленовых листьев осенью и сугробов зимой. Но снег на фотографиях не пах ничем. И воскресные звонки не грели руки.

В прихожей, на верхней полке рядом с коробкой из-под обуви, лежала красная детская варежка. Одна, без пары. Когда-то Лена носила такие в первом классе, и снежинка на тыльной стороне была вышита криво, домашними стежками. Нина Павловна не убирала варежку, хотя муж дважды спрашивал, зачем она там. Она не объясняла. Просто протирала полку и клала обратно на место.

Гирлянду Геннадий починил к семи вечера. Повесил на ёлку, включил. Комната осветилась жёлтым и зелёным, тени от веток легли на стену мягкими пятнами. Ёлка была невысокая, живая. Пахла смолой и холодом, и капельки влаги поблёскивали на иголках.

«Красиво, пап», сказала Даша из дверного проёма.

Он кивнул. «Ну вот» у него означало и «спасибо», и «видишь, работает», и «я старался». Даша давно научилась переводить отцовские интонации.

Нина Павловна вынесла оливье в салатнике. Тяжёлый, керамический, с синими цветами по краю. Этот салатник помнил ещё их старую квартиру на Ленина, ещё все Новые годы, когда за столом сидели четверо. Она поставила его в центр и задержала руку на прохладном фарфоровом боку.

Даша резала хлеб. Батон был свежий, мягкий, нож проваливался сквозь мякиш. Она нарезала неровно, один ломоть толще другого, и не поправляла. Мать раньше сказала бы: «Ровнее режь, Даша». Сейчас не сказала.

Без десяти восемь в дверь позвонили.

Нина Павловна вытерла руки о фартук. Геннадий снял очки и положил на стопку газет. Даша подняла голову от телефона.

«Кто это?» спросила она.

«Может, соседка за солью», мать пошла к двери, шаркая тапками.

Она повернула замок. Потянула дверь. И замерла.

На пороге стояла женщина в красном пуховике. Тёмные волосы выбились из-под вязаной шапки, на ресницах таяли снежинки. В руках она держала пакет, из которого торчал угол коробки. Щёки горели от мороза, и от неё пахло снегом и чем-то далёким, аэропортовским, незнакомым. А глаза были мамины. Серо-зелёные, с прищуром в уголках.

«Мам», сказала Лена. Голос хрипнул, будто слово застряло где-то между горлом и рёбрами. «Мам, это я.»

Нина Павловна не ответила. Она протянула руки, схватилась за рукава пуховика и потянула дочь к себе. Ткань была ледяной, скользкой, ладони не сразу нашли опору. Мать прижалась щекой к этому холодному нейлону, и плечи её задрожали. Первые секунды она просто стояла так, вцепившись в рукава, будто боялась: отпустит, и дочь окажется сном.

«Мам, мам, я приехала», повторяла Лена. «Слушай, я здесь. Я здесь.»

Из комнаты вышел Геннадий. Остановился в дверях кухни, и руки повисли вдоль тела. Он снял очки. Протёр стёкла краем рубашки. Надел обратно. Посмотрел на Лену поверх дужки. Снял очки ещё раз.

«Ну вот», произнёс он тихо. Так тихо, что это услышала только ёлка.

И подошёл. Обнял обеих разом. Руки у него были настолько длинные, что обхватили и жену, и дочь, и даже край мокрого пуховика. Нина Павловна стояла между ними и плакала в голос, не стесняясь. Звук был некрасивый, с всхлипами и причитаниями, но никому на свете не было дела до красоты этого звука.

Даша появилась в прихожей последней. Она не бежала. Шла медленно, босиком по холодному полу, и улыбалась так широко, что веснушки на щеках растянулись. А потом засмеялась. Громко, с запрокинутой головой. И тут же расплакалась, как бывает только у неё: смех обрывается, нижняя губа дрожит, и слёзы катятся быстрее, чем успеваешь моргнуть.

