– Вы сможете его взять?
Вероника Степановна сидела на жестком стуле и смотрела не на женщину из опеки, а на край стола. Там отклеилась узкая полоска пластика, и под ней чернела старая древесина. Ей почему-то хотелось подцепить эту полоску ногтем и оторвать до конца.
Женщина из опеки ждала ответа.
Рядом сидел двенадцатилетний Никита. Руки на коленях. Глаза сухие.
Он за эти дни почти не плакал. Сначала плакал, когда ему сказали про аварию. Потом на похоронах, когда гроб с отцом понесли первым, а с матерью – вторым, и он вдруг не понял, за кем идти. А потом как будто все внутри закончилось. Слезы, слова, вопросы. Он сидел и смотрел перед собой так, будто его поставили посреди незнакомого вокзала и забыли сказать, куда теперь ехать.
– Кроме вас, близких родственников нет, – сказала женщина.
Вероника Степановна кивнула. Это она знала.
– Интернат, конечно, крайний вариант. Мальчик домашний, учится хорошо, характеристика из школы положительная. Но вы должны понимать: это ответственность.
«Ответственность», – повторила про себя Вероника Степановна.
Слово было тяжелое. Как сумка с картошкой.
Она посмотрела на Никиту.
Дочкин сын.
На Ленку похож не был. Слава Богу. Ленка, Царство ей Небесное, всю жизнь прожила как-то не так. Вышла замуж по любви, будто любовь кормит. На квартиру так и не накопили, все по съемным таскались. В тот день поехали неизвестно куда, торопились, вот и доторопились. Все не как у людей.
Вероника Степановна тут же мысленно перекрестилась, хотя не молилась никогда по-настоящему. Просто привычка такая была: когда подумал что-то слишком резкое о мертвых, надо поставить сверху крестик, чтобы вроде не считалось.
– Я одна, – сказала она. – Здоровье уже не то.
Никита даже не повернул головы.
Женщина из опеки вздохнула.
– Я понимаю. Но мальчику сейчас очень важно остаться в семье.
«В семье», – подумала Вероника Степановна.
Семья.
В квартире у нее было две комнаты. В одной она спала. Во второй стоял старый диван, шкаф с посудой и коробки с вещами, которые все никак не доходили руки разобрать. Ребенка туда можно было положить. Кормить тоже можно. В двенадцать лет уже не младенец. Сам себе чай нальет, хлеб отрежет, уроки сделает. Еще шесть лет – и совершеннолетний.
Шесть лет.
Глазом моргнешь.
А там институт, работа. Если не дурак, выбьется. Мальчишка вроде смышленый. В школе хвалят. Может, еще и толк будет. Не все же ей одной старость тянуть. Кто воды подаст? Кто в аптеку сбегает? Кто потом, если что, рядом окажется?
Она не сказала себе: «я его люблю» или «жалко мальчика».
Она сказала внутри другое: «может, хоть польза будет».
И от этого решения ей стало спокойнее. Не теплее – именно спокойнее. Как бывает, когда человек не делает добро, а заключает сделку и поэтому уже понимает, за что терпит неудобство.
– Возьму, – сказала Вероника Степановна.
Женщина из опеки облегченно выдохнула.
Никита посмотрел на бабушку. Только один раз. Недолго. И Вероника Степановна почему-то отвела глаза первой.
***
Первые месяцы они жили почти тихо.
Не потому что между ними была нежность. Просто горе еще лежало в квартире, как тяжелый ковер, о который все спотыкались и старались не шуметь.
Никита ходил в школу, возвращался, грел себе суп, садился за уроки. Вещей у него было немного: рюкзак, несколько книг, фотографии родителей, машинка без колеса, которую он почему-то привез с собой, хотя давно уже был не маленький.
Вероника Степановна сначала не трогала его.
Иногда ставила перед ним тарелку и говорила:
– Ешь.
Он ел.
– Добавить?
– Нет, спасибо.
– Конечно, спасибо. Ты же у меня вежливый.
Он не отвечал.
Ее раздражало, что он молчит. Раздражало, что не просит. Раздражало, что не плачет. Раздражало даже то, что учится хорошо. Будто этим тоже ставил ее в неловкое положение: не к чему было придраться как следует.
Но постепенно жизнь вошла в обычную колею. А в обычной колее у Вероники Степановны все должно было иметь цену.
– Ты свет в комнате опять оставил.
– Я на кухню выходил.
– А деньги на электричество с неба падают?
– Я выключу.
– Выключишь. Когда я скажу. Сам-то не догадаешься.
Через день:
– Опять тетрадки нужны?
– Да. По математике закончилась.
– Конечно. У тебя все заканчивается. Деньги только не заканчиваются, да? Ты же так думаешь?
Он молча надевал куртку и шел в школу со старой тетрадью, исписанной до последней страницы. На листке писал примеры мелким почерком, чтобы подольше хватило.
В седьмом классе ему купили джинсы. Он был рад. Правда рад. Старые уже коротко торчали над ботинками, и в школе уже начали это замечать.
Вероника Степановна протянула ему пакет и сказала:
– Носи. Только помни, что это не три копейки.
Он кивнул.
– Спасибо.
– Спасибо-то спасибо. А ты потом не забудь, кто тебя одевает.
Он не забыл.
Она добилась этого. Не только с джинсами. Со всем.
Сахар в чае. Хлеб к супу. Проездной. Кроссовки на физкультуру. Кружка, которую он случайно разбил. Лампочка в его комнате. Даже лекарства, когда он болел.
Все становилось не помощью, а записью в невидимой тетради.
Вероника Степановна эту тетрадь носила в себе и при случае открывала.
– Я тебя взяла, между прочим, когда другие бы отказались.
– Я знаю.
– Не знаешь. Знал бы – вел себя иначе.
– Я ничего не сделал.
– Вот именно. Ничего. Сидишь только в своих книжках.
Он сидел за столом и не поднимал головы.
В детстве он хотел быть архитектором.
Отец когда-то принес ему большой альбом, показал чертежи домов, объяснял, как линия становится стеной, как лестница должна быть не только красивой, но и удобной, как окно может менять всю комнату. Никита тогда слушал, раскрыв рот. Ему казалось, что отец знает тайну: как из пустоты сделать место, где человеку будет хорошо.
После смерти родителей он еще какое-то время рисовал дома.
Потом перестал.
Не потому что разлюбил. Просто понял: есть профессии, которые кормят, а есть те, о которых разговаривают с отцом по вечерам. Отца больше не было. Вечеров тоже.
***
В девятом классе он решил идти в программирование.
Вероника Степановна сказала:
– Компьютерщики сейчас хорошо получают. Давай. Только не думай, что я тебе технику покупать буду. У меня денег лишних нет.
А компьютер ему нужен был. Очень.
Он собирал его почти год. У одноклассника забрал старый корпус. У знакомого – блок питания. Память купил с рук, долго проверял, торговался, потом две недели пропускал в школе обеды, потому что деньги ушли. Он все пытался собрать из этого хлама работающую машину, но тщетно.
Как-то случайно, приятель отца встретил Никиту у магазина и сначала не узнал.
– Господи. Как вырос то.
Они разговорились, и через день он принес ему свой старый ноутбук.
Вероника Степановна коробку увидела и сразу спросила:
– Бесплатно?
– Да.
– Смотри. Бесплатно только мыши в мышеловке сыр едят.
Ноутбук долго грузился, шумел, сильно нагревался. Никита вечерами сидел на полу перед ним, перезагружал, смотрел видео, читал форумы, искал, как продлить ему жизнь, записывал что-то в тетрадь.
