В тот августовский вечер у Дома культуры имени Горького играл духовой оркестр. Скамейки вдоль липовой аллеи заняли рано. Я прибежала последней, после школьной смены, растрёпанная, и искала глазами мужа в толпе у центрального крыльца.
Мать стояла на ступенях. В платье в горошек, с малиновым платком, с которым не расставалась последние полгода. Голос у неё был такой, каким она в вестибюле Дома культуры диктовала школьникам порядок входа: слышно до самого трамвайного круга.
– Сергей! Сергей Палыч, подойди сюда!
Муж отвлёкся от разговора с заводскими мужиками у папиросной урны. Посмотрел на меня. Я только рот открыла. Но он уже шёл, вытирая ладони о рабочие брюки.
– Что стряслось, Клавдия Петровна?
– А то, милый, – сказала мать и обвела платком половину аллеи, – что отец твой по всему району ходит с Галькой из заводской столовой. Сегодня у овощного под руку. Вчера у аптеки. А в воскресенье, говорят, на автостанции целовались.
Я подошла ближе. Вокруг нас стало тише. Семечки и разговоры смолкли в третьем ряду, во втором и в первом. Мужики у урны повернули головы. Даже оркестр за углом как будто сбавил.
– Мама, дома обсудим, – шепнула я и тронула её за локоть.
Она стряхнула мою руку, словно муху.
– Ты, Сергей, мужик в семье. Не я. Отец позорит фамилию, а ты помалкиваешь. Мать твоя покойная в гробу переворачивается. Четыре года не прошло.
Серёжа побледнел. Я знала этот цвет его лица. Так он выглядел, когда ломался станок и мастер орал на весь цех.
– Где он?
– Там, – кивнула мать куда-то за угол Дома культуры. – У чёрного входа. С Галькой.
И Серёжа пошёл.
Я за ним. Бегом. Платок съехал, туфли стукали по брусчатке. А сзади уже оборачивались, толкали в бок соседа, шептали. В малом городе такое разлетается быстрее оркестра.
За углом, у грузовой двери, стоял мой свёкор. В тёмном пиджаке, в начищенных ботинках, с букетом гладиолусов. Рядом – женщина в ситцевой кофте и тёмной юбке. Я её знала: Галина Фёдоровна, повариха из столовой механического завода. Вдова. Дочка-подросток.
Свёкор держал Галину Фёдоровну под локоть. Ровно, уважительно, как держат за столом мать соседа, когда пришли в гости. Не за руку. Не за талию. Но Серёже хватило и этого.
– Отец.
Свёкор обернулся. Букет чуть опустил.
– Серёжа. Ты что здесь?
– А ты, отец, что здесь?
У Галины Фёдоровны дрогнул подбородок. Она сделала шаг назад.
– Сергей, – сказал свёкор тихо, – не при людях.
– А ты, отец, при людях где был? У овощного? У аптеки? На автостанции?
– На какой автостанции?
– На такой, о которой весь район шепчется. И моя тёща в первых рядах. Мать четыре года как в земле. А ты с поварихой по городу.
Галина Фёдоровна положила ладонь на локоть свёкра. Чуть-чуть. Так, что он почувствовал.
– Павел Игнатьевич, я пойду.
– Галя, постой.
– Нет. Пусть сын скажет. Я в сторонке.
И она пошла к кустам сирени у грузовой двери. Платок повязала под подбородок. Сжалась.
А на аллее уже собирался круг. Тётки с семечками делали вид, что смотрят на липы. Мужики у урны курили и косились. Мать стояла на ступенях, скрестив руки, и теребила, теребила край платка.
– Отец, – сказал Серёжа, – ты один у нас из рода. Брат твой в Калинине. Сёстры в деревне. Ты здесь. Мать в земле. Какая Галька? Ты кого позоришь? Меня? Веру? Вовку моего, внука твоего?
