Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Шебби-Шик

Свекровь сказала, дача на зятя

– Я решила дачу на Костю переписать.
Нина Павловна сказала это ровно и без паузы, будто передавала соль через стол.
Свёкла в её тарелке дала красный сок, и сок подтёк под хлеб. Я смотрела на этот подтёк и почему-то считала, сколько на даче осталось моего. Буфет. Полы на веранде. Рама в мансарде. Стамеска деда в деревянном ящике под верстаком.
Напротив сидела Света – поджатые губы в ровную линию,

– Я решила дачу на Костю переписать.

Нина Павловна сказала это ровно и без паузы, будто передавала соль через стол.

Свёкла в её тарелке дала красный сок, и сок подтёк под хлеб. Я смотрела на этот подтёк и почему-то считала, сколько на даче осталось моего. Буфет. Полы на веранде. Рама в мансарде. Стамеска деда в деревянном ящике под верстаком.

Напротив сидела Света – поджатые губы в ровную линию, даже когда она пыталась улыбнуться. За окном было то самое июньское субботнее небо, когда облака лежат плашмя, а трава на участке уже выгорает по краям дорожки.

– Мама, – сказал Игорь, и правое веко у него дрогнуло, как всегда, когда он не знал, что дальше. – Мы же с тобой это не обсуждали.

– Я с тобой обсудила сейчас.

Я положила вилку. Положила аккуратно, по привычке, как кладу стамеску на верстак – лезвием от себя, ручкой вперёд.

– Нина Павловна, – сказала я. – А повод?

– Повод, Верочка, такой, что Костя мне родня.

Вот так. Ровно через двадцать семь лет после того, как я первый раз вошла в эту семью в платье цвета чайной розы, свекровь обозначила, где проходит граница.

Я ждала, что Игорь что-нибудь скажет. Он и сказал. Он спросил, нельзя ли ещё компота.

До дачи я добиралась электричкой, потом маршруткой, потом полем. В Торжке у нас с Игорем квартира, машина есть, но машина была у Игоря по будням, а по субботам я любила ехать сама, чтобы пройти пешком последние полтора километра и увидеть, как из-за поворота поднимается крыша.

Крышу эту я помню ещё шиферной. Шифер был серо-зелёный, крошился, а в дожди под ним гудело. В две тысячи десятом мы с Игорем перекрыли её металлочерепицей, и деньги на это я получила за реставрацию комода одной тверской семьи. У комода была маркетри работы конца девятнадцатого века, возилась я с ним три месяца.

Нина Павловна тогда сказала: «Вот и хорошо, Верочка, теперь у нас крыша новая».

«У нас».

Слово это я запомнила, потому что у меня своих дач никогда не было. У родителей был огород в шесть соток и железный сарай, и отец умер, когда мне было семнадцать, а мать – когда мне было тридцать три. После матери мне осталась бабушкина шкатулка с янтарём и стамеска деда. Остальное я отдала брату.

Дача Нины Павловны досталась ей в две тысячи шестом от её собственной свекрови – Анны Константиновны, которую я застала один раз, на похоронах. Анна Константиновна успела сказать мне: «Девочка, ты там за Ниной посмотри, она у меня как чужая». Я тогда не поняла. Запомнила – и не поняла.

В две тысячи седьмом мы поехали на дачу первый раз всей семьёй. Дому было сорок семь лет, и он оседал на правую сторону, как человек, уставший стоять. Мы с Игорем тогда решили дом не бросать. Игорь – потому что его прораб в нём вырос летом, он помнил, где за сараем пряталась кошка Нюся. А я – потому что я уже три года работала в реставрационной мастерской и у меня зудели руки.

Первое, что я сделала, – разобрала буфет.

Этот буфет стоял в большой комнате с шестидесятого года, весь в царапинах, с треснувшим зеркальцем в верхней дверце, с двумя отвалившимися карнизами. Кто-то в пятидесятые выкрасил его тёмно-коричневой масляной краской в четыре слоя. Под краской я нашла родной орех.

Я отскабливала его шесть выходных. Потом шкурила. Потом пропитывала маслом. Потом ставила новые петли. Карнизы пришлось выточить заново – старые были из мягкого дерева, их поело.

