В деревне её звали Лаской-калекой и считали, что ей повезет, если возьмёт хоть какой мужик
Роман Зимин вышел из прохлады сеней в полуденный зной, придерживая рукой старую фуражку с выцветшим на солнце околышем. Вид у него был решительный и слегка рассеянный, как у человека, принявшего наконец судьбоносное решение, от которого уже нельзя отступиться. В карманы он засунул руки глубоко, по-хозяйски, и зашагал по пыльной сельской улице, насвистывая что-то бравурное, но фальшивя на высоких нотах. На него из-под лопухов у палисадника лениво глянул рыжий кот, зевнул и снова смежил веки.
— Куда это ты намылился, Ромка, с таким видом, будто орден получать? — окликнул его старый Корней, сидевший на завалинке и строгавший какую-то деревянную загогулину. Дед Корней в деревне Заозёрье был фигурой легендарной: всё про всех знал, помнил, кто у кого родился, женился и помер за последние полвека, и мог безошибочно предсказать, у какой хозяйки борщ пересолен, а у какой самогон удался на славу.
— Сдаваться, Корней Егорыч, — не сбавляя шагу, но приподняв фуражку в знак приветствия, ответил Роман. — Хватит, отгулял своё. Воевать больше не с кем, да и незачем. Иду в плен сдаваться, на пожизненное содержание.
Корней хитро прищурился, отложил ножик и хлопнул себя по карману в поисках кисета, но, вспомнив, что оставил его в доме, досадливо крякнул.
— Никак к Лариске свататься? К Серовой? — догадался он, и лицо его, изрезанное морщинами, расплылось в довольной улыбке. — Давно пора, а то девка совсем извелась, тебя дожидаючи. Одни глазищи на лице остались.
— К ней, — буркнул Роман, не оборачиваясь. — К кому же ещё. Принимай, мол, героя, забирай со всеми потрохами. Отвоевался.
Он и рад был бы доехать до дома Ларисы на мотоцикле, чтобы выглядеть перед ней эдаким лихим кавалером, но его старенький «Иж», верой и правдой служивший ему последние годы, вчера окончательно встал колом. Зажигание барахлило, свечи залило, а толкового механика в Заозёрье днем с огнем не сыщешь. Вот и приходилось месить пыль пешком, отчего вся торжественность момента слегка смазывалась.
Лариса будто чувствовала, будто угадала этот момент. Она стояла, опершись плечом о потемневшие, растрескавшиеся от времени доски ворот, скрестив руки на груди. Фигура у нее была статная, хоть и тронула её судьба своей тяжелой рукой. В глазах, светло-карих, глубоких, застыло какое-то тревожное, выжидающее выражение, словно она пыталась заглянуть в самую душу приближающегося Романа.
— Вот, — начал он, пытаясь придать голосу небрежную уверенность, но горло предательски перехватило. Он сглотнул, сдвинул фуражку на затылок и развел руками, будто подводя черту под всей своей предыдущей жизнью. — Пришёл, Лариса. Принимай, как говорится, с полной выкладкой. Хватит, набегался по лесам да по окопам. Сдаюсь. Якорь бросаю.
Дрогнули ресницы молодой женщины, тень пробежала по её лицу. Смотрит она на Романа, и во взгляде этом — не сиюминутная радость, а целая жизнь, долгая и трудная, как бесконечная череда осенних дождей.
Запах антоновских яблок и прелой листвы плыл над заброшенным колхозным садом, укрывая его густым, пряным туманом. Деревенская ребятня, шумная и вездесущая, словно стайка воробьев, облюбовала эти дикие заросли для своих игр. Сад, заложенный еще в тридцатых годах, теперь одичал, но яблоки на старых ранетках родились мелкие, сладкие до терпкости, и были главной ребячьей радостью.
Десятилетняя Лара, которую все звали просто Лаской за тихий нрав и ласковую улыбку, ловко забралась на самую верхушку высокой груши. Ветви гнулись, хрустели, но девочка, легкая и гибкая, лишь смеялась, глядя на суетящихся внизу друзей.
— Ласка, дурная голова, слезай сейчас же! — кричала её старшая сестра Дарина, погрозив кулачком. — Вот упадешь, я тебя сама выпорю, чтобы думала, куда лазишь!
— Не упаду! Я птица! Я высоко летаю! — звонко отозвалась девочка, раскинув руки в стороны и покачиваясь на опасной высоте. Солнце било в лицо, и она на мгновение зажмурилась от счастья этого короткого полета.
Случилось всё в один миг. Хрустнула старая, подгнившая ветка, не выдержав веса ребенка. С истошным, режущим воздух треском она обломилась, и Лариса, не успев даже вскрикнуть, рухнула вниз. Пролетев несколько метров, она с глухим стуком ударилась о землю, задев плечом и бедром кривой, зампелый ствол давно поваленной яблони. Удар был такой силы, что из легких девочки вышибло весь воздух. Она лежала на палой листве, неестественно вывернув ногу, с широко раскрытыми от боли и ужаса глазами, беззвучно ловя ртом воздух, словно рыба, выброшенная на берег. Руки её судорожно скребли землю, пытались зацепиться за траву, за листья, будто она могла удержаться в воздухе, но падение уже свершилось.