– Сергей Палыч, – свёкор впервые назвал сына по отчеству, и в голосе у него была усталость, какой я раньше не слышала, – ты не знаешь ничего.
– Я знаю, что ты на автостанции целовался.
– Я на автостанции Галину встречал из Ярославля. Она дочь возила к сестре. В санаторий. И больше там ничего не было.
– А зачем встречал?
Свёкор помолчал.
– Потому что она одна. И ей тяжело.
– А нам с отцом-позорищем легко?
Свёкор шагнул к сыну. Букет выронил – гладиолусы раскатились по брусчатке, розовые, белые. Серёжа успел только моргнуть. И отец его, мой свёкор, ударил сына по лицу. Открытой ладонью. Не сильно. Но звук был такой, что у кустов сирени Галина Фёдоровна вздрогнула.
На аллее стало совсем тихо.
– Извинись, – сказал свёкор. – Перед Галиной Фёдоровной извинись.
– Отец.
– Извинись.
Серёжа посмотрел на меня. Я покачала головой. Не знала, что сказать. Свёкор нагнулся, поднял один гладиолус, отряхнул от пыли, подержал в руке.
– Сын, я один раз в жизни у тебя прощения просил. Когда «Запорожец» в десятом классе твой сломал. Сейчас у тебя прошу второй. Извинись перед женщиной.
Серёжа ничего не сказал. Развернулся. Пошёл мимо меня, не глядя. Оркестр за углом как раз заиграл вальс «На сопках Маньчжурии». Было в этом что-то такое нелепое, не к месту, что я вдруг всхлипнула.
– Павел Игнатьевич, – сказала я, – простите его.
– Вера, – свёкор не поднял глаз от гладиолуса, – я его простил давно. Ты домой иди. А с Клавдией Петровной я сам поговорю. Потом.
И пошёл к сирени, где ждала Галина Фёдоровна.
***
Я прибежала домой. Серёжи не было. На кухне горел свет, Вовка доедал кашу с ряженкой. Мать сидела за столом, напротив моего восьмилетнего сына, и говорила ему:
– Дед твой опозорился, Вовочка. Вот и знай на будущее: мужики все одинаковые.
– Мама!
Я выставила её из кухни одним движением. Вовка смотрел испуганно. Я подошла, погладила его по голове.
– Деда никого не опозорил. Доедай и спать.
– А папа где?
– Придёт.
Мать сидела в коридоре, на табурете у вешалки. Платок сняла. Платье в горошек оказалось мятым – весь вечер она теребила подол.
– Мама, – сказала я, – зачем ты это сделала?
– Что сделала, Верочка?
– При всём районе. При всех. Ты моего мужа натравила на его отца. Ради чего?
– Я правду сказала.
– Какую правду?
– Что Пашка твой с поварихой встречается. Это что, ложь?
– А какое тебе дело, мама? Он вдовец. Четыре года один. Галина Фёдоровна тоже вдова. Что ты лезешь?
Мать посмотрела на меня. У неё были обычные карие глаза, но в тот момент в них было что-то такое, чего я давно не видела. Может быть, с похорон отца. Тогда она так же смотрела. Долго, прямо, без моргания.
– Не лезла бы, если бы моей дочери в той семье не было.
– При чём тут я?
– При том, Верочка, что Пашка сегодня с Галькой, а завтра Галька в дом, а послезавтра Галька у плиты вашей новой. А ты с Серёгой и Вовкой – где?
– Дом Павла Игнатьевича – его дом, мама.
– Дом твоей свекрови покойной, царство небесное. Вы с Серёгой на ремонт копили, в ту половину переезжать. Забыла?
– Не забыла. И что?
– А то, что Пашка твой может решить, что эта половина – Гальке. И дочке её. И всё. Ты, Вовка и Серёга – за забор.
Я молчала. Потому что до меня не сразу дошло, что мать и правда так думает. Не просто сплетни. Не просто злость. Расчёт.