Когда я его собрала, Нина Павловна пришла из кухни, посмотрела, поводила пальцами по дверке и сказала:

– Этот буфет, Верочка, мамин мой был. Ещё до моей свадьбы. Ты ему вторую жизнь дала. Значит, теперь твой.

Я помню, что переспросила:

– В каком смысле – мой?

– В прямом, Вера. Захочешь – заберёшь. Я для себя так решила.

Я тогда ей сказала «спасибо» и уронила наждачку в опилки. Нина Павловна ушла ставить чайник. Буфет остался на даче, потому что куда было его в нашу хрущёвку? Он в большую комнату не пролезал даже по диагонали.

Но слово – было сказано. Слово я запомнила. Как «у нас».

К две тысячи двадцать шестому на даче было переложено всё, кроме стен и фундамента. Полы в двух комнатах – я. Мансарда – я вместе с приглашённым плотником Алексеем Денисовичем из Старицы. Кухонные шкафы – я. Входная дверь из массива ясеня – я, это было на зарплату за реставрацию иконной рамы. Стол, за которым мы сейчас обедали, собрала из досок разобранной старой веранды, шлифовала три недели.

Я не считаю. Я реставратор, у меня руки такие – не могут смотреть на плохое дерево и ничего не делать.

Но когда Нина Павловна сказала про Костю, я почему-то всё это увидела сразу. Всеми ладонями. В ладонях у меня сетка мелких порезов разной давности – свежие красноватые, старые белесые. Под ногтями – тёмная кайма от морилки, её не вымывает ни «Фейри», ни сода. Это от ореха.

– Костя, – продолжала тем временем Нина Павловна, – мне как сын. Свой. И к маме приехать всегда, и водопровод зимой у меня в квартире прочистить, и шкаф из магазина собрать.

– Мама, у тебя два сына, – сказал Игорь в стол.

– И одна дочь. И у дочери муж. И у мужа ни матери, ни отца, сирота круглая. Я так решила, Игорь. Я женщина немолодая, имею право.

Свете было сорок четыре, Косте сорок шесть, и у них была своя трёхкомнатная в Твери, купленная в ипотеку, которую они выплачивали одиннадцатый год. Я знала это, потому что когда-то Света звонила мне и просила в долг пятьдесят тысяч на первоначальный взнос, и я дала – потом она отдала, надо отдать должное.

Я ни разу не звонила Нине Павловне просить денег. И не потому, что не нужно было. А потому, что – ну как объяснить. Не было такой линии связи.

– А о Вере ты подумала? – спросила Света, и рука её автоматически, не глядя, заправила волосы за правое ухо.

– Верочка у нас умница и сама всё себе обеспечит. Верочка не пропадёт.

Комплимент был такой, что я его почувствовала кожей под воротником.

Игорь допил компот.

***

После обеда Света с Костей уехали в город – у них вечером был день рождения какой-то знакомой. Нина Павловна пошла прилечь. Игорь вышел в сад. Я вышла за ним.

Сад был старый, яблони корявые, вишня выродилась в мелкую. Игорь стоял под большой антоновкой и держал левую руку у пояса, согнутую, будто носил невидимый блокнот. Он так стоял всегда, когда не знал, что сказать. Я знала эту позу двадцать семь лет.

– Игорь.

– Вер, только не сейчас.

– А когда?

Он молчал. Складка на моей переносице болела, как у всех реставраторов к вечеру – от напряжения зрения.

– Ты собираешься что-нибудь сказать матери?

– А что я скажу, Вера? Это её дача. Она ей от бабки досталась. Это её имущество. Она мне, между прочим, ничего не должна.

– А мне?

Он посмотрел на меня своим сонно-несимметричным взглядом.

– Тебе – тем более. Мы с тобой в другой семье живём. У нас своя квартира. Машина. Ты работаешь. Я работаю. Нам от матери ничего не надо.

– Игорь. Я девятнадцать лет в этом доме полы стелила.

– И что? Ты полы стелила, потому что хотела стелить. Ты в этот дом ездила как к себе. Это хорошо.

