если вы не читали начало истории, вот первая часть
Часть 2 из 2
Двери трамвая стояли открытыми.
За ними был не ноябрьский город, не кольцо у кирпичного завода и даже не туман.
За дверями стояла я.
Девятилетняя.
В красной шапке с помпоном, в синей куртке, с тяжёлым школьным портфелем за спиной. Я помнила эту куртку. Бабушка купила её на вырост, рукава приходилось подворачивать два раза, и я ненавидела, что на фотографии с Нового года выглядела в ней как маленький гриб.
Девочка на кольце улыбалась.
Точно так, как улыбалась я в детстве, когда врала, что не ела варенье из банки.
— Ира, выходи, — сказала она. — Мы же маму ждём.
Рядом со мной мама прошептала:
— Не слушай её. Это не ты.
Но как можно было не слушать собственный голос?
Девочка сделала шаг ближе к дверям. Снег вокруг неё не падал, а висел в воздухе — крупные белые хлопья застыли между небом и землёй, будто кто-то остановил мир в тот самый миг, когда он собирался закончиться.
— Ты обещала, — сказала девочка. — Помнишь? Если мама не вернётся, мы пойдём её искать.
У меня пересохло во рту.
Я помнила.
Не словами. Телом.
Маленькая прихожая. Бабушка плачет на кухне, думая, что я сплю. На стуле лежит мамин старый шарф. Радио на подоконнике шипит из-за метели. Телефон молчит. Я стою в коридоре босиком, в ночной рубашке, и говорю в темноту:
— Я тебя найду, мама. Слышишь? Я всё равно тебя найду.
Я забыла это.
Или заставила себя забыть.
Но обещание никуда не делось.
Оно ждало.
Девочка за дверями улыбнулась шире.
— Пойдём. Она там.
Я посмотрела туда, куда она показывала.
В тумане, чуть дальше кольца, стоял наш старый дом. Пятиэтажка с облупленной штукатуркой, двор с качелями, подъезд с железной дверью. В окне на втором этаже горел свет. На кухне кто-то двигался.
Я знала: если поднимусь туда, увижу бабушку живой. Она будет в своём коричневом халате, с платком на плечах. На столе будет чай. Мама войдёт следом, снимет перчатки и скажет:
— Ну вот, Ирочка. Я же обещала. Утром я дома.
Мне захотелось выйти так сильно, что я сделала шаг.
Мама схватила меня за руку.
— Нет.
Я резко повернулась к ней.
— А если это правда?
Мама молчала.
— Если там правда дом? Если бабушка? Если ты?
— Там то, что ты хочешь увидеть.
— А разве это не одно и то же?
— Нет.
Человек без лица стоял чуть позади, рядом с открытыми дверями. Его белый билет был всё ещё у него в руке. В салоне стало так холодно, что на поручнях выступил иней.
— Она имеет право выйти, — сказал он. — Её позвали.
Мама не обернулась.
— Её имя не объявили.
— Она сама себя узнала.
— Это не правило.
Человек без лица чуть наклонил голову.
— Правила меняются на последнем рейсе.
Я почувствовала, как мама сжала мои пальцы. Её рука была ледяной, но держала крепко, почти больно.
— Спроси у неё билет, — сказала мама.
— Что?
— Спроси у девочки билет.
Девочка за дверями перестала улыбаться.
Я посмотрела на неё.
— У тебя есть билет?
Она нахмурилась.
— Зачем? Я же ты.
— У всех пассажиров должен быть билет.
— Я не пассажир.
— А кто?
Девочка долго смотрела на меня.
И в её лице что-то начало меняться.
Не резко. Не страшно сначала. Просто черты стали чуть смазанными, как у фотографии, которую держали мокрыми пальцами. Глаза потемнели. Улыбка стала неподвижной.
— Я ждала, — сказала она. — Дольше всех.
Мама тихо произнесла:
— Вот теперь ты слышишь.
Я слышала.
В голосе девочки больше не было детства. Там была пустота подъезда, где годами ждут шагов. Там была чашка чая, которую бабушка ставила на стол каждый вечер. Там были мои сны, в которых мама стояла в дверях вагона и молчала. Там было всё, что не закончилось.
— Ты не я, — сказала я.
Девочка сделала ещё один шаг.
— Я то, что осталось от тебя.
Вагон слегка качнулся, хотя стоял на месте.
— Без меня ты её забудешь, — сказала девочка. — Без меня ты перестанешь ждать.
Эти слова попали точно в самое больное место.
