Они смеялись год назад, когда думали, что она ушла в другую комнату. Она не уходила.
Галина помнила это каждый раз, когда доставала из шкафа то серое пальто. Сейчас оно было на ней, и она тянула за ручку чемодана по октябрьскому асфальту, и подошвы чувствовали каждую выбоину в дороге. Воздух пах жжёными листьями и чьей-то баней где-то за заборами. Всё как всегда. Всё немного другое.
До дома оставалось три переулка.
Она не сокращала шаг.
Автобус ушёл двадцать минут назад, и она могла бы поймать такси прямо от остановки. Не поймала. Шла пешком, потому что пешком можно медленнее. Потому что пока идёшь, ещё не пришла.
Калитка была та же. Деревянная, крашеная когда-то зелёным, теперь облупившаяся до серого. Галина положила руку на щеколду и стояла так три минуты. Потом считала: три. Потом перестала считать.
Щёлкнуло.
Двор встретил запахом прелой листвы и дымом от соседской трубы. Крыльцо скрипнуло под ногой. Дверь открылась раньше, чем она успела постучать.
Из кухни вышел дядя Борис. Рубашка с закатанными по локоть рукавами, руки вытерты о полотенце, которое торчало из кармана. Большие, узловатые, с тёмными венами на тыльной стороне. Галина заметила шрам на левом запястье, бледный и старый, и сразу посмотрела в сторону.
«Приехала», сказал он.
Не «наконец-то». Не «как добралась». Просто констатация, как будто ставил галочку.
«Приехала», согласилась она.
Он посмотрел на неё чуть дольше, чем нужно. Потом кивнул и ушёл обратно на кухню.
В прихожей пахло старым деревом и луком, и ещё чем-то, что не имело названия, но было в каждом доме, где она когда-либо жила. Зеркало у входа было то же самое, в деревянной раме, потемневшей по углам. Галина увидела себя: узкие плечи в сером пальто, тёмные волосы с сединой на висках, которую она перестала закрашивать полгода назад. Родинка под левым глазом.
Мать говорила: «С такой отметиной не пропадёшь». Галина тогда думала, что это комплимент.
Она повесила пальто на крючок и пошла на голоса.
Людей было много. Не слишком, но достаточно, чтобы маленькая комната с круглым столом стала тесной. Двоюродная сестра Ирка с мужем, тётка Нина с дочкой, которую Галина не видела лет восемь и которая теперь носила длинные платья и серьёзное выражение лица. И Светлана: соседка, подруга матери, которая жила через дорогу уже тридцать лет и присутствовала на всех семейных событиях без исключения. Крашеные рыжие волосы до плеч, крупная, шумная, в шерстяной кофте с блёстками. Она первая подняла голос:
«Галочка! Вот это да! Ну вот, живая!»
Галина улыбнулась. Щёки это делали сами, без её участия.
Её посадили между Ниной и окном. На столе было всего много: жареная картошка, холодец, селёдка под шубой, хлеб, масло, соленья в банках с завёрнутыми крышками. Запах был плотный и тёплый, почти осязаемый. Кто-то налил вино в гранёные стаканы. Борис со своей стороны стола разливал что-то покрепче.
«Ну, с приездом», сказала тётка Нина и первой выпила.
Разговоры начались сразу и отовсюду. Дочка Нины рассказывала про работу. Ирка жаловалась на мужа, который при этом сидел рядом и ел картошку. Светлана спрашивала, кто что слышал про соседей с угла.
Галина ела и слушала.
Борис поднял стакан и сказал что-то смешное про юбилей, про то, что все они теперь старше на год, а умнее, судя по всему, нет. Засмеялись. Ирка громче всех. Нина вежливее. Галина тоже, чуть-чуть, потому что того требовало место.
Но она смотрела на него.
Борис шутил, как всегда шутил, с паузами и прищуром, и каждая шутка была точная, без злобы, без заусенца. Профессионально почти. Семейный шутник. Тридцать лет в этой роли. Она знала его таким с детства и никогда не задумывалась, каково это, тридцать лет быть человеком, который смешит.
Светлана потянулась к бутылке.
Третья рюмка. Галина посчитала автоматически и сама себе удивилась.
Разговор переполз куда-то к деньгам и ценам, потом к политике, которую все ругали одинаково и без интереса, потом обратно к семейному. Ирка вспомнила какую-то историю из детства, все подхватили, стало громче.
Галина смотрела в окно.
За стеклом октябрь сгущался в сумерки. Листья во дворе лежали мокрые и тёмные, как старые открытки. Где-то далеко пролаяла собака и замолчала.
«Понимаешь», сказала вдруг Светлана, и голос у неё стал другим. Не громким, а наоборот. «Ну вот, я и говорю...»
Она запнулась. Потрогала мочку уха.