Сбежавшиеся ребятишки, напуганные насмерть, закричали наперебой. Кто-то пытался её поднять, тащил за руки, не понимая, что трогать её сейчас — страшный вред. Лариса закричала от дикой боли, забилась в истерике, заглушая своим плачем и рёвом детских голосов тихий шелест сада.
На крик прибежал пастух Корней, пасший неподалеку колхозную отару. Он быстро оценил ситуацию, отогнал детей и, осторожно уложив девочку на свой тулуп, запряг лошадь и повез в больницу в районный городок Лысково. Потом были долгие, мучительные месяцы: операции в районной больнице, переломы и осколки, которые никак не хотели срастаться правильно, затем направление в область, к лучшему хирургу. Но чуда не произошло. Доктор, седой усталый мужчина с печальными глазами, развел руками перед убитой горем Анастасией, матерью Ларисы: «С этим живут, женщина, еще как живут. Девчонка крепкая, вырастет, и семью создать сможет, и детей нарожать. Но бегать, как прежде, увы, не будет. Смиритесь и её к этому готовьте».
С этими словами и вернулась Анастасия с дочерью в Заозёрье. Больше всех убивалась бабушка Марфа, знавшая все окрестные травы и заговоры. Она часами сидела над больной ногой внучки, что-то нашептывала, прикладывала холодные капустные листы, поила отварами из окопника и сабельника, надеясь на чудо. Но хромота намертво въелась в походку Ларисы, сделав её неровной, дёрганой.
В школе, жестокие дети быстро прилепили ей обидное прозвище. «Ласка-калека», «хромоножка» — неслось ей вслед во время игр, когда она, забывшись, пыталась догнать кого-нибудь из подруг. С годами Лариса научилась скрывать свою обиду за вежливой улыбкой, за тихим, покладистым нравом. Но внутри у неё горела мечта о полете, о легкости, о том, чтобы нестись по земле, не чувствуя этой проклятой, выворачивающей ногу тяжести.
И она бегала. Бегала, помогая себе руками, размахивая ими, словно птица, силящаяся оторваться от земли. Вытягивала шею, стремилась вперед всем своим существом, а её руки непроизвольно взлетали в такт скачущему ритму ходьбы, придавая ей вид раненой цапли, пытающейся взмыть над болотом.
— Чисто птаха небесная, — шептала бабушка Марфа, крестясь и утирая слезу. — Господи, за что же ребенка-то так? Крыльями машет, а взлететь не дано.
С той поры многие сердобольные старухи в деревне так её и звали — «Птаха». Она и впрямь напоминала птицу: острая, напряженная линия плеч, вытянутая шея и вечный, застывший во взгляде вопрос к небу: «Почему?».
Осенний дождь, мелкий и нудный, превратил дорогу из школы в месиво. Лариса, хромая и скользя по размокшей глине, отчаянно пыталась не отстать от уходящей вперед стайки одноклассников. Они уже скрывались за поворотом, слышался их смех, а она, как всегда, была в хвосте. Ей было четырнадцать, и горькая обида на свою участь в этот момент была особенно острой.
Вдруг за её спиной раздался резкий звонок велосипедного звоночка и скрежет тормозов.
— Эй, Ласка, садись, подвезу! — раздался веселый голос.
Она обернулась и увидела Ромку Зимина. Он сидел на новеньком, сверкающем никелированными деталями велосипеде «Орлёнок», и его вихрастая, выгоревшая на солнце челка задорно торчала из-под клетчатой кепки. Сам Ромка, крепкий и широкоплечий, курносый и веснушчатый, казался Ларисе воплощением той свободы, о которой она и мечтать не могла. Он был старше на два года, вожак местных мальчишек, и до этого дня ни разу не обращал на тихую хромую девочку внимания.
— Чего стоишь, мокрая совсем, — он хлопнул ладонью по багажнику. — Давай запрыгивай, прокачу с ветерком. У меня велик новый, зверь, а не машина!
Лариса замерла, не веря своему счастью. Её лицо, бледное и заплаканное от дождя, вспыхнуло румянцем. Она неуклюже, боясь задеть больную ногу, устроилась на багажнике и ухватилась холодными пальцами за его куртку. Сердце колотилось где-то в горле.
— Спасибо, Рома, — прошептала она, когда он крутанул педали. — А у нас велика нет. Мамка обещала купить со следующей получки, да всё денег не хватает. А так хочется…
— Зачем тебе велик? — крикнул он, нажимая на педали и объезжая лужу. — Ты же… — он запнулся, подбирая слово, но нужное так и не нашел. — …хромая. Как ты крутить-то будешь, а?