Потому что я поняла: часть меня действительно боялась перестать ждать. Не смерти матери. Не одиночества. Не правды.
Я боялась, что если перестану ждать, значит, предам её.
Человек без лица тихо сказал:
— Ожидание — тоже любовь.
Мама резко повернулась к нему.
— Нет. Ожидание может притворяться любовью. Но это не одно и то же.
Девочка за дверями подняла руку и постучала по воздуху.
Три раза.
Тук.
Тук.
Тук.
Точно так же стучали двери трамвая, когда их закрывали вручную. Точно так же стучала рация перед тем, как заговорить маминым голосом. Точно так же стучало моё сердце все эти годы, когда по ночам я просыпалась от ощущения, что кто-то стоит в комнате.
— Ира, — позвала девочка. — Если ты не выйдешь, я останусь здесь одна.
Я закрыла глаза.
На секунду мне снова было девять.
Я стояла в прихожей и обещала найти маму. Я не знала тогда, что обещания, данные от отчаяния, иногда слышит не тот, кому они предназначены.
Я открыла глаза.
— Ты не останешься одна, — сказала я. — Я тебя отпускаю.
Девочка смотрела на меня, будто не понимала.
— Нельзя.
— Можно.
— Ты не умеешь.
— Научусь.
Она начала плакать. Без слёз. Просто лицо сморщилось, губы дрогнули, но глаза остались сухими и тёмными.
— Я ждала, — повторила она. — Я ждала вместо тебя.
Я сделала шаг к двери, но не вышла. Только присела на корточки у самого порога, чтобы оказаться с ней на одном уровне.
— Спасибо, — сказала я.
Мама рядом тихо всхлипнула.
— Спасибо, что ждала. Но больше не надо.
Девочка протянула ко мне руку.
На её ладони лежал маленький бумажный билет.
Я взяла его.
Он был старый, почти прозрачный. Без даты, без номера, без цены. На нём детским почерком было написано одно слово:
“Мама”.
Я встала и подошла к компостеру.
Металл был покрыт инеем.
Я вставила билет в щель.
Компостер щёлкнул.
Не громко. Почти ласково.
За дверями девочка вздохнула.
И начала таять.
Сначала исчез портфель, потом красная шапка, потом синяя куртка. Последним исчезло лицо. Оно снова стало моим — не страшным, не чужим, просто детским и усталым.
Перед тем как раствориться в снегу, девочка улыбнулась.
Уже по-настоящему.
— Теперь ты сама, — сказала она.
Двери закрылись.
Трамвай тронулся.
Я стояла у компостера и держалась за его холодный корпус, потому что ноги подкашивались.
Мама подошла ко мне.
— Ты сделала правильно.
— Я отпустила себя?
— Ту часть, которая не могла уйти с той ночи.
— А теперь?
Мама посмотрела вперёд, туда, где кабина водителя была пустой.
Сергей ушёл. Его перчатки лежали на сиденье. Контроллер сам двигался вперёд, будто невидимая рука вела вагон по рельсам.
— Теперь рейс должен закончиться, — сказала мама.
Человек без лица стоял у второй двери. После исчезновения девочки его тень стала плотнее. Будто он забрал часть темноты себе.
— Не совсем, — сказал он.
Мама напряглась.
— Ты получил ожидание.
— Я получил просроченный билет. Но долг остался.
— Какой ещё долг?
Он повернулся ко мне.
— Кондуктор не может покинуть вагон, пока не сдаст выручку.
Я почти рассмеялась. Наверное, от усталости.
— Вы серьёзно?
— На последнем рейсе всё серьёзно.
— Какая выручка? Монеты? Старые билеты? Пепел?
— Нет. Имена.
Салон вдруг стал длиннее.
Я видела заднюю площадку, но она будто отодвинулась на десятки метров. Сиденья уходили в полумрак. На них снова начали проступать люди.
Старик с авоськой.
Невеста.
Женщина с младенцем.
Мальчик Саша.
Сергей рядом с ним.
Пожилая женщина из окна.
Мужчина с букетом.
Десятки других лиц.
Все сидели молча, как на старой фотографии.
— Они же вышли, — прошептала я.
— Вышли те, кому разрешили, — ответил человек без лица. — Но маршрут помнит всех. Пока есть маршрут, есть дорога. Пока есть дорога, кто-то может сойти не там.
— Значит, нужно закрыть маршрут.
— Его уже закрыли люди.
— Значит, нужно закрыть его здесь.
Впервые человек без лица не ответил сразу.
