Список бригады висел на доске у входа в базовый домик, и моя фамилия стояла последней. Соловьёва Т. И. Инженер-геолог первой категории. Как приписка, как будто сначала забыли, а потом дописали на свободном месте карандашом, который у начальника партии всегда за ухом.
Я поставила рюкзак на пол. Пол был некрашеным, в щелях между досками лежала прошлогодняя хвоя и мелкий песок с буровой. Пахло соляркой, холодным железом и чем-то ещё – то ли мокрым брезентом, то ли хлопком от печной заслонки. Я двадцать лет не вдыхала этот запах и сразу узнала его, как узнают голос, которого не слышали с юности.
– Вы Соловьёва?
Девушка за столом не подняла головы. Быстро щёлкала мышкой, разбирала какие-то ведомости. На ней была синяя форменная куртка с нашивкой партии, волосы забраны в короткий хвост, тонкая родинка у виска, будто кто-то поставил точку карандашом и забыл стереть.
– Тамара Ильинична.
– Рената. Я технолог партии. – Она наконец подняла глаза. Глаза были светлые, почти прозрачные, и смотрели ровно, оценивающе, без враждебности, но и без тепла. – Начальник сейчас в поле, будет к вечеру. Вас поселили в восьмой домик, там со мной и Любой. Ужин в семь.
Я кивнула.
– Странно, что прислали именно вас, – сказала Рената, снова опуская голову к ведомостям. – Нам говорили, у вас с коленом проблемы.
– Проблемы есть. Но работать могу.
– Ну, посмотрим.
Я вышла. Базовый лагерь стоял на гриве между двумя болотами: восемь вагончиков в два ряда, вертолётная площадка, размеченная ржавыми бочками, дизельный сарай, где что-то монотонно стучало. Сентябрь, Ямал, тундра уже серо-жёлтая, по горизонту синеватая дымка первых заморозков. Воздух был такой плотный, что кожа на щеках стягивалась за минуту.
Я двадцать лет не была на севере. С того года, как мы развелись.
Из нагрудного кармана я вытащила сложенный вчетверо листок. Командировочное предписание. Начальник партии – Журавлёв Виктор Павлович. Я знала. Я знала ещё в Тюмени, когда мне принесли назначение, и начальник отдела развёл руками: «Тамара Ильинична, больше просто некому, район ваш, в девяносто шестом вы его ходили». Я согласилась поехать. Сама не знала зачем. Сидела потом дома у окна, смотрела на городской двор, на чужие машины, на чужую жизнь, и думала – вот, значит, как бывает. Живёшь девятнадцать лет и думаешь, что всё закрыто. А потом открывается.
Колено заныло.
Ладно. Три недели, профиль, вернуться в контору с привязкой точек. Работа знакомая, район знакомый.
Только в бригаде – его жена.
***
Восьмой домик оказался тёплым, с чугунной печкой в углу и запахом сушёной ромашки от веника, прибитого над дверью. Люба, геофизик, сорока двух лет, маленькая, круглая, с коротко стриженными рыжими волосами, встретила меня с радостью, как земляка. Мы работали вместе в две тысячи десятом на Гыдане.
– Ой, Тамара, не ожидала! А я думаю – кого прислали, Соловьёва, Соловьёва, неужто та самая. Вы не менялись.
– Поменялась, Люб.
– Да ну. Голова седая, это да. А глаза те же.
Она говорила быстро, по-волжски окая, возилась со своим спальником, одновременно раскладывая на койке карты планшета. Глянула на меня искоса, поняла сразу.
– Вы в курсе, что начальник – Виктор?
– В курсе.
– А что Рената – его?
– В курсе.
Она покивала, больше ни о чём не спросила. Достала из тумбочки термос, налила мне чаю в жестяную кружку.
– Пейте. Нам завтра рано. Гоша ждёт вас на северном.
– Гоша здесь?
– А вы не знали?
Я отпила чаю. Сладкий, с брусникой. Чуть не заплакала – от чая, от тепла, от того, что Гоша здесь, что Люба здесь. Словно кто-то заранее подумал обо мне.
Я достала из рюкзака старый полевой блокнот. Не этот, для нового сезона, – старый, с обтрёпанной обложкой, с кожаной застёжкой, которую мне когда-то подарил Виктор на день рождения в девяносто шестом. В блокноте были карты этого самого района, набросанные моей рукой, когда нам было двадцать два и двадцать пять. Точки, отметки, пометки «вода здесь», «газопроявление слабое», «шурф номер семь». Я провела пальцем по строке. Чернила выцвели до ржавого, но читались.