Она промолчала, уткнувшись лбом в его спину, пахнущую дождем и речной водой. «Я бы смогла, — подумала она с отчаянной верой, — хоть чуть-чуть, хоть самую капельку я бы проехала. Ветер бы был, как сейчас».
С того самого дня Ромка Зимин стал для неё не просто соседским парнем, а кем-то вроде божества, светом в непроглядной тьме. Она еще не понимала природы своего чувства, но всякий раз задерживалась после уроков, чтобы хоть краем глаза увидеть, как он гоняет с друзьями в футбол на пустыре, или праздно шатается у сельмага. Она стала запоминать его расписание, его привычки. Она собирала его образ по крупицам, складывая в сердце мозаику первой, безнадежной любви.
А Роман вскоре и думать забыл о том, как подвез хромую девчонку. У него была своя, бурная и насыщенная жизнь: велосипедные вылазки на дальние озера, игра в лапту и городки с пацанами, первые робкие поцелуи на танцах в клубе. Лариса же продолжала тихо и безответно любить его.
Прошло три года, и Романа призвали в армию. Для Ларисы эти два года превратились в один бесконечный, наполненный тревогой день. Провожая его на автобусной станции, она пряталась за спинами ревущих баб и подвыпивших мужиков. Роман, веселый и пьяный от предстоящей свободы, не заметил её. А потом время словно застыло. Она работала на почте сортировщицей и знала наперечет все письма, приходившие из воинских частей всей страны. Она ждала, что, может быть, он однажды напишет ей. Хоть строчку, хоть одно слово. Но письма не было.
Каждый вечер она выходила за околицу, туда, где дорога упиралась в серый ленточный горизонт, и долго вглядывалась вдаль, надеясь увидеть облачко пыли, предвещающее прибытие рейсового автобуса. Она представляла, как он сойдет по ступенькам, повзрослевший, с коротким ёжиком волос, и как она, набравшись храбрости, подойдет к нему первой.
Вернулся Роман по весне, когда с полей сошел снег и на высоких берегах речки Синей зацвела мать-и-мачеха. Он и правда был с короткой стрижкой, возмужавший и раздавшийся в плечах. Но первым делом, едва повидавшись с заплаканной матерью и сдержанно-гордым отцом, он отправился не на посиделки к друзьям, а в райцентр. В Лысково. Лариса, увидев его мельком у сельсовета, поняла всё по тому, как нетерпеливо он заводил свой мотоцикл «Восход», как горели его глаза.
Все два года в армии, в казарменной духоте и на пыльных полигонах, перед его внутренним взором стояла не тихая и печальная Лариса, а абсолютно другая девушка — Полина Лазарева. Он помнил её еще по школьным соревнованиям, куда их сборная ездила из Лысково. Она была вся — порыв, гибкость и сталь. У Полины были длинные, иссиня-черные волосы, собранные в тугой хвост, летящая легкая походка и глаза цвета темного янтаря, которые смотрели на мир с вызовом и насмешкой.
На тех самых соревнованиях, четыре года назад, Полина выиграла забег на стометровку. Роман, разгоряченный и восхищенный, тогда поспорил с друзьями, что догонит её. И догнал. Запыхавшийся, обхватил её руками и выдохнул в самое ухо: «Вот ты и попалась». А она, смешливая и дерзкая, вывернулась змеёй и, смеясь, сказала на бегу: «Мечтай, Зимин, не твоего поля ягода». Этот бег, это её лицо, этот смех накрепко врезались в его память.
Вернувшись в Лысково, он узнал, что Полина не уехала, а устроилась хореографом в местный Дворец Культуры. Весь следующий месяц он провел в странном полузабытьи. Днем помогал отцу в гараже, а вечером, начистив до блеска мотоцикл, мчался в райцентр и кружил вокруг ДК, как привязанный. Он видел, как Полина, в окружении стайки девчонок, выходит на крыльцо, как поправляет прическу, но ни разу не решился подойти.
И вот, однажды, он набрался смелости. Дождался, когда девчонки разойдутся, и шагнул ей навстречу из тени старых тополей.
— Полина! — голос его дрогнул, но он быстро взял себя в руки. — Здравствуй. Это я. Помнишь, я говорил тебе тогда, на стадионе? Из армии вернулся. Сказал ведь, что женюсь на тебе. Вот я и пришел.
Полина обернулась, и на её лице отразилось скорее удивление, чем радость. Она скрестила руки на груди и усмехнулась. Усмешка эта была для Романа страшнее удара.
— Ох, жених, — протянула она. — Опоздал ты, гвардеец. Я замуж выхожу. Да и с чего ты взял, что я вообще рассматривала твою кандидатуру? Это было сто лет назад, в детском саду.
Она насмешливым, ледяным взглядом окинула его с ног до головы, и этот взгляд ясно говорил: «Ты никто. Ты пустое место». Но Роман, упрямый и горячий, не поверил в окончательность приговора. Он поймал её за руку.
— Не шути так, Поль. Я ведь правда, как дурак, только тобой и жил эти два года. За кого ты собралась, хоть скажи? За какого-нибудь местного хлыща?