Вероника Степановна проходила мимо и говорила:
– Лучше бы на нормальную работу устроился. Все в твоем возрасте уже подрабатывают, а ты все железки гладишь.
Он молчал.
Потом стал подрабатывать.
Сначала помогал делать кому-то простые сайты. Потом его позвали на мелкий проект. Деньги были совсем крошечные, но свои.
Когда он впервые принес домой продукты не на ее деньги, Вероника Степановна посмотрела на пакет и сказала:
– Ну наконец-то. Хоть какая-то отдача пошла.
Он тогда поставил пакет на стол и понял: благодарности не будет никогда. Не потому что он мало сделал. А потому что в ее мире человек не мог просто так что-то сделать. Он мог только погасить часть долга.
***
Годы шли.
Никита закончил школу, поступил в университет, учился, подрабатывал, почти не спал перед сессиями. В квартире он двигался осторожно, как в комнате, где лежит больной зверь: не задеть, не разбудить, не вызвать рычание.
Вероника Степановна тем временем становилась только громче.
Она любила телевизор. Особенно передачи, где люди делили наследство, кричали про неблагодарных детей, вытаскивали чужую грязь под аплодисменты студии. Она смотрела это с удовольствием и потом пересказывала подруге Нине по телефону.
– Представляешь, он мать родную из квартиры выжил!
– Да я бы такого сына прокляла.
– А эта тоже хороша, нарожала неизвестно от кого, а теперь ей все должны.
Никита сидел за компьютером в соседней комнате и слышал каждое слово.
Иногда ему казалось, что телевизор, подруга Нина и бабушка – это один человек с тремя голосами. Все трое говорили об одном: кто кому должен, кто кого обманул, кто что купил, кто сколько получил, кто живет не по средствам, кто плохо кончит.
Однажды Вероника Степановна сказала в трубку:
– Я-то хоть не бросила. Взяла его. Хотя, честно тебе скажу, Нин, знала бы – сто раз подумала. Я бы, может, еще жизнь устроила. А так что? Все на него.
Никита в тот день готовился к зачету.
Курсор мигал на пустой строке. Он смотрел на экран и впервые ясно, без горячей злости, подумал: «Дотянуть».
Не жить. Не надеяться. Не ждать, что она изменится.
Просто дотянуть.
Последний курс. Потом диплом. Потом работа. Комната. Любая. Хоть с соседями, хоть на окраине, хоть с общей кухней. Только чтобы утром никто не считал, сколько хлеба он отрезал. Чтобы вечером не слышать: «Я тебя подняла». Чтобы дверь закрывалась с той стороны, где он сам решает, кому входить.
Эта мысль держала его лучше всяких утешений.
До свободы оставалось немного.
Вероника Степановна словно чувствовала это и все чаще бросала ему вслед:
– Ты не думай, я все понимаю. Вырастила – теперь не нужна стала.
– Я ничего не говорил.
– А тебе и говорить не надо. У тебя на лице все написано.
– Я учусь, ба.
– Учится он. Я тоже могла бы учиться, если бы мне кое-кто на шею не сел.
– Я не садился.
– Конечно. Ты у нас сам по себе вырос. Как трава у забора.
Он однажды поднял глаза и сказал:
– Ты же сама меня взяла.
В квартире стало тихо.
Вероника Степановна медленно повернулась к нему.
– Лучше бы не брала.
Он больше ничего не сказал. Только ушел в свою комнату и закрыл дверь.
***
Через две недели ей стало плохо.
Утром она еще ругалась, что он не купил творог той марки, которую она просила. Днем позвонила Нине и обсуждала чью-то свадьбу: платье дешевое, жених мутный, мать невесты располнела. А вечером Никита услышал из кухни странный звук.
Не крик. Не падение даже.
Как будто человек хотел позвать, но слово застряло где-то на полпути.
Он вошел и увидел Веронику Степановну у стола.
Лицо перекошено. Одна рука висит плетью. Глаза испуганные, злые, непонимающие.
– Ба?
Она попыталась что-то сказать.
Вышло только невнятное, мокрое:
– Нии…
И в этот момент вся его ненависть, вся усталость, вся мечта о свободе исчезли не потому, что он простил.
Нет.
Просто перед ним был человек, которому надо было вызвать "скорую".
Он вызвал.
Пока ехали врачи, он сидел рядом, держал телефон в руке и говорил ей:
– Смотри на меня. Ба, на меня смотри. Сейчас приедут. Слышишь? Сейчас.
Она смотрела. И впервые за много лет не командовала. Не упрекала. Не считала. Только боялась.
***
В больнице она провела почти три недели.
И за эти три недели квартира стала другой. Не лучше. Не радостнее. Просто тихой.
Никита приходил после пар, ставил чайник и вдруг слышал, как шумит вода. Раньше он этого не слышал. Раньше поверх чайника всегда был телевизор, голос Нины в трубке, бабушкино:
– Ты опять поздно?
Теперь были чайник, холодильник, собака у соседей за стеной, машины во дворе.
И его собственное дыхание.
Однажды он проснулся утром и понял, что не напрягся заранее. Не прислушался, не идет ли она по коридору. Не приготовил в голове ответ. Не вспомнил судорожно, не оставил ли он кружку на столе.
Просто проснулся. И это было почти страшно. Потому что оказалось: жить можно иначе.
Когда врач сказал, что Веронику Степановну выписывают, Никита кивнул.
– Прогресс хороший, – сказал врач. – Но дома нужен уход. Контроль давления, лекарства, питание, упражнения. Первое время одну лучше не оставлять надолго.
– Сиделка? – спросил Никита, хотя уже знал ответ.
Врач пожал плечами:
– Если есть возможность.
Возможности не было.
Он ехал домой с выпиской в рюкзаке и смотрел в окно автобуса. Свобода, до которой оставалось так мало, опять отодвигалась. Не исчезала – нет. Просто кто-то молча поставил между ним и дверью еще одну стену.
***
Вероника Степановна вернулась домой слабой.
Сначала почти тихой.
Она говорила медленно, иногда путала слова, раздражалась, когда язык не слушался. Никита давал таблетки, готовил, помогал дойти до ванной, менял постель, записывал давление.
Она смотрела на него исподлобья. Ей не нравилось быть зависимой. Но очень быстро она поняла, что слабость тоже может быть властью.
– Не уходи надолго.
– У меня пары.
– А если мне плохо станет?
– Я телефон оставлю рядом.
– Телефон. А если я упаду?
– Я буду через три часа.
– Через три часа меня уже найдут холодную.
– Не говори так.
– А что? Тебе легче будет.
Он молчал.
Она лежала, прикрыв глаза, и знала, что попала в точку.
***
Через две недели ей стало лучше. Через месяц – еще лучше. Речь почти восстановилось, рука слушалась уже больше. Врач хвалил прогресс.
А Никита с ужасом замечал: вместе с речью возвращается все остальное.
– Суп пересолил.
– Я почти не солил.
– Значит, рука тяжелая.
– Не ешь тогда.
– Ага. Я же тут выбираю. Ресторан у нас, меню подают. Что дали, то и глотаю.
Он ставил тарелку на столик и уходил в коридор.
Там стоял несколько секунд, закрыв глаза.
«Дотянуть», – говорил он себе раньше. Теперь это слово не работало. Дотянуть до чего? До диплома? До нормальной работы? До ее следующего приступа? До собственной злости, которая однажды сорвется и сделает с ним что-то такое, после чего он уже не узнает себя?
***
В тот день все пошло не так.