Зачем я взяла этот блокнот, я сама не понимала. Думала оставить дома. В последний момент сунула в рюкзак.
Виктор пришёл в семь, когда все уже сели ужинать в столовой. Высокий, сухой, плечи чуть свёл, как всегда, когда устаёт. На лице было шесть дней щетины, седина у висков стала густой и почти ровной, как извёстка по краю кирпича. Он вошёл, стряхивая с куртки иней. Увидел меня. Остановился на секунду в дверях.
Потом кивнул. Коротко, как незнакомой.
– Здравствуйте, Тамара Ильинична.
– Здравствуйте, Виктор Павлович.
Рената сидела напротив меня и ела рис с тушёнкой. Она подняла глаза на мужа, потом на меня. И я увидела в её взгляде ту же короткую вспышку, которая была и в моём: узнавание того, что уже кем-то занято.
– Соловьёва с Чепурновым на северный профиль, – сказал Виктор, налив себе чаю и не садясь. – Пройдут до сто восьмого пикета, снимут привязку, вернутся. Костя в буровой бригаде. Рената на базе, топосъёмка.
– Виктор Палыч. – Рената положила ложку. – А почему она с Гошей? У Гоши же с тобой согласована связка.
– Потому что Тамара Ильинична знает профиль. Работала здесь в девяносто шестом.
– А я, – Рената говорила уже тише. – А я не знаю.
– Рената. Это рабочий вопрос.
– Я поняла, что рабочий.
Гоша кашлянул, подвинул мне солонку. Гоше сорок восемь, он знает меня с института, знает всё – и про Виктора, и про развод, и про то, что сын давно не звонит ни мне, ни отцу. Он ничего не говорил, только придвинул соль.
После ужина, когда я мыла кружку над общей раковиной, Рената подошла и встала рядом.
– Тамара Ильинична. Я хочу сразу.
– Хорошо.
– Я не ревную.
– Я тоже не собираюсь устраивать сцен.
– Я просто хочу сказать. Вас включили, потому что больше некому было. У нас все геологи первой категории в этом сезоне на других объектах. Вы последняя в списке оказались.
Я кивнула. Я так и думала, когда смотрела на доску.
– Я поняла, Рената.
– Хорошо. – Она поставила свою кружку сушиться. – Спокойной ночи.
Я вернулась в домик. Люба уже спала, уткнувшись носом в плечо. Я разделась, залезла под тяжёлое ватное одеяло, и лежала в темноте, слушая, как хлопает брезент на ветру и как в дизельном сарае монотонно тукает мотор.
Лишняя в его бригаде.
Это было первое, что я подумала, когда увидела список. Теперь мысль сидела в голове ровно, как будто её забили молотком.
Лежать бы и не думать. Но не получалось.
Я вспомнила, как он подарил мне этот блокнот. Девяносто шестой, база в Новом Уренгое, его день рождения, но он почему-то принёс подарок мне. «Ты ведь ведёшь полевые карты. Пусть будет нормальная кожа». Я тогда засмеялась, сказала, что подарки на чужой день рождения – это дурной знак. Он сказал: «Значит, поженимся, чтобы не было чужих».
Мы поженились через три месяца. Разошлись через одиннадцать лет. Посередине был сын. Сын вырос, закончил институт, уехал в Тюмень, женился на девочке, которая меня тихо невзлюбила за то, что я не умею печь пирогов и один раз пришла на их годовщину в резиновых сапогах, прямо из аэропорта, потому что борт задержался.
Я закрыла глаза. Заснула не скоро.
***
Утро было ясное, минус три, трава в инее. Мы с Гошей вышли в шесть. Шли по старой вездеходной колее, потом по гриве, ноги сразу проваливались в ягельник. Колено ныло с первого километра, я молчала.
– Как живёшь, Тома? – спросил Гоша, когда мы отошли от лагеря на километр.
– Живу.
– Одна?
– Одна. Кот есть. Рыжий, глухой на одно ухо.
Он засмеялся, тихо, в бороду.
– А у меня внук родился. В июле. Севка назвали. По бабушке.
– Поздравляю, Гош.
– Спасибо.
Мы шли молча минут сорок. Солнце поднялось над грядой, высветило вдали ржавый бок какого-то оставленного контейнера, круглый, как бок кита. Потом Гоша сказал, глядя вперёд:
– Витьку-то не узнаёшь, что ли?