Мама посмотрела на меня. В её глазах мелькнуло что-то похожее на страх и гордость одновременно.
— Ира…
— Что?
— Осторожно.
Я вдруг вспомнила диспетчерскую. Журнал движения. Путевые листы. Подписи. Время выхода. Время возвращения в депо. Отметки о неисправностях. Всё скучное, бумажное, земное. То, что я считала противоположностью мистики.
Но, может быть, именно этим и держится мир.
Не громкими словами. Не проклятиями. Не видениями.
А тем, что кто-то ставит подпись: рейс окончен.
Я сняла с плеча кондукторскую сумку. Внутри были билеты, мелочь, дырокол для аварийных талонов, старый карандаш, который я взяла в диспетчерской машинально.
И журнал.
Я не помнила, чтобы клала его туда.
Но он был.
Тот самый журнал движения седьмого маршрута. Твёрдая обложка, потёртые углы, страницы в клетку. На первой странице стоял штамп депо. На последней — дата сегодняшнего дня.
Я открыла журнал.
Строки были заполнены сами.
“23:10. Вагон №417. Маршрут №7. Последний рейс. Водитель: Гуров С. П. Кондуктор: Климова И. В.”
Я провела пальцами по своей фамилии.
Потом ниже увидела другую запись.
“14.11.1996. Вагон №417. Рейс не закрыт.”
Под ней было место для подписи.
Пустое.
— Его не закрыли тогда, — сказала я.
Мама опустила глаза.
— Некому было.
— Ты была кондуктором.
— Меня высадили раньше.
— Водитель вернулся.
— Он не смог подписать. Он не помнил путь.
Я посмотрела на человека без лица.
— А вы всё это время проверяли незакрытый рейс?
— Я слежу за порядком.
— Нет. Вы пользовались тем, что порядок нарушен.
Он молчал.
Я вспомнила его слова: “Все, кто входит в вагон, мои, пока билет не отдан”.
— Вы проверяющий, — сказала я. — Значит, у вас должно быть удостоверение.
Мама резко посмотрела на меня.
Человек без лица чуть наклонил голову.
— Что?
— Служебное удостоверение. Документ. Номер. Фамилия.
— У меня нет фамилии.
— Тогда вы не проверяющий.
В салоне стало так тихо, что я слышала, как потрескивает иней на стекле.
— Я — тот, кто стоит на границе, — сказал он.
— На границе стоят по правилам. Даже смерть приходит по правилам.
Его тень дрогнула.
— Осторожнее, кондуктор.
Мне было страшно.
Очень.
Но страх вдруг стал другим. Не парализующим. Не детским. Не тем, из-за которого хочется закрыть глаза и ждать, что взрослые всё решат.
Взрослых больше не было.
Была я.
Диспетчер. Бывший водитель. Кондуктор последнего рейса.
И дочь женщины, которая однажды попыталась спасти чужого ребёнка.
— Покажите билет, — сказала я.
Он поднял белый билет.
— Вот.
— Это не билет. На нём нет остановки, даты, номера маршрута.
— Ты сама должна его пробить.
— Нет. Сначала пассажир называет пункт назначения.
— Я не пассажир.
— Тогда выйдите из вагона.
Тень на его лице начала двигаться. На секунду там проступили чужие черты. Старик. Невеста. Мальчик. Моя девятилетняя улыбка. Лицо Сергея. Лицо мамы. Потом всё снова стало пустым.
— Я не могу выйти, — сказал он.
— Почему?
Он не ответил.
И тогда я поняла.
Не сразу. Но так ясно, что даже холод вокруг стал понятным.
Он не был человеком.
Не был смертью.
Не был проверяющим.
Он был самим незакрытым рейсом.
Всеми дорогами, которые оборвались. Всеми ожиданиями, которые некому было отпустить. Всеми билетами, которые не сдали. Всеми людьми, которые не доехали и не смогли уйти, потому что кто-то продолжал помнить их не живыми, не мёртвыми, а едущими.
У него не было лица, потому что лицо ему давали пассажиры.
У него не было имени, потому что его называли по-разному.
Беда.
Метель.
Судьба.
Трамвай.
Последний рейс.
— Вы не проверяющий, — сказала я. — Вы маршрут.
Свет в салоне мигнул.
Мама медленно выдохнула.
— Ира…
Я открыла журнал на сегодняшней дате.
Карандаш дрожал в руке, но я всё равно начала писать.
