Свист оборвался. Впереди, на площади с перевёрнутой каретой, стояли трое. Охотники. Настоящие. В длиннополых плащах, пропитанных кровью старее, чем сам город. У каждого — оружие. У одного — пила на древке. У другого — меч, светящийся лунным светом. Третий держал свечу. Просто свечу. И это пугало больше всего.
— Новенький, — сказал тот, что с пилой. Голос глухой, будто из бочки с гвоздями. — Ты пришёл без Колокола. Без Приглашения. Без Метки.
— Я пришёл с риффом, — ответил Миханиус. — Это больше, чем Метка.
Третий охотник поднял свечу выше. Пламя не колебалось. Оно смотрело. Прямо в душу.
— Ты был на сцене, — прошелестел он. — Мы слышали. Твой крик разбудил Младенца.
Миханиус сплюнул кровь на брусчатку.
— Я много кого бужу. Соседей. Полицию. Бывших. Младенец — это что-то новое. Он любит панк?
Тишина. Луна надвинулась ближе. Или это только казалось.
— Младенец не любит, — сказал первый охотник, разворачивая пилу. — Младенец жрёт.
Они двинулись синхронно. Без слов. Без сигнала. Как музыканты, играющие годами.
Миханиус перехватил серп-топор. Сложенная форма. Короткий замах. Он не ждал — он ворвался в их ритм.
Топор вошёл в плечо первого — хрясь. Охотник покачнулся, но не упал. Из раны не текла кровь. Только дым. Чёрный. Густой. Пахнущий ладаном и падалью.
— Вы даже кровью не люди, — процедил Миханиус, уходя в перекат.
Меч второго рассёк воздух там, где только что была его голова. Свист стали — нота "ля". Высокая. Звенящая.
— А ты сам-то? — спросил третий, не двигаясь. — Ты здесь уже час. И всё ещё жив.
Миханиус замер. Серп-топор в развернутой форме. Серп блестит под луной, как улыбка мёртвого.
— Слушай, парень со свечкой. Я умер в шестнадцать. В семнадцать. В двадцать. Каждый раз, когда лейбл говорил "нет". Каждый раз, когда зал плевал. Я умирал и воскресал раньше, чем ваш город построили.
Он ударил.
Серпом — по свече. Рубящим — по руке.
Пламя погасло. И город закричал. Не охотники — сам Йернхейм. Камни. Башни. Небо.
— Ты идиот, — прошептал второй охотник, опуская меч. — Свеча держала Границу.
Из земли полезли руки. Не человеческие. Длинные. С семью пальцами.
Миханиус посмотрел на погасшую свечу. Потом на серп-топор. Потом на луну.
— Значит, — сказал он, — хедлайнеров отменяем. Играем в темноте.
Где-то глубоко под площадью, в катакомбах из костей, Младенец открыл рот. И загудел. Низко. Ритмично. Как бас-бочка перед дропом.
Миханиус улыбнулся. Без передних зубов. Как всегда.
Руки лезли из земли. Семь пальцев на каждой. Они хватали воздух, брусчатку, друг друга. А потом замерли. Все разом. Как по команде.
Миханиус перехватил серп-топор.
— Если сейчас кто-то скажет «тишина перед бурей», я закричу.
Тишина не ответила. Зато ответил рык.
Низкий. Глубинный. Такой, что задрожала кровь в жилах. Из переулка, ломая стены плечами, вышел зверь. Волк. Только больше. Гораздо больше. В холке — два человеческих роста. Шерсть серая, свалявшаяся, с проплешинами, сквозь которые виднелись рёбра. Рёбра двигались. Дышали отдельно от тела. Глаза — жёлтые. Умные. Безумные.
Оборотень. Не тот, что воет на луну. Тот, что жрёт луну. И тех, кто под ней.
Зверь ступил на площадь. Когти прочертили борозды в камне. Звук — будто ножом по тарелке, только тарелка — это реальность.
— Хороший мальчик, — тихо сказал Миханиус. — Сидеть. Голос.
Зверь не сел. Зверь прыгнул.
Вся туша взвилась в воздух — и обрушилась на то место, где Миханиус стоял долю секунды назад. Он ушёл перекатом. Брусчатка взорвалась крошкой. Когти вспороли камень на полметра вглубь.
— Значит, не дрессированный, — выдохнул Миханиус. — Понимаю. У меня такие же фанаты.
Серп-топор — в сложенную форму. Он метнулся вперёд, не отступая, а сокращая дистанцию. Топор вошёл в бок зверя. Хрясь. Но шерсть была как броня. Лезвие застряло. Зверь развернулся — быстро, слишком быстро для такой туши — и ударил лапой. Когти прошли вскользь по рёбрам. Куртка разошлась, как бумага. Кровь. Своя. Горячая.
Миханиус отлетел к стене. Позвонки хрустнули. Но он уже смеялся.
— Первый контакт! — проорал он. — Мерч летит!
Оборотень не собирался давать паузу. Он двинулся на запах крови. Медленно. Смакуя. Жёлтые глаза горели. Из пасти капала слюна, прожигающая камень.
Миханиус щёлкнул механизмом. Щёлк-скреее. Серп-топор раскрылся. Изогнутое лезвие поймало лунный свет.
— Знаешь, в чём разница между тобой и музыкальным критиком? — спросил он, поднимаясь.
Зверь зарычал.
— Критик тявкает издалека. А ты подошёл близко.
Он не атаковал в лоб. Он побежал по стене. Вверх. Два шага — и толчок. Тело взлетело над зверем. Серп описал дугу — и вонзился в загривок. Не в шерсть. В плоть. В позвонки. Зверь завыл. Так, что зазвенели окна в мёртвых домах.
Миханиус повис на рукояти, вбивая серп глубже. Зверь крутился, бил лапами, ломал стены. Но достать не мог. Человек на загривке — как клещ. Как аккорд, который не выкинешь из головы.
— Сдохни! — орал Миханиус. — Сдохни под музыку!
Он провернул серп. Хребет хрустнул. Зверь рухнул. Площадь содрогнулась.
Тишина.
Миханиус скатился с туши. Дышит тяжело. Куртка в клочьях. Кровь. Своя. Чужая. Без разницы.
Он поднял голову к луне.
— Видела? — прохрипел он. — Это был припев.
Луна мигнула. Или это только показалось.
Из пасти мёртвого зверя выползла тень. Маленькая. Склизкая. Она метнулась в переулок — и исчезла в сточной решётке. Миханиус проследил за ней взглядом.
— Значит, хедлайнер ещё впереди, — сказал он, доставая из кармана осколок разбитой лампы. В ней ещё тлел огонь. — Ну, подождём. У меня терпения — на три альбома.
Где-то в катакомбах Младенец снова загудел. Теперь громче. Ближе.