Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Шебби-Шик

Замешивая тесто на куличи, услышала как зазвонил на столе чужой телефон — в кармане мужа лежала тушь для ресниц

Квашня стояла на столе, накрытая полотенцем в красную клетку. Опару я поставила в одиннадцать ночи, когда Боря уже храпел. Второй подход подняла в девять утра. Тесто подошло на два пальца выше края миски, и я знала, что пора лепить.
В доме пахло кардамоном, изюмом и хмелем. Низкое апрельское солнце стояло в кухонном окне. На подоконнике раскрылись первые листья фиалки, которую я выходила после

Квашня стояла на столе, накрытая полотенцем в красную клетку. Опару я поставила в одиннадцать ночи, когда Боря уже храпел. Второй подход подняла в девять утра. Тесто подошло на два пальца выше края миски, и я знала, что пора лепить.

В доме пахло кардамоном, изюмом и хмелем. Низкое апрельское солнце стояло в кухонном окне. На подоконнике раскрылись первые листья фиалки, которую я выходила после зимы. Всё было так, как должно быть в Страстную субботу.

Я присыпала мукой стол, обваляла до локтей руки. Ладони помнят это движение. Первый раз я пекла куличи одна в девяносто шестом, когда Оксанке был год, а мама лежала в больнице с инфарктом. С тех пор каждую весну. Мама ушла в двенадцатом, но её рецепт у меня в голове: опара на дрожжах, молоко топлёное, желтков шесть, белков взбитых два, изюм за ночь замочить в коньяке. И никакого разрыхлителя. Никаких смесей из пакетика.

Вот тогда и зазвонил телефон.

Не мой – мой молчал на подоконнике, рядом с фиалкой. Не Борин обычный – тот лежал у него в куртке, а куртку он повесил в прихожей и ушёл в хозяйственный. Телефон звонил на кухонном столе, в метре от квашни, из-под стопки газет, которую я сама вчера туда положила, протирая стол для замеса.

Чужой телефон в моей кухне.

Я вытерла руки о фартук. Тесто ждёт, тесто всегда ждёт, оно простит короткую паузу, если замес сделан на совесть. Я подняла газеты. Телефон был простой, кнопочный, в чёрном корпусе с поцарапанной крышкой. На экране светилось «Ириша» и зелёная иконка трубки.

Я не взяла. Я смотрела, как Ириша звонит, и считала гудки. Восемь. Девять. На десятом трубка замолчала, экран погас.

А я стояла у стола и вдруг поняла, что за тридцать один год жизни в этой квартире никогда не видела этого телефона. Ни на тумбочке, ни в ящике стола, ни в бардачке машины. Я видела Борин рабочий смартфон. Я видела его старую трубку на даче. Этого чёрного кнопочного – никогда.

Значит, он его прячет. Значит, прячет так давно и тщательно, что я ни разу не наткнулась.

Я опустила газеты обратно. Накрыла. Вернулась к тесту. Отщипнула первый шарик, взвесила на электронных весах – семьсот тридцать граммов, чуть больше нормы, хорошо. Положила в форму. Второй. Третий.

Руки реставратора не дрожат. Это профессиональное. Я двадцать девять лет работаю в нашей районной библиотеке, в отделе редких изданий, и когда ты подклеиваешь осыпавшийся корешок восемнадцатого века, ты не имеешь права дрожать. Поэтому, если ты тридцать лет живёшь с мужчиной и находишь у него чужой телефон, ты тоже не дрожишь.

Ты просто досыпаешь муку и лепишь следующий кулич.

Боря вернулся через сорок минут. Я к тому времени вылепила восемь штук – маленькие для соседей и детей, два побольше для нас, самый большой для Таисии Павловны с пятого. Я услышала, как щёлкнул замок, как зашуршал пакет.

– Купил цепь, – сказал он с порога. – Представляешь, на семьсот рублей за зиму подорожала.

– Ага.

Я накрыла куличи чистым полотенцем. Пусть поднимаются в формах последний раз, перед духовкой.

– Валь, а чего так тихо? Музыку поставить?

– Не надо. Я думаю.

– О чём?

