Зинаида Павловна не плакала на похоронах мужа. Она плакала сейчас: над его клетчатой рубашкой, которую держала в руках полтора года спустя.
За окном капало. Март. Такое странное утро, когда воздух ещё помнит зиму, но уже пахнет чем-то другим: землёй, корой, влажным асфальтом.
Рубашка была тёплая, фланелевая. Пётр носил её по выходным, когда возился в гараже или что-то прибивал на балконе. От воротника ещё слабо тянуло его одеколоном. Или ей казалось.
– Хватит, – сказала она вслух. – Всё, хватит.
Бушка лежал на табуретке и смотрел одним глазом. Второй был прикрыт: кот старел быстрее неё.
Зинаида Павловна сложила рубашку и опустила в мешок. Туда же пошли его старые свитера, зимние брюки, кепка с рыбалки. Коробка из-под обуви с какими-то квитанциями, записками, фотографиями. Она не стала открывать. Не сейчас.
В коридоре стоял деревянный ящик. Петькин. Там лежали его инструменты: молоток с треснувшей ручкой, стамески, рубанок, гвозди в жестяных коробочках из-под чая. Пётр был не плотник, просто любил. Говорил:
— Зиночка, руки должны что-то помнить.
Подняла ящик. Тяжёлый. Пётр поднимал его одной рукой.
Во дворе пахло талой водой. Из подъезда выходил парень: высокий, худой, в расстегнутой куртке, с рюкзаком на одном плече. Она видела его раньше. Третий этаж, квартира над Ниной Семёновной.
– Давайте помогу, – сказал он и уже перехватил ящик. – Куда нести?
– К мусоркам.
Он кивнул, пошёл вперёд. Зинаида Павловна двинулась следом. Сердце стучало тревожно.
У контейнеров он поставил ящик и заглянул внутрь.
– Это... выкидываете?
– Выкидываю.
Парень помолчал. Взял в руки рубанок, покрутил.
– Хороший. Старый, но хороший.
– Мужа. Ему теперь уже не нужен. Ничего не надо.
Сказала просто, без надрыва. Так теперь говорилось.
Парень посмотрел на неё. Глаза у него были серые, усталые, как у человека, который давно не спит как следует.
– Можно... я заберу? Не весь ящик, а что-нибудь.
– Забирай всё. Мне не нужно.
– А вы не пожалеете потом?
Зинаида Павловна хотела сказать, что уже нечего жалеть. Но промолчала. Посмотрела, как он аккуратно поднимает ящик и несёт обратно к подъезду.
– Меня Максим зовут, – бросил он через плечо. – Я на третьем живу.
– Знаю.
Неделя прошла как все недели. Зинаида Павловна ходила в магазин, в поликлинику на анализы, в церковь на Благовещение. Вечерами читала, кормила Бушку, смотрела в окно.
В четверг в хлебном она встретила Галину Ивановну, с которой когда-то вместе работала на швейной фабрике. Галина купила две булки и долго стояла у прилавка, разглядывая витрину.
– Зина, ты как?
– Живу.
– Ты приходи ко мне, а? Посидим, повспоминаем. У меня варенье облепиховое осталось, своё.
Зинаида Павловна пообещала. Знала, что не придёт. Не потому что Галина плохая. Хорошая. Просто сидеть и вспоминать она больше не могла. Воспоминания забирали силы, а сил оставалось мало.
Максима она встречала иногда в подъезде. Он здоровался, она кивала. Один раз он нёс доски: длинные, светлые, пахнущие свежим деревом. Второй раз – держал под мышкой книгу с картинкой столярного станка на обложке.
От Нины Семёновны она узнала остальное.
– Отца у него не стало прошлой осенью, – говорила Нина, перебирая лук у подъезда. – Учитель был, математик. Один мальчика поднял. Мать у них давно ушла, ещё когда Максимка маленький был.
– Один поднял?
– Один. И парень хороший вырос, Зинаида. Тихий такой, вежливый. Учится на инженера. А тут беда – отец слёг и за два месяца сгорел. Онк0логия.
Зинаида Павловна покивала. Сказать было нечего.