– Если это было к себе, то теперь оказывается, что не к себе.

Он молчал. Молчание у Игоря было такое же, как у его отца, покойного Николая Павловича. Молчание прораба: слышу, но обсуждения не будет.

– Вер, давай я тебе вот что скажу. Ты взрослая женщина. Мы с тобой вместе двадцать семь лет. Ну сорвётся у матери на старости лет – что, будем из-за неё ссориться? Ей семьдесят четыре.

– А мне сорок семь, – сказала я. – А Свете сорок четыре. А Косте сорок шесть. А этой даче шестьдесят шесть. Мы все в каком-то возрасте, Игорь.

– Не ехидничай.

– Я не ехидничаю.

Я действительно не ехидничала. Я считала. У меня голова в такие минуты работает как кассовый аппарат – складывает, вычитает, и лента выходит сама собой.

– Ты прав, – сказала я. – Ссориться из-за дачи – глупо.

Игорь выдохнул. Он обрадовался, что я поняла. Он всегда радовался, когда я понимала, – правое его веко поднималось чуть выше.

– Пойду помою посуду, – сказала я.

На кухне я вымыла шесть тарелок, три кружки, миску из-под свёклы. Вытерла стол. Выбросила корку хлеба, которую никто не доел. Поставила чайник.

Свет от окна падал на буфет.

Я подошла к нему, как подходят к родственнику после долгой разлуки – не сразу, сначала постояв на пороге. Я открыла верхнюю дверцу – в ней зеркальце, которое я переклеила когда-то. На задней стенке изнутри у меня стояла карандашная пометка: «В. Котова, две тысячи девятый». Маленькая, под левой петлёй. Меня никто не просил, я сама так делаю, у нас в мастерской это называется «подпись мастера».

Я закрыла дверцу.

– Чай будете, Вера Михайловна? – сказала я сама себе вслух.

В большой комнате было тихо. Нина Павловна спала. Я прошла на веранду. На веранде был длинный деревянный стол, тот самый, из досок старой веранды же, – и это странное чувство, когда стол сделан из собственного твоего прошлого.

На веранде стоял деревянный ящик. В ящике – мой инструмент. Стамески, рубанки, киянки. Сверху – стамеска деда. Она с ручкой из бука, тёмной от руки. На ручке сбоку крохотная буква «М» – Михаил, дед. Лезвие я перетачивала тридцать раз.

Я закрыла ящик.

Присела на ступеньку. Посчитала до десяти. Потом до ста. Потом встала, взяла с полки блокнот и написала сверху: «Моё».

Чай я пила одна. В чашке плавал лист смородины, я сорвала его утром с куста у забора. Нина Павловна вышла ближе к семи. Волосы у неё были приглажены, халат застёгнут на верхнюю пуговицу, как всегда. Даже во сне она как-то умудрялась не мяться.

– Вер, – сказала она, садясь напротив. – Ты не обижайся.

– Я не обижаюсь.

– Обижаешься. Я же вижу. У тебя вот тут, – она показала себе на переносицу, – дорожка такая.

– Это от работы, Нина Павловна.

– Ну пусть от работы.

Мы помолчали.

– Я тебе вот что хочу сказать, Верочка. Ты, может, не понимаешь, а я для тебя тоже делала. Когда ты с Игорем только расписалась, я вас на два года к себе взяла. Ты помнишь? Жили на моей кухне. Я вам отдельно обед готовила, потому что ты тогда ела без лука, а Игорь без лука не ест.

– Я помню.

– И когда Сашка родился, я с ним сидела. Год. Чтобы ты работать пошла.

– Я помню, Нина Павловна.

– Ну вот. А теперь ты обижаешься. А я что, должна была обо всём заранее бумажку составить и написать: Вера, я тебе должна, Вера, я тебе не должна?

– Не должны.

– Ну вот. И не обижайся. Свои люди, разберёмся.

«Свои». От Нины Павловны я это слово второй раз в жизни слышала. Первый раз – когда Сашке было три месяца, он лежал у неё на руках и заснул, и она сказала: «Ну вот, теперь он у нас свой ребёнок». Я тогда поняла, что это про Сашку, а не про меня.

