Две подружки Синдирюшки на лавочке сидят, всё видят, всё подмечают. Кто боком идёт, кто глазом ведёт, кто поклёп наводит. Всё видят, всё замечают, всё про всех знают. Одна Нюра, а другая Шура. Та, что Нюра — постарше, та, что Шура — помладше. Начнёт Нюра рассказ, как последний комар от заколотка отвалится — так заслушаешься. А Шура сидит, головой качает — мол, да, было такое, было. Тихонько народ подходит: мальчишки с озера, наловивши рыбы, девки с поля — щёки румяные, и ребята за ними подтягиваются — руки, что жгуты, и сена соберут, и дом построят. Стоят, слушают Нюру.
Был такой случай. Приехала ко мне внучка из города - начинает рассказ Нюра. Норовистая девчонка она у меня. Чёлка торчком, ногти бесцветным лаком крашены, взгляд дерзкий. Приехала, чемодан поставила и смотрит на меня растерянно. А я ей — переодевайся, говорю— и платье в синих розах даю. А она смотрит на меня, глаза выкатила...
— Бабушка, — говорит, — ну как же я в этом платье? Оно же длинное, и с розами.. Я в таком только на Хэллоуин пойду, бабкой-ёжкой наряжаться.
Я ей ничего не сказала, только поглядела поверх очков строго. А она все же платье взяла, правда как мышь его за хвост держит ..Ушла она в горницу переодеваться. Выходит — ну чисто царевна-лягушка, только лягушка та добрая была, а эта морщится, будто лимон целиком съела. Я ей говорю:
— Ты, Маруся, лицо не криви. Красота не в том, что на тебе надето, а в том, как ты это носишь. А носишь ты моё платье так, словно тебя заставляют крапиву в огороде рвать голыми руками..
Она вздыхает, но молчит, умнеть понемногу стала, понимает, что с бабкой спорить — себе дороже.
Наутро говорю: пойдём на озеро, пока роса не сошла, ноги помочим, силу земную через пятки наберем. Она глаза вылупила:
— Через пятки? Бабушка, ты про какую силу? У меня кроссовки с ортопедической стелькой, они все силы сами набирают.
— Кроссовки, — говорю, — они для асфальта, а для земли ноге воля нужна. Обувь — она как узда для лошади - далеко так не уедешь.
Пошли босиком. Она сначала визжала — трава ей колется, камешки холодные, муравьи, видите ли, ползают. А потом ничего, раздышалась. Идём мимо старой ивы, я ей шепчу:
— Ты поклонись, это наша берегиня, она воду стережёт.
— Бабушка, это дерево, оно не стережёт, оно просто растёт.
Только сказала — ветка как хлыстнет её по спине! Она подскочила,а я еле сдерживаюсь, чтоб не рассмеяться.
— Вот тебе и просто растёт, — говорю. — Не любит ива грубости. Ты к ней не с душой, а она к тебе с веткой. Мир, он живой, Маруся. Всё вокруг дышит, всё чует. Ты вот сейчас на камень наступила — думаешь, камень и камень? А камень помнит, как он горой был, как ветры его обдували, как вода точила. Он силу земли копил, пока ты в своих кроссовках по асфальту бегала.
Она молчит, идёт, под ноги смотрит, но уже не хмурится, а с любопытством таким, детским смотрит. Вижу, доходит потихоньку до человека.
День за днём шли — она и отмякла. Перестала каждое утро в телефон тыкать, начала смотреть по сторонам. Как-то раз выхожу на крыльцо, а она сидит на траве, и что-то шепчет.
— Ты чего, — спрашиваю, — молитву учишь?
— Бабушка, я с одуванчиком разговариваю. Он же пушистый такой, я ему говорю: ты, говорю, красивый, а он будто кивает.
— Ну вот, — говорю, — а ты — дерево не стережёт. Он не просто кивает, он тебе семена свои доверяет. Дунет ветер — полетят твои мысли по свету, куда одуванчик пошлёт.
Она засмеялась, дунула на одуванчик, и пошла белая метель над лугом. А я смотрю и думаю: оттаяла девка, теперь не пропадёт.
Перед отъездом собрала я ей узелок: трав сушёных от живота, от головы, от глупости тоже травка есть, мята называется, чай с ней пить — ум просветляется. Она узелок взяла, покрутила, понюхала и говорит:
— Бабушка, а почему это всё так чудесно пахнет? В городе травы продают в банках стеклянных, в коробках с наклейками, а пахнет пылью. А твои — как будто солнце внутри.
— Так потому и пахнут, — говорю, — что солнце и есть внутри. Они же живое всё принимали: и дождь, и ветер, и росу утреннюю. Ты их не в банке держи, ты их в холщовом мешочке держи, чтоб дышали.
Обнялись мы на крыльце. Она ревёт, я реву. Стоим, как две дуры, слёзы льём, соседи в окна выглядывают, думают, не помер ли кто у нас..
Уехала. Месяц тишины, два. А потом письмо приходит, не открытка, а длинное, на трёх листах. Пишет: «Бабушка, я на балконе мяту посадила, представляешь? Растёт, трынь-трава, в горшке, пахнет на всю улицу. Соседи принюхиваются, говорят, запах волшебный поверх бензина появился..А я им — это, говорю, вам мята дикорос душу греет. И ещё, бабушка, я с дворовой кошкой разговаривать научилась. Она мне всё про своих котят рассказывает, про то, где солнце лучше греет. Я теперь всем говорю, что у меня бабушка— волшебница, меня с духами природы подружила. Все смеются, а я не обижаюсь. Пусть смеются, им же хуже, они с одуванчиками разговаривать не умеют».
Как Нюра до этого места договорила таки Шура покатилась со смеху.
— Нюра, — говорит, — ну ты даёшь. Городскую девку с кошкой и одуванчиками подружила. Теперь эта кошка всю её балконную мяту сторожить будет, как пограничник. Ты гляди, чтоб она к тебе в гости знакомиться не наведалась, вместе со всеми своими котятами!
— А пусть приезжает, — говорит Нюра, — всем места хватит. У меня и для кошки травка найдётся, и для внучки платье новое, теперь в красных розах, на будущий год я уже приготовила.
А народ на лавочке слушает, смеётся, качает головами. Ребята с озера улыбаются, девки румяные переглядываются. Солнце садится, комар последний кружит, вот-вот от заколотка отвалится. И так хорошо на душе, так ладно, будто весь мир — одна большая семья, и все друг друга слышат. И трава слышит, и вода слышит, и внучка в городе слышит, хоть и далеко.
А Шура сидит, помалкивает, только улыбается тихонько в кулачок. И я знаю, о чём она думает. Она думает: хорошо, когда есть кому сказку рассказать. И когда есть тот, кто её послушает.