— Пусти, глупый, — она вырвала руку. — Не за местного. И уж точно, не тебе чета. Егор у нас на преддипломной практике был, архитектор. Поженимся, уедем в Минск. Так что, Ромео, счастливо оставаться на пепелище.
Она ушла, цокая каблучками по асфальту, а он так и остался стоять, сраженный наповал. В груди закипала обида. Обида на то, что и до армии она над ним насмехалась, и после армии смеется. Чем он хуже этого столичного практиканта? У него надежный мотоцикл, золотые руки и верное сердце. Но, видимо, сердце в этом мире ценилось не так высоко, как прописка в большом городе.
Вернулся Роман в Заозёрье сам не свой. Дома его ждал накрытый стол, родня выпивала за его благополучное возвращение, но он сидел, как черная туча, и ковырял вилкой салат. Вечером, чтобы развеяться, пошел в клуб. Музыка гремела так, что закладывало уши, молодежь выплясывала под магнитофонные записи. И там, у стенки, он увидел Ларису.
Она и правда выросла. Теперь это была не угловатая девчонка, а вполне оформившаяся молодая женщина с мягкими чертами лица, высокой грудью и всё той же неизбывной печалью в глазах. Её лицо, может, и не отличалось классической красотой, скулы были немного широковаты, но было в ней что-то глубоко теплое и домашнее. Увидев Романа, она вся встрепенулась, вспыхнула и, преодолевая робость, шагнула навстречу.
— Рома, здравствуй, — голос её пел от радости. — С возвращением тебя. А я так тебя ждала, так ждала. Каждый день к автобусу выходила.
Роман оглядел её слегка мутным от выпитой водки взглядом. «А ничего так, вымахала в ладную бабенку», — подумал он про себя.
— А, Тихая, — он с трудом вспомнил её школьное прозвище. — Не узнал в темноте. Ну, пошли хоть поздороваемся как следует. Танцевать-то ты, поди, так и не выучилась?
— Не умею я, Ром, — она опустила глаза в пол. — Нога не слушается.
— Ах, да, я и забыл про твою ногу, — небрежно бросил он. — Ну, пошли тогда просто постоим, воздухом подышим. Душно здесь.
Они вышли на крыльцо. Лариса ежилась от ночной прохлады, но уходить не хотела ни на минуту. Ей хотелось напитаться его присутствием.
— Рома, — начала она нерешительно, — а помнишь, как ты меня на велике катал? Один раз подвез, а потом еще и в магазин прокатил. А помнишь, как мы в третьем классе на уборку картошки ездили?
— Слушай, Лариса, — перебил он её резко, — у меня голова не дом советов, чтобы каждую мелочь помнить. Дел было столько, всех не упомнишь.
— Рома, а знаешь, о чем я всё детство мечтала? — она сделала вид, что не заметила его резкости, ей слишком важно было сейчас быть с ним рядом. — На мотоцикле с тобой прокатиться. Я когда слышу, как он у тебя рычит, у меня сердце замирает. Такой красивый звук.
— Ха! Ну, это проще простого, — оживился Роман. Ему и самому хотелось отвлечься от мыслей о Полине. — Садись. Крепче держись только.
Он завел «Восход» и тарахтение мотора разорвало сонную тишину Заозёрья. Лариса неловко села на заднее сиденье, обхватила его руками, крепко вцепившись в теплую ткань куртки. Мотоцикл рванул с места. Сначала он ехал медленно, объезжая выбоины, но потом, выехав на тракт, прибавил газу. Встречный ветер ударил в лицо, засвистел в ушах, выбивая слезы. Лариса прижалась щекой к широкой спине Романа и зажмурилась. Это был миг абсолютного, безусловного счастья. Она забыла о своей искалеченной ноге, о насмешках, о своей серой, убогой жизни. В эти минуты она летела, и щитом, укрывавшим её от всех невзгод мира, была спина Романа.
У её дома он заглушил мотор. Лариса нехотя слезла, разгоряченная поездкой и близостью его тела. Её дыхание прерывалось, а глаза сияли в лунном свете.
— Спасибо тебе, Рома, — прошептала она, слова путались. — Это было так…
Он стоял рядом, топчась на месте. От её волос пахло ромашкой и луговыми травами. В лунном свете она казалась трогательной и беззащитной. И этот жар, идущий от неё, это трепетное, обнаженное обожание подействовали на него сильнее любого вина. Два года армии, холодность Полины — всё смешалось в нем в душную волну желания. Он шагнул к Ларисе, обхватил её за плечи и грубо, уткнувшись носом в её шею, поцеловал в губы.
Лариса замерла. Земля качнулась у неё под ногами. Она не отвечала, не отталкивала, она просто перестала дышать. А он, приняв её оцепенение за согласие, стал действовать смелее. Она обхватила его шею руками и, задыхаясь от счастья и неловкости, целовала его лицо, лоб, щеки, шепча, как в бреду: «Ромочка… Ромочка… я тебя всю жизнь люблю…».