– Нина Павловна, – сказала я, – можно я вас спрошу?

– Ну.

– Вы помните, в две тысячи девятом, летом, вы мне сказали про буфет?

Нина Павловна подняла брови. Скулы у неё широкие, шире овала лица, от этого лицо всегда казалось углом.

– Про какой буфет?

– Про тот, который я отреставрировала. Вы сказали: «Теперь твой».

– Когда это я такое говорила?

– В две тысячи девятом. В августе. Вы ставили чайник.

– Вер, я тебе чайник каждое лето ставлю. Я таких вещей не говорю.

– Сказали, Нина Павловна.

Она посмотрела на меня. Долго посмотрела. А потом сказала:

– Ну, может, и сказала. А может, ты услышала, как тебе хотелось.

И знаете, что самое интересное? Я сразу поверила, что она правда не помнит. И сразу поняла, что от этого ничего не меняется.

Ночью мне не спалось. Я лежала на второй кровати в мансарде – той самой, куда в две тысячи восемнадцатом мы поднимали матрас через окно, потому что лестница была слишком узкая. Я лежала и думала про Анну Константиновну, свекровину свекровь. Ту, что сказала мне на похоронах: «Девочка, ты там за Ниной посмотри, она у меня как чужая».

Нина Павловна прожила в семье свекрови с двадцати трёх. Выросла в деревне под Ржевом, приехала в Торжок на педагогический техникум, встретила Николая Павловича, у Николая Павловича была мама Анна Константиновна, и Анна Константиновна приняла Нину холодно. Это я слышала обрывками, по фразам. Что-то вроде «Нина у нас не из наших» – это я сама услышала в две тысячи первом, когда приехала к Анне Константиновне за тортом.

Нина стала Анне Константиновне «своей» где-то после её семидесяти. После того как Анна Константиновна сломала ногу и Нина возила её в больницу на маршрутке.

А может, не стала.

А может, Анна Константиновна никогда ей ничего такого не говорила, и Нина просто перенесла свою форму обращения со свекровью – на меня.

Кто знает. Мёртвые не объясняются.

Я в три ночи подумала: а ведь это – не про дачу. Это ни разу не про дачу.

И вот с этой мыслью я начала засыпать.

***

Утром Нина Павловна ушла к соседке пить кофе. Она к Галине Андреевне ходила каждое воскресное утро с две тысячи десятого года – у них был ритуал, кофе и «Поле чудес» в записи.

Я осталась одна в доме.

Игорь уехал в город ещё вчера, после ужина – у него был какой-то объект, он сказал «к понедельнику надо смету закрыть». Света с Костей не возвращались. Саша, наш сын, был у себя в Москве – он учился на инженера и приезжал на дачу от силы два раза в год.

Я заварила себе чай. Открыла блокнот, в котором вчера написала «Моё».

Список был длинный. Буфет орех. Стол веранды. Дверь входная. Мансардные рамы. Кухонные шкафы. Инструмент. Стамеска деда. Шкатулка с янтарём. Картина «Яблоки» – подарок Алексея Денисовича. Блокнот этот.

Я смотрела на список и думала, что из него реалистично увезти. Дверь – не отдерёшь, не обидев дом. Рамы – тем более. Шкафы – встроенные. Стол веранды – его четверо не поднимут.

Буфет – можно. Буфет стоит на четырёх ножках, его один раз уже перевозили в восьмидесятых с квартиры Анны Константиновны на дачу, он уже доказал, что умеет ездить.

Буфет весит килограммов семьдесят. Игорь поднимет, Костя поднимет. Но Игорь в Твери, а Костя в Твери тоже.

Я набрала Алексея Денисовича.

– Алексей Денисович, добрый день. Это Вера, реставратор. Вы свободны сегодня?

– Верочка, я для тебя всегда свободен. Что перевезти?

– Буфет.

– Откуда куда?

– С дачи в Торжок, в квартиру.

– Буфет большой?

– Ореховый. Я вам его в две тысячи девятом показывала.

– Помню. Я через два часа у тебя.

Я положила телефон на стол и пошла собираться.