Преподаватель вернул курсовую с красными пометками. Заказчик по подработке написал, что платить пока не будет, потому что «надо еще посмотреть». Ботинки снова промокли, и нужно было их подклеить и успеть высушить до утра. Домой он пришел с пустой головой и тяжелым телом.
Из комнаты Вероники Степановны доносился ее голос.
Бодрый. Почти прежний.
Она говорила по телефону с Ниной.
– Да ничего, Нин, уже лучше. Врач сказал, хорошо иду. Скоро, глядишь, и гулять выйду. А пока сериалы смотрю. Только засыпаю все время, старуха стала совсем.
Пауза.
– Да какой он ухаживает? Таблетки подаст, суп сварит – велик подвиг. Делает, что должен. Я его не для красоты растила.
Никита остановился у двери. Внутри что-то щелкнуло. Не громко. Но окончательно.
Вероника Степановна засмеялась в трубку:
– Ну а как? Все в жизни возвращается. Я ему в детстве, он мне теперь. Бумеранг.
Она сказала это слово с удовольствием.
Бумеранг.
Никита вошел в комнату.
Она как раз закончила разговор.
– Ты чего стоишь? – спросила она. – Воды принеси.
Он посмотрел на нее. На подушки за спиной. На телефон в руке. На лицо, которое уже почти вернуло прежнюю хозяйскую складку возле губ.
– Радуешься? – спросил он.
– А что, мне плакать?
Он сам не понял, как сказал следующее.
Слова не готовились. Не строились. Они будто давно лежали где-то внутри, темные, тяжелые, и только ждали, когда он перестанет держать дверь.
– Просто рано радуешься.
Вероника Степановна нахмурилась.
– Это что значит?
– Ничего хорошего у тебя нет.
– Ты как это со мной разговариваешь?
– Врачи тебе не все сказали.
Она резко побледнела.
– Что?
Никита слышал свой голос со стороны.
Спокойный. Чужой. Почти взрослый.
– Это не инсульт был. То есть инсульт тоже. Но не главное. У тебя опухоль в голове. Неоперабельная. Они мне сказали, а тебе не стали. Чтобы не волновать.
В комнате стало тихо. Вероника Степановна смотрела на него.
Не злилась. Не кричала. Не упрекала. Впервые за много лет она не нашла, чем ударить.
– Врешь, – сказала она.
Но это был не прежний ее голос.
– Нет.
– Врешь.
– Спроси врача.
И тут он понял, что перешел какую-то черту, которой раньше даже не видел.
Она сидела перед ним маленькая, испуганная, с телефоном в руке.
А он стоял и чувствовал не победу.
Пустоту.
– Воды принесу, – сказал он.
И вышел.
На кухне он открыл кран, взял стакан и вдруг увидел, что у него дрожит рука.
Он сказал неправду. И эта неправда уже жила в соседней комнате. Дышала там. Боялась.
И он впервые ясно подумал: она может начать умирать от его слов. Не от болезни. От его слов.
***
Стакан он все-таки принес.
Вероника Степановна сидела в той же позе, только телефон уже лежал рядом на одеяле. Она смотрела не на Никиту, а куда-то мимо него, в стену. Как будто там вдруг проступило что-то, чего раньше не было.
– Выпей, – сказал он.
Она не взяла.
– Никит.
Он замер.
Она давно не называла его так. Обычно было: «ты», «слышишь», «подойди», «неси», «опять ты». А тут – Никит. Слабее, чем обычно. Почти чужим голосом.
– Это точно?
Он хотел сказать: «Не знаю». Хотел сказать: «Я сорвался». Хотел сказать: «Нет, ба, прости, я соврал».
Но в комнате еще стоял ее смех в трубку: «Я его не для красоты растила». Еще стояло это слово – бумеранг. Еще стояли все годы, все тетрадки, джинсы, лампочки, «лучше бы не брала».
И он сказал:
– Да.
Она медленно кивнула.
Как будто он не ответил, а поставил печать.
– А почему мне не сказали?
– Чтобы не волновалась.
– А тебе сказали?
– Да.
– И ты молчал?
Он не ответил.
Она усмехнулась. Ртом только. Глаза остались испуганными.
– Берег меня, значит.
Он понял, что сейчас она попробует вернуть прежний голос. Прежнюю власть. Прежнюю колкость.
Но не смогла. Усмешка дрогнула и сползла.
– Сколько? – спросила она.
– Что?
– Сколько мне осталось?
– Не знаю.
– Врачи что сказали?
– Ничего такого.
– Не ври.
Он чуть не засмеялся. От ужаса, не от смешного. «Не ври». Поздно уже.
– Они не сказали точно, – произнес он.
Вероника Степановна закрыла глаза.
– Конечно. Им что – сказали, записали, ушли. У них таких, как я, каждый день куча. А я тут лежи и думай. Одна.
– Ты не одна.
Он сказал это автоматически.
Она открыла глаза и посмотрела на него так, что он сразу пожалел.
– Не одна? – повторила она. – А кто у меня есть? Ты?
Никита молчал.
– Ты ждешь, когда я сдохну, – сказала она.
И вот это было страшно: она сказала правду не про него всего, но про какую-то темную часть в нем, которую он сам боялся.
Он вышел из комнаты. Не хлопнул дверью. Только поставил стакан на тумбочку так резко, что вода выплеснулась на салфетку.
***
В ту ночь в квартире никто не спал.
Вероника Степановна то звала его, то молчала, то просила включить свет, то выключить, то требовала градусник, то спрашивала, не посинели ли у нее губы.
– Посмотри.
– Нормальные губы.
– Нормальные у живых. А у меня?
– Ба, ты живая.
– Пока.
Это «пока» она произносила с каким-то новым удовольствием. Не радостным, нет. Но липким. Будто нашла еще одно слово, которым можно держать его у кровати.
К утру Никита уже почти не понимал, что настоящее: ее болезнь, его ложь, старый инсульт, новая опухоль, его усталость, ее страх.
Все смешалось.
Она заснула только под утро, с рукой на телефоне. Он просто сидел и слушал, как за стеной она дышит.
***
В следующие дни Вероника Степановна стала другой.
Не лучше. Просто другой.
Сначала она почти перестала говорить. Лежала, считала что-то глазами на потолке. Никита приносил еду – она ела две ложки и отодвигала.
– Не хочу.
– Надо.
– Зачем?
– Лекарства надо пить после еды.
– Какие лекарства, если опухоль?
– После инсульта тоже надо.
– Какая уже разница.
Он слышал это и каждый раз хотел ударить себя по лицу.
Потом началась паника.
– Позвони Нине.
– Сейчас?
– Сейчас.
– Поздно уже.
– Звони!
Он набрал. Нина ответила не сразу. Потом в трубке раздалось шуршание, вздох, недовольное:
– Ну ты чего в такой час?
Вероника Степановна забрала телефон и начала говорить. Сначала тихо. Потом громче.
– Нин, у меня все хуже, чем они сказали. Нет, не спрашивай. Никита знает. Ему сказали, а мне – нет. Представляешь? Внук родной рядом ходил, таблетки подавал, в глаза смотрел – и молчал.
Никита стоял в дверях.
Внук родной. Это было что-то новое.
До болезни он был не родной человек, а долг, обуза, неудавшееся вложение. Теперь вдруг стал родным. Потому что родной должен быть рядом, когда страшно.
Нина охала, спрашивала, что говорят врачи, советовала «держаться», рассказывала про соседку, у которой «тоже в голове что-то нашли», и та прожила еще два года, а потом все равно «сгорела за месяц».
После таких разговоров Вероника Степановна становилась совсем серой.