– Мама, Павел Игнатьевич никогда так не сделает.
– Никогда, Верочка, бывает до первой бабы.
Я выключила в коридоре свет. Вернулась в кухню. Вовка уже уснул на диванчике, щёку положил на подлокотник. Ряженка осталась в стакане.
Серёжа пришёл в полночь. От него пахло пивом из «Солнечного». Но глаза были трезвые.
– Отец дома?
– Не знаю.
– Я к нему не пойду.
– И не иди. Остынь сначала.
Он сел напротив меня за кухонный стол. Провёл ладонью по щеке, по тому месту, куда ударил свёкор. Краснота уже сошла, но след, я знала, останется надолго.
– Вер.
– Что?
– Он прав был?
– Насчёт чего?
– Насчёт того, что я ничего не знаю.
Я посмотрела на Серёжу. Тридцать четыре года. Токарь пятого разряда. Сын Павла Игнатьевича. Человек, который с пяти лет ходил за отцом в гараж. Разобрал с отцом «Запорожец» в седьмом классе, собрал в десятом. На поминках матери не плакал при людях – ушёл в сарай и там сидел до утра.
– Серёжа, – сказала я, – я не знаю, что там у отца твоего с Галиной Фёдоровной. Но я знаю, что мама сегодня соврала.
– Насчёт овощного?
– Не насчёт конкретных мест. Насчёт всего. Насчёт того, что он семью предаёт. Этого нет.
– Откуда ты знаешь?
– Я у отца твоего в доме была две недели назад, помнишь? Он нам смородину привозил. Я зашла в горницу – на комоде фотография стоит. Мамы твоей. В рамке. Перед ней лампадная свеча, не гаснет. Ни на день. Он эту женщину четыре года помнит. Если сейчас кого-то встретил, значит, встретил. И всё. Не предательство.
– Но мать же.
– Мама твоя перед смертью с тобой прощалась, Серёжа. Она тебе что сказала?
Серёжа долго молчал. Потом ответил:
– Сказала: отца не обижай. Он у нас один.
Он отвернулся к окну. За окном было темно, только у соседнего подъезда горел фонарь, и под ним крутились мотыльки.
– Завтра пойду извиняться, – сказал он. – Перед отцом.
– А перед Галиной Фёдоровной?
Он не ответил.
***
Но завтра не получилось.
Утром к нам пришла соседка Полина Марковна – она живёт под нами и работает в бухгалтерии Дома культуры. Принесла яблоки и новости.
– Ой, Верочка, что у нас было! Весь райсовет гудит. Мать твоя вчера такой спектакль устроила – Пимкин из завкома говорит, дисциплинарку будут выносить.
– Кому?
– Не знаю. Может, свёкру твоему. Он же бригадир, а бригадиру такие истории не положены. Общественное лицо.
– Полина Марковна, какая дисциплинарка. Они встречаются. Двое взрослых людей.
– Ой, Верочка, я что, я ничего. Я просто слышала. А ещё слышала, что Галина-повариха сегодня заявление подала – уходит из столовой. На консервный переводится, в Ростовцево. Это же электричкой час.
У меня внутри похолодело. Час электричкой – это не близко. Не после смены сбегать на чай. Не на выходных в столовую под предлогом обеда.
– Это точно?
– Сын у меня в профкоме. Он слышал.
Полина Марковна ушла. Серёжа пил чай у окна. Он слышал всё.
– Это мать твоя её выдавила, – сказал он.
– Не обязательно.
– Обязательно, Вер. Кто ещё?
Я не знала, что ответить. Серёжа поставил чашку. Рука у него дрожала – я заметила.
– Я её ненавижу, Вер.
– Кого?
– Тёщу. Маму твою. Вот сейчас ненавижу.
– Серёжа.