Я обернулась. Он стоял в кухонных тапочках, в старом свитере с залатанным локтем – тот свитер я ему связала в двухтысячном, в декрете. На подбородке была крошечная точка, где он всегда пропускал бритвой. Он улыбался той самой доброй будничной улыбкой.

– О телефоне, – сказала я. – Ты второй свой телефон на столе оставил. Он звонил. Какая-то Ириша.

Тишина в кухне стала плотной. Я слышала, как в батарее щёлкнул кипяток, как за окном проехал автобус, как Боря сглотнул.

– Валь, – сказал он ровным голосом, – это рабочий. Я его в машине держу, на всякий случай. Костик вчера брал, видимо, забыл вернуть. Он же на меня записан.

– Понятно, – сказала я.

– Серьёзно. У нас в бригаде знаешь сколько их, Иришей этих, заказчиц всяких. Одни с жалобами, другие с документами.

– Понятно.

Я отвернулась. Открыла духовку, проверила температуру – двести ровно. Задвинула первую партию.

Он подошёл сзади, положил руку мне на плечо. Рука прохладная с улицы, пахнет бензиновым магазином – металлом, маслом, картоном.

– Валечка моя. Ну ты что?

– Ничего. Тесто не люблю оставлять надолго.

Он постоял, убрал руку. Взял чайник, включил газ. Сел за стол. Чёрный кнопочный телефон лежал на клетчатой скатерти рядом с сахарницей, как третий гость за чаепитием.

– Я его Костику сегодня верну, – сказал Боря.

– Верни.

Он допил чай, встал, взял телефон и ушёл в спальню. Через минуту вернулся уже без него. Сел у телевизора, включил спорт.

А я смотрела через стекло духовки, как поднимаются мои куличи, и думала: теперь я должна проверить карманы.

***

Через час я поставила последнюю партию и сказала, что пойду в магазин за корицей.

– Так я же только что был, – удивился Боря с дивана. – Что взять?

– Нет, я сама. Мне пройтись надо.

В прихожей на крючке висела его куртка – чёрная зимняя, он её ещё не убрал в шкаф, хотя апрель стоял тёплый и солнце грело по-настоящему. Я на неё посмотрела. В прихожей был Боря – он вышел из зала с кружкой. Я закрыла дверь и ушла.

На лестничной площадке я остановилась и прислонилась лбом к тёплой крашеной стене. Пахло свежей побелкой – недавно после ремонта. Я подышала. Потом пошла в магазин.

Купила корицу, которой у меня была целая пачка. Пачку жасминового чая, которого у нас никто не пьёт. Банку шпрот на всякий случай. Пошла домой длинной дорогой – через двор детского сада, мимо библиотеки, в которой работаю двадцать девять лет, мимо старого клёна, под которым Боря сделал мне предложение в девяносто четвёртом. Двадцать четвёртого мая, в субботу, в четверть восьмого вечера, после его смены на заводе.

На клёне набухли почки. Молодая зелёная кожица на ветках. Я постояла под ним две минуты, потом пошла дальше. Тридцать один год. Оксана. Две бабушки, похороненные в один и тот же год. Ипотека, закрытая прошлым февралём. Новые обои в зале. Прошлогодние заготовки на антресоли – кабачковая икра, аджика, малина.

Тушь для ресниц.

Откуда я знала, что будет тушь? Я не знала. Я просто шла и понимала, что когда вернусь домой, в кармане куртки я найду что-то. Что-то маленькое, женское. Потому что человек, который носит с собой чужой телефон, обязательно носит и что-то ещё.

Дома Боря смотрел футбол. Я прошла в ванную, вымыла руки. Вернулась в прихожую.

Его куртка висела на крючке.

Я сняла её, будто перевесить аккуратнее. Пощупала внутренний карман на груди. Пусто – только сложенная квитанция из автосервиса и обёртка от жвачки. Нагрудный. Пусто. Боковой левый – носовой платок, три мятные конфеты. Боковой правый.

Что-то твёрдое и круглое.

Я достала.

На ладони у меня лежал тюбик туши. Чёрный, глянцевый, с серебряной надписью французскими буквами. Новый. Я никогда не покупала такой – он стоит пять тысяч в нашем «Рив Гоше», а я всю жизнь пользовалась обычной за шестьсот, и то от случая к случаю. На донышке стояла белая наклейка с датой производства – март двадцать пятого.