Потом пошла жадность. Странная, нервная, жалкая.
– Купи мне икры.
– Какой икры?
– Красной.
– Ба, у нас денег…
– Тебе жалко?
– Не жалко. Просто…
– Что просто? Может, я завтра умру, а ты мне и ложку икры пожалел.
Он купил маленькую банку. Самую дешевую, почти игрушечную.
Она открыла, съела одну ложку, поморщилась.
– Соленая.
– Ты же сама просила.
– Я теперь много чего просить буду.
На следующий день она захотела дорогой крем.
– Зачем?
– Морщины мазать.
Он посмотрел на нее.
Она сама поняла, как это звучит, и рассмеялась. Смех вышел нехороший, с кашлем.
– А что? Умирать надо красивой.
Потом попросила новый халат.
Потом конфеты, которые раньше называла «дурью за такие деньги».
Потом велела достать коробку с украшениями.
– В шкафу. Верхняя полка. Только аккуратно. Там золото.
Никита достал.
В коробке лежали серьги, тонкая цепочка, два кольца, старые часы, несколько чеков выцветших. Она перебирала все дрожащими пальцами.
– Это Ленкино было, – сказала она вдруг, взяв маленькое колечко.
Никита поднял глаза.
– Мамино?
– Ну да.
Он ждал продолжения.
Но она тут же сказала:
– Только она носить не умела. Все у нее не слава Богу. То потеряет, то снимет где-нибудь и оставит. Я ей говорила: ты сначала думать научись, потом замуж выходи.
Никита забрал у нее коробку.
– Куда?
– На место.
– Я еще не досмотрела.
– Потом.
– Ты мне теперь и смотреть запретишь?
Он поставил коробку на тумбочку.
– Смотри.
И ушел.
Иногда он думал: сказать сейчас. Прямо сейчас. Зайти и сказать: «Нет никакой опухоли. Я соврал. Я был злой. Я хотел, чтобы ты испугалась».
Но представлял, что будет дальше.
Она закричит. Позвонит Нине. Скажет всем, что он ее довел, что он псих, что он хотел ее смерти. Может, и правда вызовет кого-нибудь. Может, встанет на ноги раньше времени и пойдет по соседям. Может, будет смотреть на него так, что ему придется уйти немедленно, не дождавшись ни диплома, ни работы, ни денег.
И он откладывал.
«Потом», – говорил он себе. Когда ей станет легче. Когда она начнет ходить. Когда я найду комнату. Когда получу диплом. Когда будет не так страшно.
Но каждый день делал это «потом» тяжелее. Потому что ложь не лежала спокойно. Она росла. Обрастала ее словами, страхами, звонками, его молчанием.
Однажды Вероника Степановна сказала:
– Телевизор включи.
Он включил.
Она долго щелкала каналами, раздражалась, что все одно и тоже, что ведущие «обнаглели», что актрисы все «переделанные», что новости хуже похорон.
Потом остановилась на своем любимом ток-шоу.
В студии кричали. Это было привычно.
Две женщины с одинаково напряженными лицами делили квартиру. Ведущий ходил между ними с видом человека, который сейчас откроет страшную правду, хотя страшная правда давно уже кричала без него.
Вероника Степановна устроилась удобнее.
– Вот сейчас будет интересно, – сказала она.
Никита сидел за столом с ноутбуком, пытался читать методичку и не мог. Голоса из телевизора лезли в голову, как дым.
На экране появилась пожилая женщина в яркой кофте.
Она говорила:
– Я его с двенадцати лет растила! Я его кормила, обувала, одевала! Я жизнь на него положила! А он мне теперь что? Он мне теперь на дверь показывает!
Вероника Степановна сначала хмыкнула.
– Вот. Все они такие.
Никита закрыл глаза.
Женщина в телевизоре продолжала:
– Я могла бы для себя жить! Я могла бы замуж выйти! А я его тащила! Каждую копейку в него! Каждую!
Вероника Степановна перестала жевать конфету.
Никита этого не заметил.
А она вдруг заметила.
Не сразу. Сначала ей стало неприятно, как эта женщина кричит. Слишком громко. Слишком некрасиво. Слишком жадно открывает рот. Слишком часто повторяет «я».
Потом камера показала молодого мужчину.
Он сидел напротив, большой уже, взрослый, в плохом пиджаке. Не оправдывался. Не плакал. Не огрызался. Просто смотрел в пол.
Вероника Степановна медленно положила конфету на салфетку.
Женщина в телевизоре кричала:
– Он мне должен! Он мне по гроб жизни должен!
Ведущий поднял брови. Зал зашумел.
Никита услышал щелчок. Телевизор погас.
Он поднял голову.
– Что?
– Ничего.
– Тебе плохо?
– Голова разболелась.
– Таблетку?
– Не надо.
Она лежала, отвернувшись к стене.
Никита посмотрел на черный экран телевизора. В нем отражалась комната: диван, тумбочка, ее маленькая фигура под одеялом.
И он вдруг понял, что в комнате стало тихо не так, как в больничные недели.
Тогда ее не было. Теперь она была. И сама выключила шум.
На следующий день телевизор она не попросила.
Никита пришел из университета и застал ее в тишине.
– Телевизор сломался? – спросил он.
– Нет.
– Тогда чего?
– Не хочу.
Он не стал спрашивать.
Поставил на стол лекарства, налил воды.
Она смотрела в окно.
– Никит.
– Что?
– У матери твоей глаза какие были?
Он не сразу понял.
– У кого?
– У Ленки. У матери.
Он замер.
Сколько лет он не слышал от нее этого имени без раздражения.
Ленка. Не «мать твоя». Не «эта». Не «Царство ей Небесное, но тоже хороша была». Просто Ленка.
– Серые, – сказал он.
– Серые… – повторила Вероника Степановна. – Значит, в отца.
Она долго смотрела в окно.
Потом сказала:
– Я ее тоже все ругала.
– За что?
– За все.
Она усмехнулась. Но не прежней усмешкой.
– За то, что поздно пришла. За то, что рано ушла. За то, что платье отрезала. За то, что муж у нее не такой. За то, что родила рано. За то, что смеялась громко. За все.
Он молчал.
– А она маленькая была, – сказала Вероника Степановна. – Худенькая. Волосы вот так в разные стороны. Я ей банты завяжу, она через пять минут вся лохматая. Бесила меня.
И отвернулась.
После этого несколько дней она была почти прежней. Просила то одно, то другое, ворчала, что он неправильно режет хлеб, что каша жидкая, что Нина не звонит сама, что «людям только новости подавай».
Никита уже решил, что тот разговор ему просто показался.
Но однажды она сказала:
– Достань коробку с фотографиями.
– Зачем?
– Надо.
Он достал.
Она перебирала снимки долго.
На одном была мама совсем молодая. В короткой куртке, смеется, щурится от солнца. Рядом отец Никиты – высокий, с рукой на ее плече. А между ними маленький Никита в смешном комбинезоне смотрит куда-то в сторону и держит палку, как меч.
Вероника Степановна долго смотрела на снимок.
– Вот тут она счастливая, – сказала она.
Никита сел рядом, но не близко.
– Да.
– А я тогда сказала, что куртка у нее дурацкая.
Она провела пальцем по краю снимка.
Никита не знал, что делать с этой новой бабушкой.
С прежней было проще. Прежнюю можно было ненавидеть. Прежней можно было отвечать молчанием. А эта лежала с фотографией его матери и впервые не выставляла счет. И от этого внутри поднималось что-то.
Потом она снова позвонила Нине.
Никита услышал из кухни:
– Нин, а у тебя там кто-то в церковь ходил?