Она сама первая отпрянула, испугавшись своего порыва, вспомнив о своей ноге, о своей неловкости. Губы её тряслись от стыда и нахлынувшего осознания происходящего.
— Рома…
— Да ладно тебе, — он отступил, поправляя куртку и испытывая смешанное чувство раздражения и неловкости. — Бывает. Чего уж там. Ты это, Тихая, не думай там лишнего. Ты девка хорошая, но сердце у меня занято. Полину я люблю. Вот так-то. Ну, бывай, поздно уже.
Он завел мотоцикл, и красный огонек его габарита вскоре растворился во тьме. Лариса осталась стоять у ворот, оглушенная. Слезы, тяжелые и соленые, беззвучно катились по её лицу. Она не всхлипывала, не жаловалась небу. Она просто подняла сжатую в кулак руку и с тупой, отчаянной злобой ударила себя по больному бедру. «Господи, зачем ты меня такой сделал, — прошептала она в пустоту. — Зачем?».
В доме не спала бабушка Марфа. Услышав, как скрипнули половицы и как тяжело, неровно внучка прошла в свою каморку, старуха перекрестилась на темный угол с иконами и тяжело вздохнула. Она всё поняла.
Следующий месяц был для Романа сплошным мучением. Весь местный бомонд обсуждал предстоящую свадьбу Полины и Егора. Он метался по Заозёрью, словно зверь в клетке, пытался работать, но дело валилось из рук. Ларису он избегал, стыдясь того вечера. Но вскоре идиллия рухнула. Свадьбы не случилось. Через общих знакомых он узнал, что Егор, отработав практику, благополучно укатил в Минск. Причина была «уважительная»: отцу по службе дали квартиру и повышение, нужно было помогать с переездом.
А через пару дней Полина сама нашла Романа. Она ждала его у ворот гаража, нервно покусывая травинку. В её глазах уже не было прежнего льда, только усталость и обида.
— Ром, — сказала она без всяких предисловий, — ты был прав. Слинял твой архитектор. Обещал горы золотые, а как дошло до дела, оказался маменькиным сынком. Родители его большие шишки, я им не ко двору. В общем, я свободна.
Роман, услышав это, почувствовал и острую радость, и жгучую обиду одновременно. Значит, он — запасной аэродром? Удобный вариант, когда основной пассажир не долетел?
— Ну и как мне это понимать, Поль? — спросил он сдавленным голосом.
— А как хочешь, так и понимай, — она устало пожала плечами. — Ты говорил тогда, в клубе, про осень, про свадьбу. Если твои слова чего-то стоят, то я готова.
У Романа закружилась голова. Мечта всей его жизни падала прямо в руки, но какая-то горькая, надкусанная. Он смотрел на поникшую Полину и чувствовал, что в груди борются два чувства: старая, мальчишеская влюбленность и новая, горькая обида. Но обида проиграла.
— А чего тянуть? — сказал он, обнимая её за плечи. — До осени пара месяцев. Будем заявление подавать. Заживем!
Весь август Роман летал как на крыльях. Он возил Полину на речку, знакомил с друзьями, водил в единственное кафе Лысково. Но чем ближе была осень, тем тревожнее становилось на душе у Полины. В ней снова проснулась та самая насмешливая, вечно ищущая лучшего женщина. Роман был прост, предсказуем и скучен. Он не сыпал цитатами, не мечтал о карьере дипломата, его мир ограничивался гаражом, мотоциклом и планами на свой дом. Ей хотелось огня и полета, а он предлагал теплый, уютный очаг.
В начале сентября, когда Роман приехал в Лысково на «свадебный смотр», дверь ему открыла только мать Полины, Валентина Семеновна. Она смотрела в пол и не знала, куда деть руки.
— Ромочка, ты только не горячись, — затараторила она. — Уехала Поля. В Минск уехала, к своему Егору.
Романа будто стукнули обухом по голове.
— Как уехала?! — взревел он. — У нас же заявление через неделю! Мы же всё решили!
— Не будет заявления, — покачала головой женщина. — Письмо он ей прислал. Оказывается, любят они друг друга до сих пор, а родители его согласие дали. Не серчай, Рома. Дурная она у меня девка. Ветреная. Не судьба тебе с ней.
Роман, не помня себя, выбежал на улицу, вскочил на мотоцикл и так газанул, что из-под колес полетели ошметки грязи. В висках стучала одна мысль: «Дурак! Какой же я дурак! Поверил ей! Снова поверил!». Он гнал по трассе, не разбирая дороги, и ярость застилала ему глаза. У самого поворота на Заозёрье, чтобы не врезаться в телегу, он резко вывернул руль вправо и на полном ходу влетел в глубокую, размытую дождями придорожную канаву.
Мотоцикл накрыл его собой, придавив ногу раскаленным глушителем. От дикой боли Роман взвыл, но сумел скинуть с себя тяжелую машину. Сел на мокрую землю, грязный, в разорванной рубахе, и заплакал. Тяжело, скупо, по-мужски, вытирая кровь с лица и слезы со щек. Это было дно.