Значит, свежая. Значит, положили недавно. Значит, он ходил куда-то с женщиной, и женщина подкрашивалась при нём, и он сунул тюбик в карман, чтобы ей было удобно. А потом забыл вернуть.

Или она сама дала ему на хранение. В мужском кармане надёжно – у женщины сумка меняется каждый день.

Я положила тушь обратно. Повесила куртку на крючок. Вошла в кухню.

– Боря, – сказала я, – что тебе подарить на пятьдесят восемь в июле? У меня на работе уже спрашивали.

– Да ничего не надо, – сказал он из зала. – Носки, как всегда.

– Хорошо. Носки.

Я достала куличи из духовки. Ровные, золотые, с сахарной посыпкой. Поставила остужаться на решётку.

***

Оксана позвонила в половине восьмого.

– Мам, я не приеду на службу, меня поставили на ночное дежурство. Прости.

– Ничего, Оксанка. Отложу тебе куличей, в среду сама приеду.

– А как там папа?

Я услышала в её голосе знакомую паузу – ту, когда у Оксанки есть что сказать, но она колеблется. Таких пауз у неё мало, она у меня прямая, но есть темы, о которых она думает, прежде чем говорить.

– Боря нормально. Футбол смотрит. Оксан, ты что-то хотела?

Долгая тишина. На том конце пропищал монитор, и Оксана тихо сказала кому-то: «Юр, я сейчас, две минуты».

– Мам. Слушай. Я, наверное, глупость скажу, ты только не думай ничего. В прошлую субботу я была в «Галерее» – ну, наш торговый центр. Кирюше куртку искала, там распродажа. И вот я в кафе на втором этаже чай пила и увидела... мне показалось, что я увидела папу.

– Так.

– С женщиной. Они сидели за угловым столиком. Но я не подходила. Я подумала, может, коллега, или вообще я ошиблась, мужчина просто похож со спины.

– Какая была женщина?

– Тёмненькая. Стрижка короткая. Худая, в пальто бежевом. Лет, может, сорок. Они кофе пили. А потом я вышла и думаю: точно папа. И хотела позвонить тебе. Но он же мне потом говорил, что в субботу в гараже был с Костиком. Я и решила – померещилось.

– Оксанка, – сказала я. – Спасибо, что сказала.

– Мам. – Голос у дочери сел. – Ты чего?

– Всё в порядке. Иди работай. Я тебя обниму в среду.

– Мам, ты меня пугаешь.

– Оксанка. У меня всё хорошо. Иди, тебя ждут. Христос воскресе.

– Воистину воскресе. Мам, я завтра утром перезвоню.

Я положила трубку.

В зале Боря смеялся над комментатором. Я стояла посреди кухни, смотрела на свои восемь куличей и считала. Прошлая суббота – это девятнадцатое апреля. В тот день Боря говорил, что в гараже с Костиком. Вернулся вечером, пах бензином, был весёлый, принёс мне тюльпаны.

Значит, тюльпаны были извинительные. Только я тогда не знала, за что.

***

В двенадцать ночи я пошла на службу одна. Боря остался дома – он никогда не ходил на ночную, говорил, что ноги не те, три часа стоять не может.

Церковь наша стоит на взгорке, от нас минут пятнадцать пешком. Я шла по тёмному городку, мимо тусклых фонарей, мимо пятиэтажек с редкими огнями в окнах. В руках у меня была корзинка с куличом, четырьмя крашеными яйцами и бутылочкой кагора. В кармане плаща лежала свеча в стеклянном стаканчике.

В храме было полно народу. Пахло ладаном, свечным воском, влажной одеждой. Я встала у свечной лавки, поставила корзинку рядом, зажгла свечу. И стояла.

Во мне не было слёз. Не было ярости. Не было растерянности. Было другое – очень спокойное, как когда поднимаю тяжёлый том из запасника и вижу, что переплёт насквозь проеден жучком-точильщиком. Видно сразу: спасти переплёт нельзя. Можно пересадить страницы в новый. Но переплёт – это не просто кожа. Переплёт – это история книги, её владельцы, её рассохшиеся углы, её обложки, её пятна от чужого чая.