Пауза.
– Да не начинай. Я спрашиваю просто.
Пауза.
– Нет, не совсем уже. Хотя… кто его знает.
Пауза.
– А священника домой можно?
Никита застыл у раковины. Вода текла в чашку и переливалась через край.
– Да не ори ты, – сказала Вероника Степановна в трубку. – Я не умерла еще. Просто спросила.
Потом бросила телефон на одеяло.
Вечером она позвала его.
– Никит.
– Что?
– Нина даст номер.
– Какой номер?
– Священника.
Он посмотрел на нее.
– Зачем?
Она сразу рассердилась.
– А тебе что?
– Ничего. Просто спрашиваю.
– Ну и не спрашивай.
Он кивнул.
– Хорошо.
Она отвернулась.
Потом тихо сказала:
– Страшно мне.
Никита не сразу понял, что это обращено к нему. Она никогда так не говорила. Она могла сказать: «Мне плохо». «Ты довел». «У меня сердце». «Я всю ночь не спала». Но «страшно мне» – нет.
Так говорят, когда уже нечем прикрываться.
– Я узнаю, – сказал он.
– Не надо, если не хочешь.
– Узнаю.
– Только… – она сглотнула. – Не говори ему сразу все.
– Что все?
– Ну… про голову.
Никита почувствовал, как у него внутри что-то опустилось.
– Хорошо, – сказал он.
Она закрыла глаза.
– А то еще скажет, что поздно.
Он стоял у двери и думал: поздно для чего? Для врачей? Для жизни? Для Бога? Для того, чтобы перестать быть такой, какой была?
Он не знал. И потому промолчал.
***
На следующий день Нина позвонила сама.
Никита услышал, как Вероника Степановна сначала отвечает раздраженно:
– Ну что ты кричишь в трубку, я не глухая.
Потом тише:
– Да. Номер дай.
Потом совсем тихо:
– Нет, Никиту не надо спрашивать. Он и так… занят.
Никита стоял в коридоре и застегивал куртку.
Слово «занят» его почему-то задело.
Раньше она говорила иначе: «шляется», «в компьютере сидит», «у него дела важные, конечно». А тут – занят. Будто у него, правда, была своя жизнь, не вся целиком приставленная к ее кровати.
Он сделал вид, что не слышит, и ушел на учебу.
Весь день он плохо понимал, что ему говорят. На паре преподаватель что-то объяснял про защиту проекта, рядом кто-то шуршал бумагами, в телефоне пришло сообщение от заказчика: «Правки срочно». А он видел только одно: бабушка лежит дома и ждет священника из-за лжи, которую он сказал.
Сначала эта ложь казалась словом. Теперь у нее появились "ноги". Она ходила по квартире, открывала шкафы, выключала телевизор, доставала фотографии, звонила Нине, просила номер священника.
Он купил по дороге хлеб, творог, лекарства по списку. У подъезда остановился, постоял немного.
Ему вдруг очень не захотелось подниматься. Просто развернуться и идти куда угодно. В библиотеку. На вокзал. В круглосуточный магазин. Куда-нибудь, где его не ждут ни правда, ни ложь, ни чужая слабость.
Но он поднялся.
Вероника Степановна не спала.
– Приходил? – спросил Никита.
– Кто?
– Ну…
– Нет еще. Завтра придет. Нина договорилась.
Она сказала это так, будто речь шла о сантехнике, но пальцы у нее теребили край одеяла.
– Ты чего купил?
– Творог. Хлеб. Таблетки.
– Творог какой?
– Тот, что ты просила.
Она взяла пачку, посмотрела.
– Дорогой.
Он удивился:
– Ты сама сказала: именно этот.
– Да мало ли что я сказала.
Она положила творог обратно на столик. Посмотрела на него.
– Что теперь? Если помирать, так можно деньгами сорить?
– Я не это сказал.
– А я это услышала.
И вдруг она устало закрыла глаза.
– Всю жизнь считала. И теперь считаю. Привычка, видно, такая. Уже и не надо, а все равно рука сама мелочь ищет.
Никита стоял с пакетом в руке. Он не знал, что на это ответить. Раньше любая ее фраза была крючком. Зацепит – и тащит. А теперь в некоторых словах вдруг не было крючка. Была просто старая, больная честность, неожиданная и неприятная.
Он пошел на кухню, убрал продукты, поставил чайник.
Из комнаты донеслось:
– Никит.
– Что?
– Он завтра днем придет. Ты дома будешь?
Он хотел сказать: «У меня пары». Потом вспомнил, что завтра их можно пропустить. Одну точно.
– Буду.
Она ничего не сказала. Только за стеной стало тихо.
***
Утром Вероника Степановна попросила чистую наволочку.
Потом велела убрать с тумбочки лишнее.
Потом вдруг спросила:
– А у меня волосы как?
Никита посмотрел на нее.
– Нормально.
– Нормально у тебя всегда все. Расческу дай.
Он подал.
Она пыталась причесаться сама, но рука быстро устала. Тогда он взял расческу.
– Не дергай.
– Я не дергаю.
Она замолчала.
Он осторожно провел расческой по ее редким волосам. Раньше никогда этого не делал. Даже когда она вернулась из больницы, волосы кое-как собирала сама. Теперь сидела, отвернувшись к окну, а он расчесывал ее, как ребенка.
Он убрал расческу.
– Все.
– Не страшная?
– Нормальная.
– Опять нормальная.
– Хорошая.
Она чуть повернула голову.
– Врешь?
– Нет.
Она не улыбнулась. Но плечи у нее немного опустились.
***
Священник пришел ближе к обеду. Никита почему-то ожидал человека строгого, большого, с тяжелым голосом. Пришел невысокий священник средних лет, в темной куртке поверх подрясника, с уставшим лицом и мокрыми ботинками.
– Мир дому сему, – сказал он негромко.
Никита растерялся.
– Здравствуйте.
– Меня отец Алексей зовут. Вероника Степановна здесь?
– Да. Проходите.
Священник снял обувь неуклюже, придерживаясь за стену. Никита хотел сказать, что можно не разуваться, но не успел. Отец Алексей уже поставил ботинки у двери и прошел в комнату.
Вероника Степановна лежала слишком прямо. Она приготовила лицо. Никита сразу это понял. Такое лицо она делала, когда приходил врач, мастер из управляющей компании или новая соседка. Лицо приличной женщины, которая все держит под контролем, просто временно лежит.
– Здравствуйте, батюшка.
– Здравствуйте.
Он сел на стул рядом с кроватью.
Не начал сразу говорить. Просто посмотрел на нее. Не изучающе, не жалостливо, а спокойно.
Вероника Степановна этого спокойствия не выдержала первая.
– Мне тут сказали… – начала она и посмотрела на Никиту.
Никита стоял у двери.
– Я выйду? – спросил он.
– Нет, – быстро сказала она.
Потом так же быстро:
– Да. Выйди.
Отец Алексей повернулся к Никите:
– Если нужно будет, позовем.
Никита вышел. На кухне он сел на табуретку и стал смотреть на плиту.
Говорили тихо. Он не слышал слов. Только интонации.
Сначала голос Вероники Степановны был привычный: жалующийся, напряженный. Потом выше. Потом вдруг злой. Потом опять тихий.
Один раз она сказала громче:
– Я никого не убила.
Никита закрыл глаза.
Священник ответил что-то совсем спокойно.
Потом долго была тишина.
Потом Вероника Степановна заплакала.
Никита понял это не по звуку. Она не рыдала. Просто голос у нее стал разбитым.