Галина повернулась.
«Ну вот», повторила Светлана, и в этот раз не остановилась. «Смешно же было не над тобой. Над Борькой смеялись. Это когда ты вышла, думали, ты ушла совсем. А смеялись-то над ним. Над тем, что он тогда сказал про свою работу».
Стало тихо. Не сразу, не в секунду. Просто разговор как-то сам собой иссяк, как вода уходит в песок.
Борис не смотрел на Светлану. Он смотрел в свой стакан.
Ирка начала что-то говорить про другое, быстро, с преувеличенным интересом к своей тарелке. Нина налила себе воды.
Галина не поняла сразу. Потом поняла. И это было хуже, чем если бы смеялись над ней.
Потому что если над ней, то она могла злиться. Злость понятна, с ней можно что-то делать. Но тут не было над кем злиться, не было куда направить. Был только Борис с его стаканом и Светлана с мочкой уха, которую та теперь не отпускала.
Галина встала.
Стул скрипнул. Никто не посмотрел.
Она вышла во двор.
Холод ударил сразу, в щёки и в горло. Она выдохнула и увидела пар. Качель у забора качалась сама от ветра, хотя ветра почти не было. Дерево под ногами было мокрым и скользким, и она встала на краю крыльца, взялась за перила.
Дверь за спиной скрипнула через минуту.
Борис встал рядом. Вытащил из кармана что-то, посмотрел, убрал обратно. Молчал долго. Качель скрипела.
«Ты знала?» спросил он наконец.
«Нет».
«Понятно».
Пауза. Галина смотрела на качель.
«А ты знал, что я слышала?» Она не оборачивалась.
«Догадался. Года через три».
Что-то сдвинулось у неё в груди. Не больно. Просто сдвинулось.
«И что?» спросила она.
«И ничего». Он помолчал. «Я не нашёл слов».
Он закатал рукав чуть выше. Шрам стал виден, длинный, горизонтальный, уже давно не страшный. Просто полоса на коже.
«Это не то, что ты думаешь», сказал он. «Производственная. Лобзик в семьдесят восьмом».
Галина не думала ничего. Но кивнула.
«Тогда, тридцать лет назад», начал он и остановился. Потом всё-таки продолжил. «Я потерял место. Нашёл другое, хуже. Пришёл сюда. Вот здесь, за этим столом. Рассказал». Он замолчал на секунду. «Смеялись долго».
Галина обернулась.
Борис стоял к ней вполоборота. Смотрел куда-то в сад. Лицо у него было обычное. Привычное. Только руки сжимались и разжимались.
«Ты остался», сказала она.
Это было и вопрос, и не вопрос.
«Остался». Он пожал плечами. «Куда уходить. Все здесь».
Воздух пах сыростью и прелыми яблоками. Где-то снова залаяла собака. Качель скрипнула и остановилась.
Галина почувствовала, что ноги замёрзли. Подошвы через тонкую кожу туфель чувствовали холод досок. Она хотела спросить, как он смог остаться. Не спросила.
Потому что если он ответит, то она должна будет что-то сделать с этим ответом.
Борис ушёл в дом первым. Не позвал её. Просто ушёл.
Она постояла ещё немного.
В окне горел свет. Видны были плечи, руки, движение. Ирка что-то рассказывала. Кто-то смеялся. Не злобно. Просто смеялся.
Вот как оно устроено, подумала она. Не специально. Не со злым умыслом. Просто так сложилось: садятся за стол, едят, пьют, и кто-то оказывается смешным. Сегодня один, завтра другой. Может, в следующий раз она. Может, снова Борис. Может, та серьёзная дочка Нины в длинном платье. Это не жестокость. Или жестокость, но без намерения, что хуже и лучше одновременно.
Галина зашла в прихожую.
Зеркало в деревянной раме снова отразило её: серое пальто на крючке, тёмные волосы, родинка под левым глазом. Мать говорила: «С такой отметиной не пропадёшь». Галина смотрела и думала, что мать, наверное, не про красоту говорила. Мать сама была из этого дома. Мать знала.
Из комнаты слышалось: звон стакана, голоса, чей-то смех, звук ложки о тарелку.
Галина сняла руку с вешалки.
Прошла мимо зеркала.
Открыла дверь в комнату.
Нашла своё место между окном и тёткой Ниной. Придвинула стул. Взяла вилку.
Никто не сказал ничего. Борис не посмотрел. Светлана потянулась за хлебом. Ирка продолжала про своё.
Всё было как раньше. Или как будет теперь. Галина ещё не знала, одно это или разное.
Есть семьи, которые смеются, потому что любят. И есть семьи, которые смеются, потому что не умеют иначе. Разница тонкая. Иногда её нет вообще.
Вам знакомо это ощущение: сидеть среди своих и чувствовать себя чужой?