Мой переплёт треснул в Страстную субботу между девятым и десятым куличом.

Я посмотрела на икону Богоматери – тёмную, старую, я знаю её наизусть, у нас в библиотеке есть репродукция в альбоме Троицкой восьмидесятых годов. Богоматерь смотрела мимо меня, сквозь стены, в ту темноту, в которой все мы стоим перед своими решениями.

Священник вышел в белом. Хор запел. Все подняли свечи.

– Христос воскресе! – сказал отец Николай.

– Воистину воскресе, – ответила я вместе со всеми.

И тогда во мне что-то встало на место. Не счастье. Не облегчение. Просто встало. Как страница, которую реставратор приклеивает к корешку, и она садится на своё точное место, и клей держит.

Я шла домой через тёмный двор со свечой в стакане. Огонёк не гас. Вдалеке кричал кот.

Я знала, что буду делать утром.

***

Боря спал до одиннадцати. Я встала в семь, поела сырников одна, тихо, чтобы не разбудить. Потом достала из шкафа его чемодан – большой синий, с жёлтой биркой, с которым он ездит в командировки. Открыла на полу в спальне. Он храпел на своей стороне, накрытый клетчатым пледом.

Спокойно, методично, как я упаковываю редкие книги для отправки в областную библиотеку на экспертизу, я стала складывать его вещи.

Рубашки – пять штук, выглаженные мной во вторник. Свитера – три. Двое брюк. Носки – шесть пар, бельё – семь комплектов. Электробритва в пластиковом футляре. Зубная щётка. Кружка для чая с синим «Севастополем» на боку, подарок от коллеги к пятидесятилетию. Зарядное от смартфона. Зарядное от кнопочного – я его нашла в ящике тумбочки с той стороны, где Боря спит.

Оба телефона. Я положила их в боковой карман чемодана, рядом.

В кухне я достала из холодильника его ветчину, его сыр с плесенью, которого я никогда не ела, его банку маринованных корнишонов. Положила в пакет.

В ванной – его гель для душа, шампунь против перхоти, лосьон после бритья. Всё в косметичку.

Из прихожей – куртку с крючка, три пары обуви, зимнюю шапку. Тушь для ресниц осталась в правом кармане. Я её не доставала.

Я закрывала чемодан, когда он проснулся.

– Валь, ты чего?

Он стоял в дверях в трусах и футболке, с примятой щекой, волосы торчком. Смотрел на чемодан, на пакет у стены, на меня.

Я подняла глаза.

– Боря. Тебе нужно собраться. Я тебя провожаю.

– Куда?

– К Ирише. У неё есть квартира?

Он сделал шаг назад, прислонился к косяку. Лицо стало серое, как старый газетный ворс.

– Валь. Валь. Это недоразумение. Я не...

– Я вчера звонила Наталье Петровне Никифоровой. Она мне тётушкино наследство оформляла в семнадцатом, помнишь. Мы договорились на вторник, четырнадцать ноль-ноль. Я подаю на развод.

– Валь!

– Дочь тебя видела в прошлую субботу в «Галерее». С женщиной в бежевом пальто. В кафе на втором этаже.

Он закрыл глаза. Сел на край кровати. Молчал.

– А тушь для ресниц, – сказала я, – ты забыл в правом кармане куртки. Французская, пять тысяч, выпуск март двадцать пятого. Свежая.

Он открыл глаза. Посмотрел на меня.

– Валь. Валечка. Послушай. Я могу всё объяснить. Это коллега, у неё муж болеет, я помогал, деньги давал...

– Боря, – сказала я. – Мы с тобой прожили тридцать один год. Неужели ты думаешь, я не знаю, когда ты врёшь? Я вижу. Я всегда видела. Я просто не хотела видеть.

Он замолчал.

– Подожди, – сказала я. – Хочешь чаю?

Он кивнул.

Я пошла на кухню, поставила чайник. Он встал, оделся, пришёл босиком. Сел за стол. Я налила ему чай в его синюю кружку с «Севастополем» – я её из чемодана достала обратно, пока он одевался. Я подумала: пусть ещё раз попьёт из неё. Пусть запомнит.