– Я его не любила, что ли? – услышал он.
И сразу встал. Не вошел. Просто встал.
За дверью отец Алексей сказал:
– А вы сами как думаете?
– Не знаю.
– Это уже начало.
– Чего начало?
– Когда человек перестает защищаться.
Никита отошел к окну. Ему стало стыдно, что он слышит.
Но уйти из кухни он не мог. Квартира была слишком маленькая. Да и жизнь у них была такая: все всегда слышно.
Говорили они долго. Почти два часа.
Когда отец Алексей вышел, Вероника Степановна лежала, отвернувшись к стене.
Священник остановился в коридоре и стал обуваться.
– Ей отдохнуть надо, – сказал он.
– Да.
Никита помог ему с сумкой. Не потому что надо было, а потому что руки не знали, куда себя деть.
– Она… – начал он и не закончил.
Отец Алексей посмотрел на него.
– Что?
– Ничего.
Священник помолчал.
– Тебе тоже тяжело.
Никита усмехнулся:
– Нормально.
– Не похоже.
Никита напрягся.
– Она вам что-то сказала?
– Она говорила о себе.
– Понятно.
– Не очень, – мягко сказал отец Алексей. – Обычно это как раз самое непонятное.
Никита отвернулся.
– Батюшка, а если человек… – Он замолчал.
– Если человек что?
Никита почувствовал, что сейчас может сказать все. Прямо здесь, у двери. Сказать: «Я соврал. Никакой опухоли нет. Я ее напугал. Я не знаю, что со мной».
Но из комнаты послышалось:
– Никит.
Он сразу замкнулся.
– Мне надо.
Отец Алексей кивнул.
– Я еще зайду.
– Хорошо.
Священник надел куртку и вышел. Никита постоял у закрытой двери.
Потом вошел к бабушке.
– Что тебе?
Она лежала с закрытыми глазами.
– Воды.
Он дал.
Она выпила несколько глотков.
– Он молитвослов оставил, – сказала она.
На тумбочке лежала маленькая книга в темной обложке. Никита взял ее, перелистал. Страницы тонкие, буквы мелкие.
– Ты будешь читать?
– А что?
– Ничего.
– Думаешь, поздно?
Он замер.
– Я ничего не думаю.
– Думаешь.
– Не знаю.
Она посмотрела на него устало.
– Я тоже не знаю.
Это была вторая странная фраза за день.
Раньше Вероника Степановна знала все. Кто прав, кто виноват, сколько что стоит, как надо жить, почему люди сами виноваты, почему Ленка ошиблась, почему Никита неблагодарный, почему соседки дуры, почему по телевизору «правду недоговаривают».
Теперь она сказала: «Я тоже не знаю». И это почему-то было страшнее, чем ее крик.
Вечером она попросила открыть молитвослов.
– Тут ничего не видно, –– сказала она. – Буквы как муравьи.
– Очки где?
– Не помогают.
Никита взял книгу.
– Что читать?
– Откуда я знаю?
Он открыл начало. Стал читать вслух.
Слова были непривычные. Тяжелые. Некоторые он понимал, некоторые нет. Ему казалось странным читать это в комнате, где еще недавно орали ток-шоу, а на тумбочке лежала банка с недоеденной икрой.
Вероника Степановна слушала недолго.
– Стой.
– Что?
– Я ничего не понимаю.
– Я тоже.
Она вздохнула.
– Вот и помолились.
Он чуть не улыбнулся.
– Можно своими словами.
– Это как?
– Не знаю. Как думаешь.
– Я плохо думаю, у меня в голове эта.. неоперабельная.
Он замолчал. Она закрыла глаза.
– Страшно мне. Вот.
Это была вся ее молитва на тот вечер.
***
После прихода отца Алексея дни стали странными.
Не хорошими. Нет.
Вероника Степановна все еще раздражалась. Требовала, чтобы чай был горячее. Злилась, если он задерживался. Могла сказать:
– Ты нарочно так медленно ходишь?
А через минуту сама замолкала.
Однажды сорвалась:
– Я тебя всю жизнь…
И вдруг остановилась.
Никита застыл у двери. Фраза висела между ними, как старая тряпка на гвозде.
– Что? – спросил он.
– Ничего.
И замолчала.
Он ушел на кухню и долго не мог включить чайник. Потому что в этой недосказанной фразе было больше перемены, чем во всех разговорах.
Она не стала доброй. Она просто впервые не договорила зло.
Потом она попросила фотографии. Не один раз, а почти каждый день.
Сначала Ленкины. Потом Никитины детские. Потом старые, где сама Вероника Степановна была молодой: тонкая талия, короткая стрижка, платье в горох, взгляд уверенный, даже дерзкий.
– Это ты? – спросил Никита.
– А что, не похожа?
– Не очень.
– Спасибо.
Она смотрела на снимок долго.
– Я тогда думала, что все впереди.
Потом положила фотографию на одеяло.
– Знаешь, что самое дурное?
– Что?
– Я все время думала: вот сейчас потерплю, потом поживу. С Ленкой потерплю. С работой потерплю. С тобой потерплю. С деньгами потерплю. А пока терпела, только злилась.
Она закрыла глаза.
– И все равно не пожила.
– Может, еще поживешь, – сказал он.
Она открыла глаза.
– С опухолью?
Слово ударило его под дых.
Он встал.
– Мне надо проект доделать.
– Иди.
Он ушел в свою комнату, сел за компьютер и не смог работать.
Курсор мигал.
На столе лежала распечатка выписки из больницы. Он взял ее, прочитал снова. И еще раз. Ни одного слова о его лжи.
Он закрыл лицо руками.
В комнате Вероники Степановны зашуршали страницы молитвослова.
Она теперь держала его рядом, хотя читала мало. Иногда просто открывала и смотрела. Иногда просила Никиту прочитать несколько строк. Иногда сердилась:
– Сказано будто не для людей.
Однажды он ответил:
– Ты про законы так говорила.
Она посмотрела на него.
– Я много чего говорила.
И опять не продолжила.
***
Через неделю отец Алексей пришел второй раз.
Никита уже не слушал у двери. Ушел на улицу, сел на скамейку у подъезда, хотя было холодно. Достал телефон, открыл переписку с заказчиком, потом закрыл. Открыл расписание. Закрыл. Открыл поиск комнат в аренду и долго смотрел на цены.
Комнаты были чужие, тесные, дорогие, но в каждой было главное: дверь.
Дверь, за которой никто не будет вспоминать джинсы за седьмой класс.
Он представил себя там. Матрас. Стол. Ноутбук. Чайник. Окно во двор. Никакого телевизора.
И вдруг эта мечта стала не радостной, а какой-то виноватой.
Он рассердился на себя.
«Я имею право», – сказал он мысленно.
И тут же другое: «А она?». «А она сама виновата». «А ты?».
Он встал и пошел обратно.
Отец Алексей как раз выходил.
– У тебя все хорошо? – спросил он.
– Нормально.
Священник улыбнулся уголком губ.
– Хорошее слово. Удобное.
Никита хотел пройти мимо, но остановился.
– Батюшка.
– Да?
– А если человек сказал неправду… очень плохую.
Отец Алексей не перебил.
– И теперь не знает, как сказать правду.
– Боится?
– Да.
– За себя?
Никита хотел ответить резко. Но устал.
– И за себя тоже.
– А еще?
Он помолчал.
– Что человеку станет хуже.
– От правды?
– От того, что он узнает, кто я.
Священник смотрел на него внимательно.
– Но отвечать за сказанное все равно придется.
Никита кивнул.
– Я знаю.