– Узнаю.
– Он тебя сам просил сюда.
Я остановилась. Посмотрела на Гошу. Гоша смотрел вперёд, на серую сопку за рекой, не на меня.
– Как сам просил?
– Обыкновенно. У начальства. Месяц назад. Говорил – район сложный, точки надо ставить там, где в девяносто шестом прошли, а там только ты одна и ходила нормально. Остальные по верхам шли. Он меня тогда спросил, возьмусь ли я с тобой в пару. Я сказал – возьмусь.
– Гоша.
– Что – Гоша? Я тебе как есть говорю.
Я стояла на ягельнике и смотрела вдоль профиля. Ветер шёл низом, прижимал траву.
– А Рената знает?
– Не думаю.
– Зачем же ты мне это сказал?
Гоша повернулся. У него было лицо, обветренное до коричневого, с тремя морщинами поперёк лба, глубокими, как прорези перочинным ножом.
– Затем, Тома, что ты тут начнёшь неправильно думать. А ты зря. Ты тут единственная, кто нужен. Это совсем другое.
Я опять пошла. Колено ныло. Я шла и думала – вот, значит, как. Нужная. Но не как женщина, не как человек, не как Тома, а как специалист, как та, которая в девяносто шестом проложила профиль и запомнила, где реперы, и где вода, и где старая газпромовская вышка даёт связь с гривы.
И это было странно. Ни то ни сё.
Мы дошли до сто восьмого пикета к трём. Я достала старый блокнот, сверила привязки. Всё сошлось. Две точки сместились на двенадцать метров к востоку – видно, за годы ветер сдвинул репер. Я внесла поправки свежими чернилами. Старые чернила были ржавые, новые – синие.
На обратном пути Гоша рассказывал про внука, про то, что дочь со снохой поругалась, что огород в этом году не уродился, что жена его наконец отучилась на курсах и теперь работает в соцзащите и стала приносить домой чужие беды, как кошки приносят мышей. Я кивала. Колено ныло так, что в голове становилось пусто, и это было даже хорошо – в пустой голове нет места для мысли о том, кто кого зачем попросил.
В лагерь пришли к семи. Рената стояла у домика, курила. Она не курила утром. Это она от нервов.
– Нашли пикеты?
– Нашли.
– Хорошо.
Я прошла мимо.
***
Вечером я сидела у печки в восьмом домике. Люба возилась с зарядкой планшета, Рената ещё не вернулась из столовой. Я открыла блокнот – старый, с кожаной застёжкой, – перелистала к последней исписанной странице девяносто шестого. Там был рисунок: профиль в разрезе, с водоносными горизонтами, с пометкой моей рукой: «В. Ж. сказал – здесь будет бурение, через пять лет». Это была его фраза. Я записала, как записывают слова, которые хочется запомнить надолго.
Бурение здесь началось только в прошлом году. Через двадцать девять лет.
Я закрыла блокнот.
– Люб. А вы с мужем как познакомились?
Люба подняла голову.
– С Серёжей? На танцах в Доме культуры. В Тюмени. Он меня спросил, тимирязевский я кончаю или горный. Я сказала – горный. Он сказал – значит, на севере встретимся. Я ему тогда не поверила.
– А встретились?
– Встретились. В Уренгое. Через три года.
– И как?
– Да никак. Узнали друг друга в столовой через очередь. Он раньше успел взять второе. Дождался меня с моим, сел рядом. Вот и всё.
Я улыбнулась.
– А потом?
– А потом двадцать два года вместе. Один сын, одна дочь, два развода-недоразвода, три переезда. Сейчас, слава богу, на одном месте сидим.
Я подумала – вот, значит, как. У кого-то получается. У кого-то не получается, но всё равно живут.
Рената пришла в половине одиннадцатого. Легла, отвернулась к стене. Я слышала, что она не спит. Дышит неровно.
***
Третий день мы работали на северном профиле. К полудню связь по рации захрипела и пропала. Гоша сказал, что грозовой фронт идёт, к вечеру будет гроза, сентябрьская, сухая, с молниями. На севере такие грозы редкость, но в сентябре случаются – над тундрой воздух вдруг собирается в огромный сгусток и бьёт.
Мы вернулись в лагерь в четыре. На площадке было пусто, только Любкина собака Ночка лежала под дизельным сараем. Рената вышла из столовой, лицо белое, без кровинки.