Куличи стояли у окна, накрытые полотенцем. Восемь штук.

– Валь, – сказал он. – Оксана. Кирюша внук.

– Оксана взрослая. Кирюша мой внук, и твоим он быть не перестанет. Ты будешь видеться. Но со мной ты больше не живёшь.

– Это дочь тебе сказала?

– И дочь. И тушь. И телефон. И то, что я знаю тебя.

Он смотрел в чашку. Потом поднял глаза.

– Валя. Я люблю тебя.

– Знаю, – сказала я. – Этого мало.

Он собирался ещё час. Я ждала на кухне, резала кулич, пила чай, гладила кота. Кот у нас старый, семнадцать лет, его мне подарили в университетской библиотеке, когда у них окотилась кошка хранительницы фонда. Кот мурчал у меня на коленях и смотрел в окно.

В тринадцать ноль пять Боря вышел из спальни с чемоданом, в куртке, с пакетом в руке. Остановился в прихожей.

– Валь. Я завтра позвоню.

– Позвонишь Оксане. Я пока не хочу тебя слышать.

Он кивнул. Вышел. Дверь закрылась.

Я повернула замок. Постояла у двери.

***

Я прошла на кухню. Куличи стояли на столе, все восемь, аккуратные, накрытые белым полотенцем. Я откинула полотенце. На самом большом, на том, что готовила для нас двоих, верх был коричнево-золотой, с сахарной посыпкой, с двумя буквами ХВ из разноцветных цукатов.

Я взяла нож. Отрезала ровный кусок. Положила на блюдце. Налила чаю.

Вкус был такой же, как всегда. Мой рецепт. Мамин рецепт. Рецепт моей бабушки Валентины, которую я не видела, но чьё имя ношу.

Вечером я пошла в библиотеку. У нас в запасниках лежит том Цветаевой девятнадцатого года, переплёт наполовину отошёл, я его неделю назад промыла дистиллированной водой и разложила на сетке сушиться. Сегодня я должна была подклеить.

Я включила настольную лампу с зелёным абажуром, надела лупу, взяла тонкую кисточку. Клей развела один к трём. Тонкие полоски японской бумаги – прозрачной, прочной, с длинным волокном.

Медленные, точные движения. Кисть, полоска, прижим. Выдержать тридцать секунд. Следующая. Страницы, которые рассыпались, собираются заново. Корешок, который казался погибшим, держит.

В читальном зале пахло старой бумагой, клеем и тем особым теплом, которое идёт от лампы с зелёным абажуром. Тишина была такая, какую я любила всю жизнь, – тишина терпеливой работы.

Я работала до десяти.

Когда пришла домой, в квартире стояла другая тишина – такая, какой у нас не было давно. Куличи на столе. Семь целых, один начатый.

Я отрезала ещё один кусок. Положила на бумажную тарелку, накрыла салфеткой. Пошла на соседнюю площадку, позвонила к Таисии Павловне.

Она открыла в халате, с полотенцем на голове, как будто только помылась.

– Валечка! Христос воскресе!

– Воистину воскресе, Таисия Павловна. Кулич вам.

Она взяла тарелку, посмотрела мне в лицо. Таисия Павловна всю жизнь проработала терапевтом в нашей поликлинике. Она умеет смотреть в лицо и видеть.

– Что-то случилось?

– Случилось. Но это потом. В другой раз.

– Зайди сейчас.

– Нет. Мне спать надо. Я завтра с утра на работу.

– Ты с работой справляешься, Валя. Ты с собой справляешься?

Я посмотрела на Таисию Павловну, на её седой висок, на морщинки у рта.

– Пока да, – сказала я. – Пока да.

Она кивнула, пошла было закрывать дверь, но я её остановила:

– Таисия Павловна. Если будет нужно, я к вам зайду.

– Заходи, Валечка. Когда хочешь.

Дверь закрылась мягко.

Я вернулась к себе. Постояла у окна на кухне. Во дворе горел фонарь, под ним стоял чей-то белый «жигуль», на скамейке курил сосед с шестого этажа – как обычно, в одиннадцать он всегда курил перед сном. Обычный вечер.

Тесто моё подошло. Куличи получились. Переплёт держит.

Я пошла спать.