«Ленка!» Она бросилась к сестре, обхватила за шею, ткнулась лбом в мокрое от снега плечо. Пуховик заскрипел под напором.

Лена держала сестру одной рукой, потому что во второй всё ещё был пакет. Пакет мешал, но она не могла его бросить. Там лежали подарки, которые она везла от самого Торонто: через два аэропорта, пересадку в Стамбуле и очередь на паспортный контроль в Шереметьево.

Геннадий аккуратно вынул пакет из её пальцев. Поставил на пол у стены. И Лена наконец обняла сестру обеими руками, крепко, по-настоящему.

Они стояли в прихожей вчетвером, и никто не двигался. В квартире пахло оливье и ёлочной смолой, на полу натекла лужица от снега с ботинок, где-то за стеной у соседей работал телевизор. Нина Павловна всхлипывала, Даша смеялась мокрым голосом, Геннадий молчал, а Лена повторяла «я здесь, я здесь», будто это заклинание, которое нельзя прерывать.

Потом мать отстранилась. Взяла лицо дочери в ладони. Посмотрела долго, как рассматривают что-то, по чему скучали так сильно, что забыли подробности. Провела большим пальцем по скуле.

«Похудела», сказала она. И повторила, потому что всегда повторяла, когда волновалась: «Похудела, Леночка».

«Мам, я нормально ем.»

«Я тебя накормлю.» Это прозвучало не как предложение, а как решение, которое обжалованию не подлежит. «Раздевайся. Раздевайся, давай.»

Лена стянула пуховик. Под ним был серый свитер крупной вязки, с растянутыми рукавами и катышками на локтях. Она повесила пуховик на крючок, и в этот момент рука задела верхнюю полку. Красная варежка качнулась, но не упала.

Лена посмотрела на неё. И ничего не сказала.

За стол сели вместе. Четыре тарелки стояли близко друг к другу, локти почти соприкасались. Нина Павловна достала из шкафа ту самую четвёртую тарелку, протёрла полотенцем и поставила на своё место. Руки у неё всё ещё подрагивали, но движения были точные, привычные, выученные за десятилетия.

Лена ела так, как не ела, наверное, полгода. Оливье, селёдку под шубой, мамины котлеты, которые Нина Павловна жарила «просто так, на всякий случай». Мать подкладывала ей и подкладывала, а та не спорила. Только улыбалась и ела. Колбаса в оливье была нарезана именно так, как она любила, и от этой мелочи у неё щипало в носу.

Даша сидела рядом, прижавшись плечом к сестре. Касалась локтем каждые полминуты, будто проверяла: не исчезнет ли.

«Слушай, как ты вообщеее?» Даша растянула слово на три слога. «Ты же вчера писала из Торонто.»

«Из аэропорта писала.» Лена улыбнулась. «Специально, чтобы не спалиться.»

«А билеты давно купила?»

«Месяц назад. Самое сложное было не проговориться. Я маме чуть не сказала в воскресенье, когда она про пирог спрашивала.»

Нина Павловна всплеснула руками: «Так вот почему ты голос меняла! Я думала, ты заболела!»

«Я просто плакала, мам. Тихо.»

Мать прикусила губу и отвернулась к плите. Постояла так три секунды, выдохнула. Взяла чайник.

Геннадий слушал молча. Он не задавал вопросов. Просто смотрел на старшую дочь поверх очков и иногда кивал, когда она рассказывала про задержку рейса и турбулентность над Чёрным морем. Тарелка перед ним была полная, но он забывал подносить вилку ко рту.

Лена заметила.

«Пап, ешь.»

«Ем», сказал он. И не стал.

Чай разлили по четырём кружкам. Не по трём. По четырём. Нина Павловна держала свою обеими руками, грела пальцы, хотя на кухне было жарко от плиты и от людей. Пар поднимался к потолку, и стекло на окне запотело окончательно.