“Рейс принят. Пассажиры высажены по остановкам следования. Непредвиденные задержки учтены. Маршрут №7 подлежит закрытию после возвращения вагона в депо.”
Человек без лица сделал шаг ко мне.
— Нельзя закрыть то, что помнят.
— Можно, — сказала я. — Память — не маршрут.
— Они забудут дорогу.
— Пусть помнят людей.
— Без дороги они потеряются.
— Нет. Они наконец дойдут.
Он протянул руку к журналу.
Мама встала между нами.
— Не трогай её.
— Ты уже однажды вмешалась, Елена.
Вот тогда я впервые услышала мамино имя из его уст.
Елена.
Елена Климова.
Странно, но оно прозвучало почти чужим. Для меня она всегда была просто мама. Как будто у матерей нет отдельных имён, пока дети маленькие.
— Я вмешаюсь снова, — сказала она.
— У тебя больше нет билета.
Мама побледнела.
Я посмотрела на неё.
— Что он имеет в виду?
Мама не ответила.
Человек без лица медленно повернул ко мне пустое лицо.
— У каждого, кто едет этим рейсом, есть билет. Даже у тех, кто не помнит. Твоя мать отдала свой в ту ночь.
— Кому?
— Тебе.
Я почувствовала, как сердце пропустило удар.
— Нет. Я нашла билет в компостере.
— Ты нашла то, что она оставила, чтобы ты не вышла раньше конечной.
Я достала из кармана тот самый билет 1996 года.
Пожелтевший, с пробитыми дырками. На одной стороне дата: 14 ноября 1996. На другой — маминым почерком строки, которые появлялись по мере пути.
“Не отдавай свой билет, пока не увидишь конечную.”
“На конечной выходят только те, чьё имя объявили.”
Теперь на нём проступала третья строка.
“Если хочешь вернуть домой другого, сначала назови его живым.”
Я подняла глаза на маму.
— Что это значит?
Она смотрела на билет так, будто видела его впервые и знала всю жизнь.
— Я не смогла вернуться, потому что все ждали меня мёртвой или пропавшей. Даже мама. Даже ты. Вы оставляли мне место, чай, сны, вопросы. Но никто не мог представить, что я просто… иду домой.
— Ты была мертва.
— Да. Но путь домой не всегда заканчивается жизнью.
Голос её дрогнул.
— Иногда домой — это когда тебя перестают держать на дороге.
Я поняла.
Почти.
— Я должна назвать тебя живой?
— Нет, Ирочка.
Она улыбнулась сквозь слёзы.
— Ты должна назвать меня мамой. Не пропавшей. Не погибшей. Не тайной. Просто мамой, которая любила тебя и не смогла вернуться.
Я прижала билет к груди.
— А если я пробью его?
— Тогда мой рейс закончится.
— Ты исчезнешь?
— Я уйду туда, куда должна была уйти давно.
— А я?
Мама коснулась моей щеки.
— А ты останешься жить.
Я вдруг почувствовала злость.
Горячую, настоящую.
— Как удобно. Все уходят, а я остаюсь жить. Бабушка ушла. Ты ушла. Отец потом ушёл. Сергей ушёл. Саша ушёл. Даже моя детская часть ушла. А мне всё время говорят: живи.
Мама не отвела взгляда.
— Потому что это самое трудное.
Слова ударили сильнее, чем я ожидала.
Я стояла посреди старого трамвая, в форме, которую не надевала много лет, с билетом в руке и понимала: всю жизнь я считала себя оставленной. А может, меня не оставляли.
Может, меня выталкивали обратно к жизни всеми способами, какие были.
Даже молчанием.
Даже снами.
Даже последним рейсом.
Из динамика под потолком раздался голос:
— Пассажир Климова Елена Андреевна, приготовьтесь к выходу.
Мама закрыла глаза.
Я зажала билет сильнее.
— Нет.
Человек без лица сказал:
— Её имя объявили.
— Я слышала.
— Кондуктор обязан принять билет.
— Я знаю.
Мама протянула руку.
— Ира.
Я не могла.
Я снова была ребёнком в коридоре. Только теперь мама уходила не на смену. Не в метель. Не на линию.
Она уходила окончательно.
— Я не хочу, — сказала я.
— Знаю.
— Я только нашла тебя.
— Ты нашла правду.
— Мне не нужна правда без тебя.
Мама обняла меня.
По-настоящему.
Холодно, крепко, отчаянно.