– Не тяни до того момента, когда правда станет уже не твоим выбором.
– А если она меня возненавидит?
Отец Алексей чуть повернул голову к двери подъезда.
– Она и так много лет жила в ненависти. Не добавляй туда еще страх.
Никита ничего не ответил.
Священник ушел.
А Никита понял: отец Алексей не знает, в чем дело. Или догадывается. Или знает больше, чем говорит. Это было неважно. Важно было другое: «не тяни до того момента, когда правда станет уже не твоим выбором».
***
В квартире было тихо.
Он вошел. Вероника Степановна лежала с закрытыми глазами.
– Ушел? – спросила она.
– Ушел.
– Хороший.
– Батюшка?
– Угу.
– Что говорил?
– Много чего. Ты все равно не поймешь.
Раньше это прозвучало бы как упрек. Сейчас – как усталость.
Он сел на край стула.
– А ты поняла?
Она не открывала глаз.
– Немного.
– Что?
– Что я всю жизнь торговалась.
– С кем?
– Со всеми.
Она повернула голову к нему.
– С матерью твоей. С тобой. С Богом, которого вроде и не было у меня. Все считала: кому сколько дала, кто сколько вернул, кто недодал. Даже доброту считала. Как будто можно добро дать под проценты.
Никита почувствовал, как у него сжались пальцы.
– А я тебе дала под проценты, – сказала она.
Он молчал.
– Взяла тебя и сразу посчитала. Что вырастешь. Работать будешь. Меня потом не бросишь. Старость мне закроешь. Я ведь не из жалости тебя взяла.
Она говорила медленно. Каждое слово будто доставала из себя с трудом.
– Я потом всем говорила: «Не бросила, взяла». А сама… сама думала: пригодится.
Никита смотрел на нее. Он ждал этих слов много лет. Не именно таких. Но ждал, что она когда-нибудь признает: да, я была жестокой. Да, я тебя унижала.
И вот теперь она говорила. А облегчения не было. Было больно. Потому что признание пришло не тогда, когда ему было двенадцать. Не когда он сидел голодный. Не когда собирал компьютер из чужого хлама. Не когда слышал про мать. А теперь, когда он сам уже успел стать человеком, который может ударить лежачую женщину ложью про смерть.
Никита сидел рядом.
– Никит, – сказала она через какое-то время.
– Что?
– Я за тебя сегодня молилась.
Он посмотрел на ее руки. Слабые, костлявые, с темными пятнами на коже. Эти руки когда-то бросали ему на стол деньги на проездной так, будто плевали.
– Зачем?
– Чтобы у тебя жизнь была. Не такая, как у нас.
Он медленно повернулся.
Она смотрела на него прямо. Без хозяйской складки возле губ. Без прежнего прищура.
– И чтобы сердце у тебя не стало, как у меня.
– Я чай поставлю, – сказал он.
И ушел на кухню.
Там схватился руками за край раковины и наклонил голову.
Он стоял и понимал: все. Больше нельзя. Не потому что она заслужила правду. Не потому что он стал хорошим. Не потому что батюшка сказал. А потому что она молилась за его сердце, которое он сам уже испортил. И если сейчас он промолчит, то именно это сердце и останется таким.
Он налил воду в чайник. Включил. Потом выключил.
Вернулся в комнату.
– Ба.
Она повернула голову.
– Чего?
Он сел на стул. Руки у него были холодные.
– Я тебе должен сказать.
Вероника Степановна смотрела на него спокойно. И от этого стало еще труднее.
– Говори, – сказала она.
Он открыл рот и не смог. Слова подошли к самому горлу и там застряли, как кость. Он вдруг ясно увидел тот вечер: ее бодрый голос по телефону, ее смех, ее «я его не для красоты растила», свое собственное лицо в темном кухонном окне.
И ту секунду, когда он понял, что теперь может ударить. Не рукой. Словом. И ударил.
– Нет у тебя опухоли, – сказал он.
Вероника Степановна моргнула.
– Что?
– Нет. И не было. Врачи ничего такого не говорили.
В комнате стало тихо.
– Я соврал, – сказал Никита. – Тогда. После больницы. Когда ты с Ниной говорила. Я услышал… и я… я сказал это нарочно.
Она не сразу поняла. Или поняла сразу, но не пустила в себя. Лицо у нее стало неподвижным. Как у человека, который услышал выстрел, но еще не почувствовал, куда попало.
– Неоперабельная? – спросила она.
– Нет.
– В голове?
– Нет.
– Врачи тебе не говорили?
– Нет.
Она медленно отвернулась к окну.
Никита ждал крика.
Сейчас.
Сейчас она закричит. Позвонит Нине. Скажет: «Видала? Он меня заживо хоронил». Будет трясти рукой, требовать врачей, соседей, участкового. Скажет все, что имеет право сказать.
И он не сможет возразить. Потому что она будет права.
– Значит, – сказала Вероника Степановна тихо, – ты меня похоронил.
Он закрыл глаза.
– Да.
– За что?
Он не хотел говорить. И не мог не сказать.
– За все.
Она повернулась к нему.
Это было не то «за все», которое бросают в ссоре. Не подростковое, не обиженное. В нем не было даже злости. Только усталость, такая старая, будто она началась не с двенадцати лет, а раньше – в тот день, когда он на похоронах не понял, за каким гробом идти.
– За то, что я сказала: лучше бы не брала?
Он не выдержал:
– Да.
Она кивнула.
– А я думала, ты молчишь, потому что слабый, – сказала она. – А ты копил.
– Я не хотел.
– Хотел.
Он поднял глаза.
– Да. Хотел. В тот момент – хотел.
Сказать это оказалось почти невыносимо. Но после этой правды в комнате стало чище. Не легче. Чище.
Вероника Степановна закрыла лицо рукой. Не театрально. Не так, чтобы вызвать жалость. Просто ей вдруг стало некуда смотреть.
– Я ведь поверила, – сказала она из-под руки. – Поверила сразу.
Никита опустил голову.
– Почему я поверила? Я же все время думала, что меня обмануть нельзя. Что я все вижу. Кто врет, кто чего хочет. А тут ты сказал – и я поверила.
Она убрала руку. Глаза у нее были мокрые, но плакала она тихо. Без всхлипов.
– Я раньше думала: это все глупости. Грехи, душа, ответ. Люди живут как могут, а кто слабый – того съедят. Надо держать свое. Деньги, квартиру, здоровье, место. А как ты сказал про голову… я не про болезнь сначала подумала. Я подумала: вот. Досчиталась.
Он сидел неподвижно.
– Только не сразу, – сказала она. – Сначала я орала внутри. На тебя. На Ленку. На врачей. На Бога, которого и не знала. Потом стала думать: а что у меня есть?
Она усмехнулась одним уголком рта.
– Ты рядом был. А я всю жизнь делала так, чтобы ты рядом был как должник.
– Ба…
– Подожди.
Она подняла слабую руку.
– Я сейчас скажу, а потом, может, опять не смогу.
Никита замолчал.
– Я тебя взяла не потому, что хорошая. Я это уже сказала. Я тебя взяла, потому что испугалась старости. Не твоего интерната испугалась. Не того, как ты там будешь. А своей старости. Что воды некому будет подать. Что одна останусь. Я тебя взяла как… – она поискала слово и поморщилась. – Как сберкнижку.
Никита вздрогнул.
Слово было мерзкое.
Точное.
– А потом злилась, что сберкнижка живая, – сказала она.
Он смотрел на нее и впервые видел: она не оправдывается. Не украшает. Просто достает из себя самое стыдное и кладет между ними.
