Меня звали Сара. Или, может, меня зовут Сарой до сих пор — я не знаю, как это работает, когда ты уже не совсем жив, но ещё не совсем мёртв. Я помню запах манго, который витал над джунглями Гайаны, и то, как влажный воздух обволакивал кожу, как второе, липкое тело. Я помню красную глину на дороге, в которую вязли босые ноги. И я помню его голос — голос Джима, который когда-то звучал как обещание спасения, а в тот вечер превратился в приговор.
---
Мы приехали сюда беженцами. Бежали от Америки, которая ненавидела нас за то, что мы верили в равенство, за то, что мы были чёрными, белыми, старыми, молодыми, сломленными и надеющимися. Джим говорил, что построит нам новый мир. И он построил — город из фанеры и надежд, с колоннами, с оркестром, с детским садом, где мои руки каждое утро разворачивали простыни и учили детей петь «Мы едины».
Но под фанерой уже гнило.
Я помню, как всё начало трещать по швам. Помню, как приехали журналисты — Конгрессмен Райан с камерами, с подозрениями, с обещаниями спасти тех, кто хотел уйти. А уходить хотели многие. Я видела их глаза — стеклянные, испуганные, глаза людей, которые проснулись от сна и обнаружили, что лежат в чужой постели. Но Джим не позволял просыпаться. Джим не позволял уходить.
Аэропорт. Я не была там, но слышала. Слышала, как вернулись те, кто увидел кровь. Слышала, что кто-то выстрелил в Конгрессмена, в журналистов, в тех, кто решил, что свобода — это просто слово, которое можно произнести вслух. Потом пришёл самолёт. Потом пришла тишина. И потом — он.
---
«Материальные вещи не имеют значения», — сказал он в тот вечер через мегафон, и его голос разносился по долине, как гром перед ливнем. — «Мы не совершаем самоубийство. Мы совершаем революционный акт самоопределения».
Я стояла в павильоне, где обычно собирались на собрания, и смотрела, как разливают жидкость в большие металлические чаны. Запах был сладковатый, детский — виноградный Kool-Aid, который мы давали малышам в жаркий полдень. Но под сладостью витало что-то горькое, химическое, последнее. Рядом со мной стояла моя соседка по комнате, Дорис, и держала за руку своего шестилетнего сына. Мальчик спросил: «Мама, это лекарство?» — и она кивнула, не глядя ему в глаза.
Меня не заставляли. Это важно — понимать. Меня не держали, не связывали, не угрожали пистолетом. Просто когда ты годами живёшь в мире, где один человек — твой Бог, твой отец, твоя совесть, — ты перестаёшь различать, где твоё желание, а где его воля. Ты перестаёшь верить, что существует жизнь за пределами его голоса. И когда он сказал: «Пришло время», — я поверила, что пришло. Потому что не верить означало признать, что последние пять лет моей жизни — ложь. А ложь тяжелее смерти.
---
Я помню очередь. Помню, как шла к чану, как брала стакан, как жидкость была прохладной, хотя воздух был душным. Помню, как кто-то пел «Мы едины» — наш гимн, нашу колыбельную, нашу элегию. Голоса срывались, кто-то плакал, кто-то смеялся — тот истерический, безумный смех, который рвётся из груди, когда разум отказывается принимать реальность. Ребёнок где-то закричал. Мать зашептала: «Тише, тише, скоро всё закончится».
Я пила медленно. Не потому что боялась — страх ушёл час назад, вместе с надеждой. Просто хотела запомнить вкус. Виноград, сахар, горечь. Последний вкус моей жизни.
Потом началась рвота. Потом — судороги. Я легла на землю, красную, мокрую, нашу землю, и смотрела в небо. Оно было странно чистым для джунглей — без звёзд, но с каким-то тусклым свечением, будто сама атмосфера помнила о нас. Рядом кто-то хрипел. Кто-то молился. Кто-то тихо пел.
Последнее, что я услышала, — это голос Джима. Он говорил что-то о любви. О вечности. О том, что мы — герои. А потом раздался выстрел.
---
Я не знаю, сколько времени прошло, прежде чем всё стихло. Может, минуты, может, вечность. Когда я, может быть, уже не дышала, но ещё слышала, ко мне подошёл кто-то из тех, кто охранял периметр. Я не видела его лица, но услышала шепот: «Они ушли. Все ушли». И потом — тишину. Ту тишину, которую я несу с собой до сих пор.
---
Иногда я думаю о тех, кто пытался убежать. О тех, кто бежал в джунгли, кто прятался в хижинах, кого ловили и возвращали. О тех, кого заставили пить под дулом винтовки. О тех, кто умер первым, и о тех, кто умирал последним, слушая, как стихают голоса друзей. Я думаю о них — и не знаю, была ли моя смерть лучше или хуже. Просто она была моей. Или, может, она была его. Я до сих пор не разобрала, где кончаюсь я и начинается Джим.
---
Меня звали Сара. Мне было двадцать четыре года. Я верила, что люди по своей природе добры. Я верила, что справедливость существует. Я верила, что если отдать всё себя — деньги, время, тело, разум — то взамен получишь нечто вечное.
Я ошибалась.
Или, может, я ошибаюсь до сих пор. Потому что иногда, в редкие моменты, когда тишина становится громче, я слышу в ней эхо нашей песни. «Мы едины». Тысячи голосов, спетых в унисон, в последний раз, в последнюю ночь, в последний город, который мы построили из дерева и веры, и который рухнул под собственной тяжестью.
Меня звали Сара. Я была там. Я пила. Я умирала. Я помню.
---
Жуткие цифры того дня
Трагедия в Джонстауне, 18 ноября 1978 года
---
*Источники: официальное расследование Госдепартамента США, материалы судмедэкспертизы Гайаны, архивные данные.*