Я уткнулась лицом в её плечо и впервые за много лет заплакала так, как не плачут взрослые люди. Без стыда. Без контроля. Без попытки быть сильной. Я плакала за девочку, которая ждала. За бабушку с чашкой чая. За отца, который не умел говорить о боли. За Сергея, который всю жизнь прожил рядом с чужой тайной. За мальчика Сашу. За всех, кто ехал и не доехал.
Мама гладила меня по волосам.
— Ирочка, послушай. Я не была с тобой рядом, когда надо было. Не провожала тебя в школу. Не видела, как ты выросла. Не помогла тебе пережить первую любовь, первую потерю, первую взрослую усталость. Это нельзя исправить.
— Не говори так.
— Но я любила тебя всё это время. Не как призрак. Не как память. Как мама. Любовь не всегда умеет возвращаться. Но она умеет оставаться.
Я отстранилась.
— Как мне жить после этого?
— Не после. Дальше.
Мама взяла мою руку с билетом и подвела к компостеру.
— Давай вместе.
Я не видела почти ничего из-за слёз.
Билет вошёл в щель.
Компостер щёлкнул.
На этот раз звук был громкий, чистый, как удар колокола.
Трамвай остановился.
Двери открылись.
За ними была наша старая кухня.
Не призрачная, не пугающая. Обычная.
Маленький стол у окна. Клеёнка с голубыми цветами. Бабушка у плиты. На табуретке моя школьная сумка. Радио тихо играет. За окном светает.
Бабушка обернулась.
Она была моложе, чем в последние годы, но старше, чем в моём детстве. Такой, какой я её помнила в ту зиму.
— Лена, — сказала она.
Мама сжала мою руку.
— Мне пора.
Я не могла говорить.
Тогда она сама наклонилась и поцеловала меня в лоб.
— Утром я буду дома, — сказала она.
И впервые эти слова не звучали обещанием, которое обязательно нарушат.
Они звучали ответом.
Мама вышла.
Бабушка раскрыла руки.
Мама шагнула к ней, и дверь кухни наполнилась светом. На секунду я увидела девятилетнюю себя — не ту, что ждала на кольце, а настоящую: спящую за столом, щекой на тетради. Мама наклонилась к ней, поправила волосы и тихо поцеловала в макушку.
Потом двери трамвая закрылись.
Мамы больше не было в салоне.
Я осталась одна с человеком без лица.
И пустым вагоном.
Он стоял у второй двери и держал свой белый билет.
— Теперь твоя очередь, — сказал он.
Я вытерла лицо рукавом формы.
— Моё имя не объявили.
— Объявят.
— Кто?
Он молчал.
За окнами снова был туман. Но теперь в нём мелькали не остановки, а обрывки маршрута: рынок, фабрика, роддом, кинотеатр, депо, кирпичный завод. Всё кружилось вокруг вагона, как листья в воронке.
Я открыла журнал.
Запись о рейсе 1996 года изменилась.
Там, где было пустое место для подписи, теперь стояла мамина подпись.
“Климова Е. А.”
Рядом появилась моя строка.
“Рейс закрывается ответственным диспетчером.”
Я взяла карандаш.
Человек без лица шагнул ближе.
— Если ты подпишешь, маршрута не станет.
— Его и так закрыли.
— Не этого.
— Именно этого.
— Ты не понимаешь. Пока он есть, те, кто потерял дорогу, могут надеяться.
— Нет. Пока он есть, они не могут уйти.
Его голос стал ниже.
— А ты? Куда уйдёшь ты, когда закроешь его?
— В депо.
— В пустую квартиру.
— Да.
— К работе, которую ненавидишь.
— Возможно.
— К жизни без ожидания.
Я посмотрела на него.
— Вот именно.
Он впервые отступил.
— Без ожидания человек пуст.
— Нет. Без ожидания появляется место для другого.
— Для чего?
Я подумала.
Для утра без страха.
Для окна, в котором просто снег.
Для звонка телефона, который не обязательно приносит беду.
Для чая, который пьют, а не оставляют мёртвым.
Для дороги, по которой едут туда, куда действительно нужно, а не туда, где когда-то потеряли любовь.
— Для жизни, — сказала я.
Человек без лица медленно поднял белый билет.
— Тогда пробей мой.
— Сначала назовите пункт назначения.
— У меня нет.
— Тогда я назначу.
Я открыла сумку и нашла там маршрутную табличку. Маленькую, металлическую, старую. На ней было написано:
“№7. Депо — Кирпичный завод.”
Я перевернула её.
Обратная сторона была пустой.
Я взяла карандаш и написала:
“В парк.”