– Она моего отца сломала. Он к Галине Фёдоровне две недели ходил и не говорил никому. Потому что знал: мать недавно умерла, сыну тяжело. Он ждал подходящего времени. И когда собрался – когда к ней с гладиолусами пошёл, в первый раз при всех – сразу мать твоя его опередила. При Доме культуры. При всём районе. И я теперь не знаю, как отцу в глаза смотреть.
– Ты знаешь. Ты придёшь и извинишься.
– Вер, – Серёжа посмотрел на меня, и в глазах у него было что-то такое, чего я никогда не видела, – я твою мать на порог больше не пущу. Слышишь?
– Слышу.
– Я серьёзно.
– Я тоже.
***
К свёкру мы пошли в воскресенье. Вдвоём. Я купила торт «Сюрприз» в кулинарии, Серёжа нёс бутылку «Русской» – не для распития, а просто: в руках что-то должно быть.
Свёкор жил на улице Железнодорожной, в доме на две семьи. Вторая половина давно пустовала. Сад был запущенный, яблоки падали и гнили в траве – четыре года без женщины дом сразу видно.
Мы постучались. Свёкор открыл. Был в рубашке и брюках, свежевыбритый. Пахло от него одеколоном «Шипр».
– Заходите.
В горнице всё оставалось как при покойной свекрови. Тюль, абажур с кистями, ковёр над диваном. Комод с фотографией. Лампадная свеча у фотографии больше не горела. Я это заметила сразу.
Серёжа поставил бутылку на стол. Я поставила торт. Мы сели.
Свёкор налил нам чаю. Себе не налил.
– Ну, Сергей Палыч.
– Отец. Прости.
Свёкор кивнул.
– Бог простит.
– Я вчера говорил не своё. Я тёщу слушал. А надо было тебя.
– Надо было, Серёж. Ты меня не слушал со среды. Когда я тебе в гараже рассказывал, что к женщине хожу и что она мне нужна. Ты отвернулся и ключ на двенадцать уронил.
– Я слышал не так.
– А как ты слышал?
Серёжа опустил голову. Я посмотрела на мужа, на свёкра, на их одинаковые руки – широкие, в мозолях от станка.
– Я слышал, что ты маму забываешь, – сказал наконец Серёжа.
– Нет, сынок. Я её не забываю. Я живу дальше. Это разное.
Свёкор подошёл к комоду. Взял фотографию. Протёр рукавом.
– Твоя мать меня перед смертью попросила. Сказала: Паша, живи. Не запирай дом. Не садись с бутылкой. Найди человека и живи. Я тогда кивнул, а потом четыре года делал вид, что не слышал. А полгода назад пришёл в столовую – там на раздаче Галя стояла. Дала мне добавку котлеты. Говорит: Павел Игнатьевич, вам надо кушать, у вас лицо серое. Я поел. На следующий день опять пришёл. Потом она говорит: если хотите, я вам по субботам борщ на дом буду приносить, у меня лишнее, всё равно выбрасываю.
– А ты?
– А я сказал: нет, Галя, я сам приду. И пришёл. И второй раз пришёл. И стал приходить.
– А при Доме культуры?
– При Доме культуры я не специально в толпу вышел. Мы билеты в кино взяли. «Вокзал для двоих». На последний сеанс. Я Гале гладиолусов у магазина купил. И шли мы под руку, нормальным шагом. И ничего больше. Вся история твоей тёщи в том, что мы шли нормальным шагом под руку. Вот весь сыр-бор.
– Отец.
– Да, Серёжа.
– Я тёще скажу.
– Ничего не говори. Она не услышит. Ты лучше с Галей сам поговори. Как со мной. Завтра в три у неё смена кончается. Придёшь в проходную, попросишь позвать.
– Зачем?
– Затем, что Галя из-за моей семьи с работы уходит. На консервный переводится. И я за ней в Ростовцево каждый день ездить буду – это моё дело. Но мне стыдно перед ней, что мой сын в её сторону крикнул.