До дома он ковылял, ведя искореженный мотоцикл и сильно хромая. Мать, увидев его, только ахнула и бросилась за фельдшером. Но Роман отмахнулся: «До свадьбы заживет». Нога зажила, хоть и хромал он с месяц. Вместе с ногой заживала и душа. Боль от предательства Полины притупилась, и на её место пришла глухая, тянущая пустота.
И в этой пустоте он снова столкнулся с Ларисой. Она шла с работы, усталая, и он вдруг отчетливо увидел её — настоящую, верную, ждущую. Вспомнил, как она смотрела на него в ту лунную ночь. И ему стало тепло. Тепло и стыдно. Алое, как маков цвет, платье было на ней, и столько же тихой радости было в её глазах, увидевших его здоровым.
— Лариса, — он взял её за холодные, натруженные пальцы. — Не держи зла на меня. Дураком был. Давай встретимся вечером, поговорим. Я у старого вяза буду ждать, когда стемнеет.
И она, конечно, согласилась. Просто не могла не согласиться. Она ждала этих слов целую вечность.
Глава, в которой жизнь делает крутой поворот
Те самые ночи на берегу Синей, у старого замшелого вяза, стали для Ларисы тем самым долгожданным полетом. Роман был тих и ласков, он словно искал у неё спасения от своего опустошения. Он рассказывал о службе в армии, о том, как строил планы на будущее, а она, затаив дыхание, слушала и просто впитывала его присутствие. Потом, когда ночи стали холодными, они пробирались в заброшенную сторожку на краю луга, где еще хранился старый отцовский тулуп Ларисы и пахло сухим сеном. Там, под шуршание мышей и далекий лай деревенских собак, Роман, истомленный и потерянный, нашел утешение в её объятиях.
Она отдавала ему всё: свою душу, свою нежность, так долго копившуюся любовь. И в жарком шепоте, в переплетении рук и ног, ей казалось, что её хромота исчезает, что она наконец стала такой же, как все. Цельной и любимой. Роману в эти моменты было спокойно. Её трепетное, почти религиозное обожание льстило его уязвленному самолюбию. Ни насмешек, ни колкостей — только тихое «Рома, Ромочка», от которого сладко кружилась голова.
Но стоило первым лучам солнца упасть на землю, как к нему возвращался трезвый рассудок, пропитанный цинизмом.
«Ну и что с того, — думал он, глядя на спящую Ларису, — она хорошая, хромая, но своя. С ней просто. Это не Полинка с выкрутасами». Но слово «хромая» каждый раз царапало его, как заноза. Он представлял, как поведет её в клуб, как будут шушукаться за его спиной дружки: «Что, Зимин, на калеке женился? Видно, здоровые не берут».
Бабушка Ларисы, мудрая Марфа, всё поняла по изменившемуся лицу внучки. Появилась в ней какая-то тайная, лучащаяся изнутри мягкость.
— Птаха ты моя, — тихо спросила она однажды, когда Лариса, вернувшись поздно, старалась бесшумно проскользнуть в свою каморку, — не начудила ли ты? Гляди, внучка, люди злые, а парень этот больно скользкий. Ветер в голове.
— Ничего, бабуль, — отозвалась Лариса, прижимая руки к горящим щекам. — Он хороший. Он женится. Он обещал.
Она верила в это так же истово, как верят в чудо. И чудо, казалось, начинало сбываться. Роман перестал метаться по райцентру, начал помогать отцу в кузнице и всё чаще заговаривал о том, что неплохо бы подыскать им жилье. Целое лето они прожили в этом полупризрачном, но сладком ожидании. Но осенью, когда закружились первые желтые листья, Лариса с замиранием сердца поняла, что ждет ребенка. Она была на седьмом небе от счастья. Это был ответ на все её молитвы, живое доказательство их любви. В тот же вечер, надев свое лучшее платье, она пошла к дому Зиминых. Но на полпути встретила Романа, который, наоборот, направлялся к ней. Вид у него был решительный и торжественный.
— Лариса, — начал он, не давая ей вымолвить и слова, — я сдаюсь. Хватит мне по ночам шляться да прятаться. Давай жить вместе и расписываться, пока морозы не грянули.
Лариса чуть не задохнулась от счастья. Глаза её засияли так, что, казалось, осветили всю сумеречную улицу.
— Рома, милый, я тебе сейчас такое скажу… — она прижала руки к груди.
— Погоди, — перебил он, отводя взгляд в сторону. — Но есть одно дело. Ты это… беременна? Мне бабы сказали…
— Да! — выдохнула она, не в силах больше сдерживаться. — У нас будет ребенок, Рома! Твой сын! Или дочка. Вот почему ты пришел, да? Ты узнал?
Роман переменился в лице. Сначала он побледнел, потом шея его побагровела. Он отшатнулся от неё, как от прокаженной.