– Костя упал. С буровой. Минут двадцать назад.
Гоша бросил рюкзак.
– Куда упал?
– С верхней площадки. Нога. Кажется, плохо.
Я пошла быстро. Колено простреливало на каждом шаге, но я пошла быстро.
Костя лежал на деревянном настиле около буровой. Над ним сидел на корточках буровой мастер Жора, держал его за плечо и что-то ровно говорил. Нога Кости была туго замотана в брезент. Костя был в сознании, белый, с мокрым лбом, но в сознании. Я не стала смотреть на ногу. Мне не нужно было смотреть. Я по лицу Жоры видела, что плохо.
Виктор стоял рядом. Виктор сказал:
– Рацию не берёт. Вертолёт вызвать не можем.
– Спутник?
– Сломан. Рената в обед пыталась связаться по плановому сеансу, батарея сдохла. Заряжается.
– Сколько заряжается?
– Часа полтора минимум.
Я посмотрела на небо. Небо было серое, но не чёрное. До грозы ещё часа два, может, два с половиной. После грозы – ни один вертолёт не прилетит до утра, и это ещё хорошо, если до утра.
– Виктор. Помнишь девяносто шестой, мы выходили с Гыданского?
Он посмотрел на меня. И я увидела, что он помнит.
– Связь через газпромовскую вышку в Бованенково. Она ловит с гривы, если подняться на двадцать третий репер. Отсюда два километра.
– Два километра, – повторил он.
– Я схожу.
– У тебя колено.
– У меня рабочее колено. Дай мне рацию и запасной аккумулятор. Гоша, ты с Костей. Виктор, ты на связи здесь.
Он молчал секунду. Потом кивнул.
– Иди.
Рената стояла в пяти шагах. Она слышала всё.
– Я с ней, – сказала Рената.
– Ты на базе, – сказал Виктор.
– Виктор, я с ней пойду. Двое – надёжнее. Если что с рацией, я подстрахую.
Он посмотрел на Ренату. На меня. Потом снова на Ренату.
– Идите обе. Быстрее.
***
Мы пошли. Рената шла впереди, я чуть сзади, тянула колено. Она шла быстро, но не так, чтобы оторваться. Она меня ждала.
На первом километре я сказала:
– Через старую канаву не пройдём, она подтоплена. Надо обойти справа, через ягельник. Метров двести крюк.
– Я не знаю этого района.
– Я знаю.
Мы обошли канаву. Ветер поднялся, пошёл низом, ягельник стелился нам под ноги. Репер стоял на самой вершине гривы – ржавая тренога с жестяной табличкой, цифры «двадцать три», выбитые кернером ещё в моё время. Я залезла на железный поясок, настроила рацию. Рената стояла ниже, смотрела на меня.
– База, база, я двадцать третий, приём.
Вышка ответила со второго вызова. Я передала координаты, тип травмы, попросила санитарный борт. Диспетчер – женский голос, спокойный, как у дикторши, – сказал, что борт выйдет через тридцать пять минут, будет у нас через час двадцать. Я сверила часы. До грозы укладывались впритык.
– Успеют до грозы? – спросила Рената снизу.
– Успеют. Если сейчас пошлют.
Я спустилась. Мы пошли обратно, быстрее, потому что уже пошёл первый холодный дождь, короткий, злой.
На полпути Рената остановилась.
– Тамара Ильинична.
– Что?
– Вы же знали про девяносто шестой. Про вышку.
– Знала.
– Поэтому он вас просил приехать?
Я посмотрела на неё. Дождь бил в лицо, стекал за ворот.
– Рената, спросите его сами.
– Я спросила. Только что. По рации.
– И что?
– Сказал, что да. Район знает только она.
Мы стояли под дождём. Рената была выше меня на полголовы. У неё на скуле был след от сетки, в которую она уткнулась ночью.
– Я не возвращаюсь, Рената.
– Я знаю, что не возвращаетесь. Я другое хочу понять.
– Что?
– Вы его любили двенадцать лет. Я восемь. Как это – любить двенадцать лет?
Я засмеялась. Коротко, без веселья.
– Так же, как восемь, Рената. Только дольше.
Она кивнула. Медленно. Серьёзно.
– А потом?
– А потом – это уже моё. Вам знать не надо.
– Ладно. – Она отвернулась, пошла дальше. Потом через десять шагов, не оборачиваясь, сказала: – Спасибо. За ответ.