Серёжа кивнул. Я допила чай. Свёкор улыбнулся – первый раз за встречу. И по этой улыбке я поняла, что разговор наш не закончен, но самое тяжёлое позади.
***
В понедельник Серёжа пошёл в проходную завода. Я в школе была, делала прививки первоклашкам. Вернулся он поздно, около девяти. Вошёл, разулся, помыл руки. Долго мыл. Потом сел за стол.
– Ну?
– Поговорили.
– И?
– И всё. Она сказала – Сергей, я зла не держу. Сказала – мама ваша меня видела один раз в жизни. В «Гастрономе», когда я у прилавка стояла с Иришкой своей. Она мне тогда подошла и сказала: что же ты, красавица, одна-то, с девчонкой? Я тогда не поняла, к чему. А теперь, говорит, поняла. Она Павла Игнатьевича сама ждала.
У меня ослабли ноги. Я села на табурет в коридоре.
– Что?
– Вер. Твоя мать сама на моего отца глаз положила.
Я сидела и смотрела в пол. На мамином половичке у вешалки было тёмное пятно от грязных резиновых сапог – Вовкиных. Я почему-то долго на это пятно смотрела.
– Не может быть.
– Может, Вер. Они в одном Доме культуры. Она вахтёршей, он в самодеятельном хоре поёт по средам. Год поёт. Она – год вахтёршей. Каждую среду видятся.
– Но мама никогда не говорила.
– А что бы она сказала? Вер, ты взрослая женщина. Ты же знаешь, когда баба молчит громче, чем когда орёт.
Я вспомнила малиновый платок. Мама начала его носить полгода назад – ровно когда свёкор стал ходить в самодеятельный хор. Говорила: на вахте сквозняки, шея болит. Но платок выбрала малиновый, самый яркий в отделе. Для темноты фойе. Чтоб издалека видно.
Я вспомнила коробку «Мишки косолапого», которую нашла у мамы в буфете месяц назад. Удивилась: для кого? У нас Вовка тогда кариес лечил, конфеты под запретом. Мама сказала: сама поем. Коробка стояла нераспечатанная.
Я вспомнила, как мама зимой спрашивала меня про свёкра: как у него, Вер, в доме-то? Один ведь. Помощница не помешает. Ты бы намекнула ему, Пашке.
Я всё это вспомнила и почувствовала, как заныло под рёбрами.
– Серёжа, – сказала я, – мне маму жалко.
– Вер, ты знаешь, что она сделала.
– Знаю. Но она одна. Папа пил, потом умер. Она одна в этой квартире. Ей шестьдесят почти. А свёкор твой – мужик видный, хозяйственный, непьющий. Она на него смотрела и видела, как у неё могло бы быть. А потом увидела, что у Галины Фёдоровны – так, как у неё не будет.
– И опозорила его.
– Да.
– И меня натравила.
– Да.
– Вер, мы её не простим.
– Она мать моя, Серёжа.
Он помолчал. Потом сказал:
– Я знаю.
***
Свёкор женился на Галине Фёдоровне в октябре. Скромно, без гостей – только Серёжа, я, Вовка, Иришка – Галинина дочка – и свидетели из их цеха. Галина Фёдоровна пришла в сером костюме и с букетом хризантем. Свёкор – в том же пиджаке, что у Дома культуры. Подписали, выпили шампанского в кафе «Встреча», разошлись.
Маму не звали.
На следующий день я пришла к маме. Она сидела у окна, в малиновом платке. Платок был уже не такой яркий – полинял после стирки, или свет стал другим.
– Мама.
– Ну.
– Павел Игнатьевич вчера расписался.
– Знаю. Весь район знает.
– Мама.
– Что, Верочка.
– Ты ведь из-за него устроила тогда весь этот спектакль? У Дома культуры. При всех. Ради того, чтобы поссорить свёкра с зятем и чтобы Пашка к тебе пришёл, когда все поругаются?