— Погоди, — процедил о
н сквозь зубы. — Ты что же, нарочно всё подстроила? Чтобы меня, значит… окрутить?
— Что? Бог с тобой! — она схватила его за руку. — Я же люблю тебя!
— Любишь? — его голос зазвенел от злости. — А может, пользуешься тем, что я в расстроенных чувствах был? Привязать к себе хочешь? Своей хромотой меня до конца жизни попрекать? А если я женюсь, то только по своей воле, а не по залету, поняла? — он почти кричал, выплескивая весь свой страх и неуверенность. — Не буду я жениться на хромой, ясно тебе? Не дождешься!
Это было как пощечина. Самое страшное, самое тайное опасение всей её жизни, произнесенное вслух самым любимым человеком. Лариса покачнулась и прислонилась к стволу старой липы. Ей показалось, что мир вокруг рухнул и она снова летит с той самой груши.
— Это ты сейчас… серьезно? — прошелестели её побелевшие губы. — «На хромой»?
Роман, уже жалея о сказанном, но не в силах остановить маховик злобы, махнул рукой.
— А ты думала, я забуду про Полину? Ясно тебе? Свободен я! А ты как была калекой, так и осталась! И не хватай меня больше!
Он развернулся и быстро зашагал прочь, а Лариса так и осталась стоять, ловя ртом ледяной осенний воздух. Жизнь вокруг неё замерла. Она не плакала, не кричала ему вслед. Она просто стояла и чувствовала, как внутри, в самой глубине души, что-то твердое и ледяное становится непробиваемым щитом.
Неделю Роман прятался по гаражам и на дальних покосах. Стыд жег его изнутри, но и упрямство не давало сделать первый шаг к примирению. Он ждал, что она придет, будет умолять. Но Лариса не приходила. Она вообще перестала показываться на глаза. Вместо неё в сельсовет пришла её мать и подала заявление на алименты. Это было для Романа оскорблением. Весь в расстроенных чувствах, назло всему миру и себе, он помчался в райцентр.
А в райцентре его, как назло, ждала Полина. Вернувшаяся из Минска, побитая жизнью и окончательно разочаровавшаяся в столичных женихах. Она сидела у окна своей квартиры и смотрела на дождливый октябрь, когда в дверь постучал Роман. Полина была уже не та гордая красавица. Она была уставшей, повзрослевшей, и в её темных глазах читался только страх одиночества. Роман, ворвавшись к ней, сам себе доказывал, что не пропадет, что он еще кому-то нужен. Это был жест отчаяния, а не любви.
— А, Зимин, — встретила она его без улыбки. — Пришел добивать поверженную крепость?
— Нет, — Роман нервно сжимал в руках фуражку. — Жениться пришел, Поль. Ты да я, оба мы с изъяном. Ты без Минска, я без гордости. Но ведь когда-то ты была моей мечтой. Пусть хоть мечта сбудется, раз жизнь трещит по швам.
Полина криво усмехнулась, но в усмешке этой не было прежней насмешки. Только усталость.
— А что? — она пожала плечами. — Я согласна. Только имей в виду, Зимин, я тебе не наседка и не кухарка. И характер у меня дрянной, ты знаешь. Буду пилить тебя, пока до смерти не допилю.
— Пили, — махнул рукой Роман. — Мне терять нечего.
Они расписались через две недели. Свадьба была скромной, почти тайной, в городском ЗАГСе. И в тот же день, когда Роман ставил подпись в книге регистраций, в Заозёрье, в доме под старой черепичной крышей, у Ларисы начались схватки. Она рожала тяжело, в бреду, и слово «хромоногая» преследовало её даже в родильной горячке. Но когда на рассвете раздался первый крик ребенка, Лариса, мокрая от пота, взяла на руки крошечную девочку и тихо, одними губами, сказала: «Ты у меня будешь счастливой. Ты у меня летать будешь. Я тебе это обещаю».
Роман прожил с Полиной чуть больше года. Это был сущий ад. Денег не хватало, пришлось продать мотоцикл. Полина сходила с ума от тоски в Заозёрье, называла деревню дырой, а мужа — бесталанным болваном, который похоронил её мечты. Она не желала даже слышать о том, чтобы завести хозяйство, и целыми днями лежала с книгой, либо пропадала в райцентре у подруг. Роман терпел. Терпел из упрямства, из нежелания признавать, что сделал самую большую ошибку в жизни. Но последней каплей стала весть о том, что Полина снова списалась со своим архитектором, и тот зовет её в Минск, на этот раз окончательно. Скандал был страшным, с битьем посуды и криками. Роман собрал вещи и ушел к матери. Развод они оформили без скандалов, ему уже было всё равно.
Он вернулся в Заозёрье опустошенный, с погасшим взглядом и седыми нитями в висках. Дом матери казался склепом. И первое, что он услышал от неё, был тяжелый вздох и слова:
— Что же ты, сыночек, дров наломал? Лариса-то дочку твою родила. Уже третий годочек пошел. Синеглазая, вся в тебя. Бегает по двору, хромает, правда, чуть-чуть, но меньше, чем мать в детстве. Говорят, в городе операцию хорошую сделали, ножку выправили. Только одна Лариса растит. Гордая стала. Тихая, но гордая. Ни копейки с тебя не взяла, алименты твои на книжку складывает. Не простила она тебе того слова, Рома. Крепко ты её тогда ранил.