В одиннадцать утра к даче подъехал «Газель»-будка Алексея Денисовича. Алексей Денисович – семидесяти двух лет, сухой, с руками такими же, как у меня, только крупнее. Стамесок у него в жизни перебывало больше, чем волос на голове в молодости.

Он обошёл буфет, постучал костяшкой по боковой стенке.

– Доски живые, – сказал он. – Тебе точно увозить?

– Точно.

– А хозяйка знает?

– Хозяйка знает про другое.

Алексей Денисович посмотрел на меня поверх очков.

– Верочка, ты знаешь, я не лезу. Но мне надо понимать, мы по-хорошему или по-плохому.

– По-хорошему, Алексей Денисович. Она мне его подарила в две тысячи девятом. При свидетелях, правда, не было.

– Бумаги нет?

– Нет.

– Ну и ладно. Я тебе, значит, помогаю по-соседски, а она пусть сама с сыном разбирается.

Мы вынесли буфет вдвоём, каждый со своей стороны. Он оказался легче, чем я думала, – орех за семнадцать лет без влаги стал суше. Мы поставили его в будку, подперли матрасом, который Алексей Денисович возил с собой для таких случаев.

Я вернулась в дом.

Открыла верхнюю полку – там у меня лежала шкатулка с янтарём от матери. Забрала. Открыла ящик с инструментом – остальное оставила, я для мастерской ещё докуплю, это мелочь. Сняла со стены картину «Яблоки» Алексея Денисовича, она мне была подарена, не дому. Взяла блокнот.

Обошла комнаты. Посмотрела на полы, которые стелила. Посмотрела на буфетное место – теперь там был светлый прямоугольник на обоях, потому что обои вокруг выгорели, а за буфетом нет.

На кухонном столе я оставила записку.

«Нина Павловна. Буфет забрала, как вы мне в две тысячи девятом говорили. Ключи оставляю на гвозде. На веранде в ящике – мой инструмент, пусть лежит. За девятнадцать лет благодарна. Вера».

Положила ключи на гвоздь у двери. Гвоздь этот я сама забивала.

Алексей Денисович ждал меня в «Газели», курил в открытое окно.

– Поехали, – сказала я.

Мы выехали с участка. За поворотом – тот самый поворот, из-за которого я каждую субботу видела крышу, – я не обернулась.

***

Игорь позвонил вечером.

– Вера. Ты что наделала.

– Я забрала буфет, Игорь.

– Мать плачет.

– Мать плачет, потому что ей обидно, что её поймали на слове. Это проходит.

– Ты, Вера, ты всю жизнь была такая спокойная. Что с тобой?

– Со мной то, что вчера твоя мама при мне, при тебе и при твоей сестре сказала, что Костя ей родня, а я – нет. И ты не возразил. Это со мной, Игорь. Буфет – это детали.

Он помолчал.

– Вер, ты приезжай домой. Мы поговорим.

– Я уже дома. Я в мастерской, встретила Алексея Денисовича, мы буфет разгрузили. Он стоит у меня в мастерской. Я его хорошо знаю, я его заново соберу, если надо будет.

– Вера.

– Игорь, ты меня, пожалуйста, послушай один раз без своего «давай не сейчас». Я твою маму уважаю и буду уважать. Я двадцать семь лет её уважала и ни разу не попросила у неё копейки. Но от сегодня я на дачу не еду. Ни в эту субботу, ни в следующую. И если у твоей мамы протечёт кран, или сломается шкаф, или перекосится мансардное окно – звоните Косте. Он же родня.

Игорь молчал. Я слышала, как он дышит – неровно, через левую ноздрю, как всегда, когда он сердится.

– Это ультиматум?

– Это констатация. Между нами – никакого ультиматума, Игорь. Между тобой и твоей мамой – тоже. Вы живите, как хотите. Оформляйте дачу на кого хотите. Я вам мешать не буду. Я просто больше не участник.

Прошла неделя.

В понедельник ко мне в мастерскую пришёл заказчик – Сергей Львович из Москвы, привёз комод девятнадцатого века на реставрацию. Я взяла работу, обрадовалась, потому что работа у меня всегда радость. Комод красного дерева, с инкрустацией. Я буду с ним возиться полгода.