Мать не обернулась. Она смотрела в окно, и я видела только её затылок и край малинового платка.
– Я дура, Верочка.
– Мама.
– Я думала, если Серёжа на отца накричит, Пашка от Галки уйдёт. Вернётся в дом. А я к нему с чаем. Мириться. Сказать: я на твоей стороне, Паша. Все против, а я за. Он бы оценил.
Я подошла. Села рядом.
– Мама.
– Я дура, Верочка. Старая дура. Я всю жизнь молчала. Терпела твоего отца пьяного. А один раз в жизни захотела по-своему – и вот.
Я взяла её за руку. Рука у мамы была холодная, сухая, с выступающими венами. Как у моей бабушки в её последние месяцы.
– Мама, мы тебя не выставим.
– Я сама уйду, Вер. Уеду. К тётке в Пугачёв. У неё домик, огород, она одна. Мы вдвоём лучше будем, чем я тут одна.
– Мама, подожди.
– Не жди, Верочка. Серёжа меня видеть не может. И правильно. Я бы на его месте тоже.
Я сидела и держала её за руку. На подоконнике стояла та самая коробка «Мишки косолапого», уже открытая. Три конфеты было съедено. Остальные лежали в обёртках, аккуратно, как в магазине.
***
Мама уехала в Пугачёв через две недели. Мы её провожали на вокзале. Серёжа нёс чемодан – сам, не разрешил мне. Донёс до вагона, поставил в тамбур. Маме руки не подал, но и не отвернулся. Сказал:
– Клавдия Петровна, пишите.
– Напишу, Серёжа.
Поезд тронулся. Мама смотрела в окно и махала Вовке платком. Платок был уже не малиновый – синий, хлопковый, простой. Малиновый она оставила мне, на этажерке у входа. Я его потом убрала в шкаф и больше не доставала.
А свёкор в ноябре пришёл к нам с Галиной Фёдоровной. Принесли банку варенья из яблок, которые в их саду, оказывается, никто больше не оставлял гнить. Галина Фёдоровна собрала за два воскресенья подряд и сварила четыре банки. Одну нам.
Мы пили чай на кухне. Вовка сидел у деда на коленях. Серёжа с отцом обсуждали, как будут ремонтировать «Запорожец» на будущий сезон. Галина Фёдоровна мыла посуду, хотя я её отгоняла. На запястье у неё была тонкая нитка бус – не жемчуг, но что-то похожее. Я эти бусы знала: их носила покойная свекровь, на гражданку, по праздникам. Свёкор, значит, отдал.
Я посмотрела в окно. У нашего подъезда горел фонарь, под ним крутились последние осенние мошки. На аллее у Дома культуры играл духовой оркестр – репетиция к седьмому ноября. Было слышно даже через два квартала.
Я подумала: вот он, наш район. Весь слышит, всё знает, ничего не прощает. И всё равно как-то прощает. Не сразу. Через время, через чай, через чужую банку варенья на кухне.
А мама – в Пугачёве. Пишет редко, коротко: жива, огурцы замариновала, тётка ворчит, но ничего. Я отвечаю длинно. Посылаю фотографии Вовки. Иногда думаю: если бы мама тогда не взяла в руки малиновый платок – ничего бы этого не было. Свёкор с Галиной Фёдоровной встретились бы, поженились бы тихо, без ссор. Мама осталась бы на вахте в Доме культуры, каждую среду слушала бы хор, и никто бы ни о чём не узнал. Жили бы все.
Но жили бы ли?
Серёжа иногда говорит: Вер, твоя мать, может, и не дура. Может, она знала, что если не вспыхнет сейчас – просто зачахнет в своей вахтёрской будке. А так хоть один раз в жизни крикнула.
Я на это ничего не отвечаю. Только думаю: мама с тёткой в Пугачёве сейчас, наверное, борщ варят. И это, если честно, не хуже, чем вахта в Доме культуры имени Горького.
Может быть.