Так у нас в депо говорили, когда вагон возвращался с линии. Не “домой”. Не “в конец”. Просто — в парк.
Туда, где его осмотрят, обесточат, поставят на место.
Где рейс перестанет быть рейсом.
— Ваш пункт назначения — парк, — сказала я.
Человек без лица долго смотрел на табличку.
— Я не вагон.
— Вы маршрут. Этого достаточно.
Я взяла его белый билет.
Он оказался тяжёлым, как металлическая пластина. Пальцы сразу онемели. На бумаге начали проступать лица — сотни лиц, тысячи, знакомые и незнакомые. Они появлялись и исчезали, как отражения в окнах едущего трамвая.
Я вставила билет в компостер.
Он не входил.
Человек без лица тихо сказал:
— Нельзя.
— Можно.
Я нажала сильнее.
Компостер заскрежетал.
Свет в салоне погас.
Трамвай наполнился голосами.
— Мне до рынка.
— Мне к сыну.
— Мне в больницу.
— Мне домой.
— Я опаздываю.
— Подождите.
— Откройте.
— Я ещё не вышел.
— Я не успела.
— Я не сказал.
— Я не простила.
— Я ждал.
— Я ждала.
— Я ждал.
Все эти голоса били в голову, как колёса по стыкам.
Я держала билет в компостере и понимала: если отпущу, он останется. Если дожму, исчезнет не только маршрут. Исчезнет возможность снова услышать мамин голос из рации, снова увидеть её в окне, снова поверить, что прошлое можно вернуть.
Мама ушла.
Но маршрут всё ещё мог её показыватьсы уходили к кирпичному заводу.
— В разные места.
Мальчик нахмурился.
— Это как?
Я улыбнулась.
— Смотря кто куда ехал.
Он решил, что я странная, и убежал к матери.
Я ещё немного постояла.
Потом достала из кармана маленький билет.
Тот самый, на котором было пробито “Рейс окончен”.
Он не исчез. Не пожелтел. Не изменился.
Я положила его на снег у края снятых рельсов.
Ветер тут же подхватил его, закружил и понёс вдоль улицы.
На секунду мне показалось, что где-то далеко звякнул старый трамвайный звонок.
Один раз.
Не зовя.
Не предупреждая.
Прощаясь.
Я пошла домой.
Вечером включила чайник, достала чашку и впервые за много лет не прислушивалась к звукам за окном.
Телефон лежал на столе. Журнал последнего рейса я хранила в шкафу, завернув в ткань. Мамина сумка висела в прихожей. Иногда мне казалось, что она пахнет морозом и железом. Иногда — мамиными духами.
Но я больше не ждала стука.
Не ждала рации.
Не ждала невозможного звонка.
Я жила.
И только однажды, уже весной, когда снег сошёл окончательно, мне приснился сон.
Седьмой трамвай стоял в депо. Чистый, жёлтый, с красной полосой. В окнах горел тёплый свет. За пультом сидел Сергей, молодой и спокойный. На заднем сиденье мальчик Саша ел мандарин и болтал ногами. Невеста показывала старушке кольцо. Старик с хлебом спал, прижимая авоську к груди.
Мама стояла у средней двери в синей форме и с красной сумкой.
— Ты опять на смену? — спросила я.
Она улыбнулась.
— Нет. Просто провожаю.
— Кого?
— Тех, кто уже доехал.
— А маршрут?
Мама посмотрела на табличку.
Там было написано не “№7”.
Там было написано:
“Домой.”
— Такой маршрут не закрывают, — сказала она. — На него не опаздывают.
Я хотела подойти ближе, но она покачала головой.
— Тебе ещё рано.
— Я знаю.
И правда знала.
Мама подняла руку.
Двери закрылись.
Трамвай медленно поехал в свет, которого во сне было слишком много для обычного утра.
Я проснулась спокойно.
На кухне было темно. Часы показывали 3:17.
Раньше это время пугало бы меня.
Теперь я просто встала, выпила воды и вернулась в постель.
За окном шумел город.
Живой.
Неровный.
Иногда жестокий.
Но настоящий.
А утром я проснулась от солнца.
И поняла, что впервые за много лет не помню, снилась ли мне мама.
Сначала мне стало страшно.
Потом я увидела на столе чашку, которую вчера сама не убрала, и улыбнулась.
Чай в ней был пуст.
Не остывший.
Не оставленный.
Выпитый.
Значит, всё было правильно.
Рейс закончился.
А дорога — нет.