В среду позвонила Света.

– Верочка, ну что это такое?

– Здравствуй, Света.

– Мама такая расстроенная. Она плохо спит.

– Я тебе сочувствую.

– Вер, ну ты же понимаешь – дача, имущество, это всё глупости. Мы семья.

– Светочка, я согласна. Мы семья. И внутри семьи вы сами разберётесь, кто кому что. А я – в своей мастерской.

– Ты обиделась.

– Я не обиделась. Я просто поняла, как мне удобно.

Света тяжело подышала в трубку.

– Костя отказывается от дарственной.

– Это его дело.

– Вер, ну скажи уже маме что-нибудь. Она ждёт.

– Что она ждёт, Света?

– Ну чтоб всё было как раньше.

Я посмотрела на комод красного дерева, который стоял на козлах посреди мастерской. У комода была отколота одна ножка и потрёпано правое крыло. Я не знала ещё, с чего начну – с ножки или с крыла. Вероятно, с ножки.

– Света. Как раньше – не будет. Как раньше было – это я ездила туда, вкладывалась, и мне говорили «свои разберёмся», но когда доходило до дела, свои и разбирались, а я оставалась «верочка-умница-не-пропадёшь». Я действительно не пропала. Но я не вернусь на прежнее место. Мне там больше нет мебели.

Я повесила трубку.

В пятницу позвонила Нина Павловна. Я не взяла трубку.

В субботу она позвонила ещё раз. Я взяла.

– Вер.

– Нина Павловна.

– Я тебе буфет этот, его, знаешь, в две тысячи девятом я тебе правда сказала. Я вспомнила. Я чайник ставила, а ты петли прикручивала. Я была в синем платье.

– В голубом, Нина Павловна. Платье было голубое.

– В голубом, да. Ты, Вера, ты прости меня.

Я услышала, как она дышит – через нос, ровно, как всегда.

– Нина Павловна, я вам за одно спасибо скажу. Спасибо, что вспомнили.

– Вер, ты приезжай.

– Не приеду, Нина Павловна. Не обижайтесь.

– Я не обижаюсь.

– И я не обижаюсь.

Мы помолчали в телефон. У Нины Павловны тикали её часы с кукушкой – их я тоже ремонтировала, меняла гирьки. Часы работали.

– Вер, – сказала она. – А что делать-то?

– С чем?

– С дачей.

– Нина Павловна, с дачей делать то, что вы сами решите. Это ваша дача. Если хотите на Костю – на Костю. Если хотите на Сашу – на Сашу. Если хотите на Игоря – на Игоря. Или продавайте, купите себе квартиру побольше. Это не ко мне.

– Я подумаю.

– Подумайте.

– Вер, а стамеску?

– Что стамеску?

– Стамеску деда твоего. Ты её в ящике на веранде оставила. Я нашла.

Я молчала.

– Приедешь забирать?

Я посмотрела на свои руки – на сетку мелких порезов, на тёмную кайму под ногтями. Стамеска деда ушла из дома моей матери в две тысячи двенадцатом, вместе со мной, и с тех пор жила на даче у свекрови. Я сама её туда перевезла – мне казалось, там ей место.

– Нина Павловна, – сказала я, – а оставьте её, пожалуйста, у себя. Пусть на веранде лежит. Я знаю, где она.

– Ты уверена?

– Уверена.

Она выдохнула. Она, кажется, улыбалась.

– Вера, – сказала она. – Ты, знаешь, ты у нас.

И не договорила.

Я сказала «до свидания, Нина Павловна», положила трубку и вернулась к комоду. У комода надо было сначала ножку.

За окном мастерской была суббота, июньская, та самая, когда трава выгорает по краям дорожки. Дорожка в этот раз шла не к крыше из-за поворота, а к моему подъезду, от шоссе. Я это замечала впервые за девятнадцать лет.

Буфет стоял у стены, на другом месте. Я ещё не решила, оставлю я его у себя или продам. Время было.

Я взяла стамеску – не ту, дедовскую, а свою рабочую – и начала. С ножки.