Даша рассказывала про университет, про курсовую, про преподавателя, который ставит зачёт только тем, кто не пропустил ни одной лекции. Лена слушала и кивала. Потому что дело было не в словах. Дело было в голосе. Тягучие гласные, смех перед каждой нелепой подробностью, привычка начинать фразу заново, если забыла середину. По этому голосу она скучала больше всего.

«А я ёлку сама выбирала в этом году», сказала Даша с гордостью.

«Правда?»

«Пап, подтверди.»

«Выбирала», подтвердил Геннадий. «Маленькую, но хорошую. Ну вот.»

Лена обернулась к ёлке. Посмотрела на гирлянду, которую отец чинил, на старые игрушки: стеклянный шар с облупившейся краской, картонного деда мороза с оторванным ватным краем, снеговика с одним глазом из чёрной бусины. Она знала каждую из этих игрушек. Трогала их в детстве, вешала на ветки, прятала в коробку в январе. Снеговик покачивался на нитке, и бусина блестела в свете гирлянды.

«Снеговик ещё живой», сказала она.

«Живее всех», ответила мать. Голос сорвался на последнем слоге. Она отвернулась к окну и долго стояла, якобы проверяя форточку. Спина была ровная, плечи подобраны. Но пальцы на подоконнике побелели.

Без четверти двенадцать Лена вышла в прихожую. Сказала: за подарками. Присела на корточки, вытащила коробки из пакета. Разложила. И подняла глаза вверх.

Варежка лежала на прежнем месте. Красная, маленькая, на ребёнка лет семи. Снежинка на тыльной стороне, стежки расползлись, нитка торчит белой петлёй.

Она взяла варежку в руки. Ткань была мягкой и тёплой, хотя полка в прихожей всегда холодная. Будто вещь ждала именно эту руку. Попробовала надеть. Пальцы, конечно, не влезли. Ладонь выросла, стала шире, костяшки не проходили. Она сжала варежку в кулаке и почувствовала, как шерсть щекочет кожу между пальцами.

Нина Павловна вышла в прихожую и увидела. Остановилась в дверном проёме. Фартук сбился набок, руки мокрые от мытья посуды. Ничего не сказала. Просто смотрела, как дочь вертит в руках детскую варежку.

Лена подняла голову.

«Мам, ты зачем её хранишь?»

Мать моргнула. Провела ладонью по фартуку, как делала всегда, когда не знала, куда деть руки.

«Хранишь и хранишь», повторила она вместо ответа.

И пошла обратно на кухню. По дороге быстро вытерла глаза тыльной стороной ладони. Один жест, короткий, привычный.

Без пяти двенадцать они сели за стол. Все четверо. Тарелки стояли вплотную, бокалы сдвинуты к центру. Геннадий включил телевизор, но звук убавил почти до нуля. Куранты ещё не начались. На экране мелькали лица, которые никого в этой кухне не интересовали.

Даша взяла сестру за руку. Просто так, без повода. Пальцы у неё были горячие, а у Лены прохладные после прихожей. Та сжала в ответ. И они сидели так, переплетя пальцы, как в детстве, когда боялись грозы и считали секунды между молнией и громом.

Нина Павловна смотрела на них и больше не плакала. Она выплакала всё, что копилось три года: пока мыла посуду, пока подкладывала котлеты, пока стояла у окна с прямой спиной. Сейчас она просто сидела и дышала воздухом, в котором были все её люди. Разом. В одной кухне. И этот воздух пах укропом, шампанским и ёлочной смолой.

Геннадий разлил шампанское. Четыре бокала. Пузырьки поднимались к краям, и в них качались крошечные отражения гирлянды.

Куранты начали бить.

Никто не загадывал желание. Потому что оно уже стояло тут, в сером свитере с растянутыми рукавами, пахло морозом и дальней дорогой, улыбалось маминой улыбкой и держало младшую сестру за руку.

На полке в прихожей место варежки пустовало. Она лежала на кухонном столе, рядом с тарелкой Лены, маленькая и красная, с белой ниткой, торчащей из расползшейся снежинки.