Мы пошли молча.
***
Вертолёт сел в пять сорок, за сорок минут до грозы. Костю загрузили на носилках, нога зашинирована по всем правилам, капельница. Жора полетел с ним. Вертолёт взмыл над лагерем, покачался над гривой, лёг на курс к Салехарду. Над горизонтом уже стояла тёмная стена, и в ней, глубоко внутри, беззвучно сверкнула первая сухая молния.
Гроза пришла в шесть двадцать. Мы сидели в столовой, все шестеро оставшихся, пили горячий чай, в нём плавали сухие корки хлеба, потому что дежурному было не до нарезки. Окно ходило ходуном, в дизельном сарае что-то ритмично бухало, как железное сердце. Виктор сидел напротив меня, через стол, через Ренату, через керосиновую лампу. Он смотрел в чашку.
– Спасибо, Тамара, – сказал он наконец.
– Работа, Виктор.
– Спасибо, – повторил он.
Рената молчала. Она сидела рядом с ним и крутила между пальцами сухую спичку.
– Виктор Палыч, – сказала она. – Я знаю про девяносто шестой и про вышку. И про то, что ты Тамару Ильиничну сам попросил прислать.
Он поднял глаза.
– Знаешь – и что?
– Ничего. Знаю – и всё. Надо было сказать мне.
– Я не думал, что это имеет значение.
– Имеет, Виктор. Для меня – имеет. Но я не буду сейчас.
Он кивнул. Он понимал.
Я смотрела на них. На его щетину, на её родинку у виска, на сухую спичку в её пальцах, которую она уже переломила пополам. И я поняла, что впервые за девятнадцать лет смотрю на Виктора и не чувствую ничего. Ни обиды, ни тоски, ни того короткого сквознячка внутри, который всегда у меня был, когда я о нём вспоминала. Он был начальник партии. Муж другой женщины. Человек, с которым я когда-то прошла один профиль в девяносто шестом и второй сегодня. Всё.
Мне стало смешно. Тихо, про себя. Смешно потому, что я девятнадцать лет носила внутри себя одну мысль – и вот сегодня, в этом лагере, где была буквально последней фамилией в списке, я её отпустила. Не потому, что меня вписали в начало. А потому, что я сама перестала считать себя по чужому списку.
***
Борт за нами пришёл через неделю, когда профиль был закрыт. Я сдала отчёт Виктору в базовом домике, у той самой доски. Список бригады всё ещё висел. Соловьёва Т. И. – последней.
– Всё в порядке? – спросил Виктор, листая отчёт.
– Всё. Поправки на сто восьмом, на сто двенадцатом и на сто сороковом. Остальное сошлось с девяносто шестым.
– Хорошая работа, Тома.
– Спасибо.
Он перевернул последнюю страницу. Поднял глаза.
– Ты когда ещё в поле?
– Не знаю, Виктор. Как позовут.
– Я позову.
– Как скажет Рената.
Он помолчал.
– Ты стала жёстче.
– Я стала настоящая. А это другое.
Я взяла с доски своё командировочное, положила в карман. Вышла.
На вертолётной площадке Рената грузила ящики с кернами. Она выпрямилась, когда я подошла. В руках были кожаные рабочие перчатки, одна уже протёрлась до дыры на большом пальце.
– Тамара Ильинична.
– Рената.
– Вы в Тюмень?
– В Тюмень.
– Сын там?
– Там.
– Не звонит?
– Не звонит.
Она кивнула. Как будто это было главное, что она хотела понять. Потом протянула руку. Рукопожатие было крепкое, прямое, без второго дна. Ладонь у неё была в мозолях от планшета и рации.
– Счастливо.
– Вам тоже.
Я залезла в борт. Вертолёт поднялся, кружил над гривой, я смотрела вниз через овальное окно. Видела восемь вагончиков, две ленты профиля, уходящие в тундру, серо-жёлтую землю, по которой я когда-то шла двадцатилетней и думала, что вся жизнь впереди.
Впереди она и была. Только я тогда не знала, какая.
В блокноте, в нагрудном кармане, лежала старая карта девяносто шестого года. Я достала её, развернула на коленях. Поправки, которые я внесла в этом сезоне, были подписаны свежими синими чернилами, ровным почерком. Внизу стояло: «Соловьёва Т. И., сентябрь две тысячи двадцать шестого».
Я смотрела на подпись и улыбалась.
Не последней. Единственной.