– Ты имел право ненавидеть меня, – сказала она.
Он хотел сказать: «Не имел». Не сказал.
– Но врать так не имел права, – добавила она.
Он кивнул. Она говорила спокойно, и от этого каждое слово входило глубже.
Никита вытер ладони о колени.
– Я хотел сказать раньше. Боялся. Думал, ты меня уничтожишь.
– Могла.
Он поднял глаза. Вероника Степановна смотрела на него с усталой прямотой.
Она сказала это сухо, почти прежним тоном. Но в нем не было яда. Только остаток характера. Того самого, с которым ей еще надо было как-то жить дальше, не превращая каждое слово в камень.
Его правда не растворилась в ее покаянии. Не стала меньше от того, что она признала свою вину. Он все равно должен будет когда-нибудь сказать отцу Алексею, или хотя бы Богу, или себе без скидок: я солгал человеку о смерти. И это будет не красиво. Но честно.
– Чай подогрей, – сказала она.
Он встал.
И вдруг услышал:
– Пожалуйста.
Он обернулся.
Вероника Степановна лежала с закрытыми глазами, будто ничего не сказала.
Но сказала. Одно слово. Обычное. «Пожалуйста».
Он пошел на кухню. Поставил снова. Руки уже не дрожали. Но внутри было так пусто, будто из него вынули что-то старое, тяжелое, сросшееся с костями, и теперь на этом месте болело от воздуха.
***
Через два дня пришел врач. Осмотрел Веронику Степановну, проверил речь, руку, давление, похвалил восстановление.
– Настрой хороший, – сказал он. – Это важно.
Вероника Степановна посмотрела на Никиту. Он отвел глаза.
– Настрой теперь другой, – сказала она.
Врач улыбнулся, ничего не поняв.
– Нине позвонишь? — спросил Никита, когда врач ушел.
– Потом.
– Она обидится.
– Переживет.
– Ты же раньше ей все рассказывала.
– Вот именно.
Она посмотрела на телефон и перевернула его экраном вниз.
Это был маленький поступок. Но Никита почему-то заметил его так же ясно, как когда-то замечал каждую брошенную ею монету на стол.
***
Вечером она попросила фотографии. Снова.
Никита достал коробку.
Она перебирала снимки молча. Потом нашла тот, где Ленка стояла у реки. Провела пальцем по лицу дочери.
– Я ведь ее перед смертью не видела, – сказала она.
– В смысле?
– В тот день. Они проезжали мимо. Хотели зайти, а я сказала: некогда, потом. У меня сериал начинался.
Никита почувствовал, как у него похолодело в груди. Он не знал, что делать с этой болью. Она была не его и его одновременно. Он потерял мать в аварии. А бабушка, оказывается, потеряла еще и последнее утро с ней – по собственной мелкости, по привычке отложить живого человека ради шума из телевизора.
– Ты себя не вини, ба, – сказал он тихо.
Она усмехнулась. Положила фотографию на грудь.
– Я виновата не в аварии. Это я понимаю. Батюшка сказал: не надо брать на себя то, что не твое. А вот в том, что я ее всю жизнь любила криво, – виновата. И тебя криво. Если это вообще любовью назвать можно.
***
Через неделю Никита вернулся поздно. В университете задержали консультацию, потом он заехал за лекарствами, потом долго ждал автобус. Всю дорогу готовился к тому, что дома будет прежнее:
– Где тебя носит? Я тут одна. Телефон для красоты? У тебя, конечно, дела.
Он открыл дверь тихо. В комнате горел маленький свет. Вероника Степановна не спала. На коленях у нее лежал молитвослов, раскрытый где-то ближе к середине. Очки съехали на кончик носа.
– Ты чего не спишь? – спросил он.
– Читала.
– Получается?
– А у тебя сразу все получалось с железками?
Он не нашел, что ответить.
– Ела?
– Ела.
– Таблетки?
– Выпила.
– Давление?
– Записала.
На тумбочке лежала бумажка. Кривым, не очень уверенным почерком: утро – 145/90; день – 130/85; вечер – 128/80.
Никита взял листок.
– Молодец.
Она фыркнула:
– Не разговаривай со мной как с детсадом.
И тут же добавила:
– Никит. Ты не обязан меня любить.
Он сел на стул.
– Ты думаешь, что теперь должен. Раз я болею. Раз батюшка приходил. Раз я что-то поняла. Нет. Не должен.
Он смотрел на нее.
– Ухаживать тоже не должен. По совести – это одно. По закону, может, другое. По силам – третье. Ты разберись. Но не как должник.
Эти слова он хотел услышать всю жизнь. А когда услышал, они не освободили сразу. Потому что свобода, оказывается, тоже требует сил.
Потом Вероника Степановна сказала:
– На тумбочке конверт.
– Какой?
– Открой.
Он взял конверт. Внутри были деньги. Немного, но для него заметно.
– На компьютер.
Он удивился.
– Я сам заработаю.
– Заработаешь. Это чтобы я хоть что-то вернула не словами. Не спорь.
***
На следующий день она снова сорвалась.
Никита принес из магазина продукты и выложил их на кухонный стол. Хлеб, молоко, творог, яблоки. Самые обычные яблоки, только не по акции. Других не было.
Вероника Степановна попросила принести пакет поближе.
– Чек дай.
Он молча подал.
Она надела очки, долго водила пальцем по строчкам, потом подняла голову:
– Яблоки по двести восемьдесят? – сказала она. – Миллионер нашелся. Конечно, чего считать, не свои же.
Никита замер. Голос был прежний. Тот самый. Из детства, из коротких джинсов, из тетрадок, из лампочки в комнате, из всего, что покупалось ему не как помощь, а как обвинение.
Он взял со стола пакет с молоком и поставил в холодильник. Молча.
Вероника Степановна еще секунду смотрела на чек. Потом как будто сама услышала себя.
Пальцы у нее сжались.
– Никит...
Он не обернулся.
– Никит, подойди.
Он подошел.
Она держала чек двумя руками, будто это была не бумажка, а улика.
– Вот видишь, – сказала она тихо. – Смерти испугалась. Бога вспомнила. Батюшку позвала. А яблоки по двести восемьдесят все равно не отпускают.
Он посмотрел на нее. И вдруг она сама усмехнулась. Коротко, виновато, почти сердито на себя.
– Ну что за человек, а? Душу спасать собралась.
Никита не выдержал и улыбнулся.
– Может, яблоки – это проверка.
– Если так, я ее завалила.
– Не совсем. Ты же заметила.
– Поздно заметила.
– Лучше так, чем никогда.
Она фыркнула:
– Вот только не начинай мне тут проповедь читать.
Он засмеялся. Сначала тихо. Потом громче.
И она тоже засмеялась – неловко, с кашлем, прикрывая рот рукой. Не так, как раньше, когда смех у нее был острый, чужой, над кем-то. Сейчас смех был слабый, сбивчивый, почти детский.
На столе лежал чек. Рядом – яблоки. Ничего большого не произошло. Она не стала другой моментально. Он не стал свободным от всего прошлого. Слова, сказанные за годы, никуда не делись. И его ложь тоже никуда не делась. Но в этот раз старая фраза успела выйти – и не стала последней.
Вероника Степановна вытерла глаза краем платка.
– Ладно, – сказала она. – Давай сюда свои золотые яблоки.
– Помыть?
– Само собой. За такие деньги они должны еще и сами мыться, но чудес пока не наблюдаю.
Он взял яблоки и пошел к раковине. А она смотрела ему вслед и уже не считала.
По крайней мере, в эту минуту.
🌿🕊️🌿