Эти слова ударили его тяжелее кулака. Он не спал всю ночь, ворочался, курил в форточку. Перед его глазами стояла не красавица Полина, а тихая Лариса, её теплые руки и взгляд, полный обожания. Он вспомнил жаркие ночи, её побелевшие губы и то, как он плюнул ей в душу. Противоречие разрывало его: он и сам-то недавно хромал, и был в той же яме отчаяния. А она выбралась. Сама, без него. Родила, подняла дочь, нашла деньги на операцию. Смогла.
Утром он, не говоря ни слова матери, надел чистую рубашку, побрился и, поправив фуражку, направился к дому Ларисы. Мотоцикла у него уже не было, так что он шел пешком по той самой улице, где его окликнул дед Корней.
И вот, он стоял перед ней. Лариса слушала его сбивчивое, скомканное предложение. Она не перебивала, не плакала, не смеялась. В её глазах застыла целая вселенная пережитой боли. И когда он закончил свою речь словами «…я готов, сдаюсь», она медленно, глубоко вздохнула. Плач дочки, донесшийся из дома, заставил её обернуться.
— Вот что, Роман, — заговорила она, и голос её звучал тверже, чем он когда-либо слышал. — Ты это… проходи в дом, коли пришел. Не на пороге же стоять. Дочку свою увидишь. Она у тебя в глаза смотрит и спрашивает, кто на фотографии у бабушки. Я ей говорю — отец. Ты — отец. И я никогда не скрывала этого.
Роман сглотнул ком в горле и шагнул через калитку. В доме пряно пахло сухими травами, развешанными у печки. В углу, в старой деревянной кроватке, стояла девочка лет двух с половиной. Увидев незнакомца, она не заплакала, а ухватилась пухлыми ручонками за перекладину. Огромные, васильковые, совсем как у него в детстве, глаза смотрели настороженно и пытливо.
— Варвара, — тихо сказала Лариса, подходя к кроватке. — Варенька, счастье мое.
Роман застыл посреди комнаты. Фуражка сама собой выпала из его ослабевших рук. Он смотрел на крошечное существо, и земля уходила у него из-под ног. Он ждал упреков, проклятий, но никак не этого спокойного, полного достоинства приглашения.
— Почему ты… не напомнила мне обо мне же? — прошептал он. — Почему не прокляла тогда?
— А что толку проклинать? — Лариса подошла к столу, поправила скатерть. — Ты сам себя наказал. Бегал за ветром, а счастье в руках растоптал. Я тебя не виню больше. Я тебя простила. Но прошлого не вернешь. Я тогда, под липой, сказала себе: или я умру, или стану сильной. И я выбрала жить. Ради неё.
Лариса взяла девочку на руки, прижала к себе. И Роман увидел, как преображается её лицо. Оно излучало такой покой и такую силу, что ему стало стыдно за всё: за свою слабость, за свою трусость, за свои слова.
— Я понял, — глухо сказал он, не смея подойти ближе. — Я понял, Лариса. Я тебя не прошу принять меня обратно. Я не этого пришел просить. Я хочу… быть ей отцом. Варваре. Ты позволишь?
Лариса несколько долгих, томительных секунд пристально смотрела на него, словно заглядывая в его душу и оценивая, есть ли там еще хоть что-то живое. А потом кивнула.
— Дочка без отца расти не должна. Я этого не хочу. Так что… оставайся на ужин, Рома. Картошка с укропом как раз поспела.
Вечером, когда Роман вышел на крыльцо, провожаемый ласковым лаем старого пса, небо на востоке уже начало сереть. Он стоял и смотрел на закрывшуюся дверь. Его не простили с распростертыми объятиями, ему не дали гарантий. Но ему дали шанс. Шанс заново научиться жить, глядя в бездонные синие глаза дочери.
А в доме, склонившись над кроваткой, Лариса поправила одеяльце. От движения её плечи расправились, рука непроизвольно взметнулась вверх, будто бы взмах гигантского крыла. Но теперь она не была раненой птахой, судорожно пытающейся догнать улетающую стаю. Она была большой, сильной птицей, которая свила свое гнездо, выходила птенца и теперь, под утро, смотрит на мир с ясной, спокойной мудростью.
За окном разгорался рассвет, золотя пряди её волос и мягко очерчивая силуэт склонившейся над ребенком фигуры. И в этот миг для любого, кто мог бы её видеть, она была так ослепительно хороша, так полна этой выстраданной, горькой, но настоящей красотой, что меркли все глянцевые картинки и дешевые страсти. Это была победа. Тихая, окончательная и бесповоротная. И никто на всей этой земле не посмел бы больше назвать
её «хромоногой».