– А теперь вот то пилит, то стучит, – продолжала Нина. – Я его спрашиваю: Максимка, ты чего там? А он: тётя Нина, я научиться хочу. Отец, говорит, всегда мечтал уметь руками. А не успел.
Зинаида Павловна дослушала, попрощалась, пошла наверх. На лестничной клетке между вторым и третьим этажом пахло стружкой. Тонко, по-летнему. Она постояла секунду, вдохнула. И пошла дальше.
Март кончался. Зинаида Павловна достала с антресолей зимнее пальто, чтобы отнести в химчистку. В кармане нашла билет в театр с прошлого декабря. Они с Петром собирались. Не успели.
Она долго держала билет в руках. Потом положила на подоконник: пусть полежит, решит она потом, что с ним делать.
Бушка прыгнул на подоконник, обнюхал билет, улегся сверху.
– Оставим, – сказала Зинаида Павловна.
За окном что-то щелкнуло: резко, весело. Она посмотрела. На соседнем балконе, у Нины Семёновны, прыгала синица. Потом улетела.
Весна уже дышала, но не доходила до Зинаиды Павловны. Оставалась за стеклом.
В субботу в дверь позвонили. Зинаида Павловна подошла, посмотрела в глазок. Максим. В руках что-то завернутое в газету.
Открыла.
– Здравствуйте. Я вам... вот.
Он протянул свёрток. Тяжёлый. Зинаида Павловна взяла, развернула прямо в дверях.
Скворечник. Новенький, светлый, пахнущий сосной. Круглое окошко, маленький порожек, покатая крыша. На боковой стенке – глубокая царапина, темная, старая.
– Это из ваших досок, – сказал Максим быстро, словно боялся, что она отдаст обратно. – Помните, там в ящике были обрезки? Я не всё использовал, конечно, ещё новые купил. Но вот эта стенка она из ваших. От старой табуретки, кажется, или от чего-то такого. Я подумал, может, вам…
Он замолчал. Посмотрел в пол.
– Может, зря я. Простите.
Зинаида Павловна держала скворечник и чувствовала под пальцами эту царапину. Она знала её. Пётр уронил на доску молоток лет пятнадцать назад, когда делал полку на кухню. Ругался потом. Говорил: «Зиночка, я её специально не обстругал, пусть напоминает, что кривые руки».
– Зайди, – сказала она. – Чаю выпьем.
На кухне было тихо. Бушка подошёл, обнюхал Максимовы кроссовки, вернулся на табуретку.
– Как чай – покрепче, послабее?
– Как вам.
Зинаида Павловна достала заварку. Руки у неё были спокойные. Удивительно спокойные: будто всё это утро она шла именно к этому столу, к этому чайнику, к этому парню с серыми глазами.
– Ты столярничаешь теперь?
– Учусь. По книгам, по видео. Кое-как.
– Отец научить не успел?
Максим вздрогнул. Посмотрел на неё прямо.
– А вы откуда…
– Нина Семёновна. Она знает всё и про всех.
– Да. Не успел. Он вообще ничего не успел. Собирался на пенсию, собирался рыбачить, собирался в Питер со мной поехать. А потом ему сказали: два месяца.
Зинаида Павловна разлила чай. Поставила перед ним сахарницу.
– Петя тоже собирался. В театр собирался. В ту субботу.
Они помолчали. За окном капало с карниза: ровно, спокойно, как будто кто-то отсчитывал время.
– А я, знаете, – сказал Максим, – когда ваш ящик увидел, сразу решил. Отец любил такие вещи. Руками что-то. У него руки всегда были в мелу и в чернилах, и он смотрел на людей, которые умеют пилить и строгать, как на каких-то богов. А я тоже не умел. Сейчас учусь. Плохо, но учусь.
– Скворечник хороший.
– Я второй сделал. Первый раскололся.
Зинаида Павловна улыбнулась. Впервые за долгое время: не вежливо, не через силу, а просто так, потому что стало тепло.
Максим пил чай медленно. Оглядывал кухню: не любопытно, а как человек, которому хорошо в чужом уютном месте. На холодильнике висел магнит с видом Ялты. На подоконнике стояла алая герань в глиняном горшке, ещё Петина покупка, десять лет назад.
– А можно я приду ещё? – спросил он вдруг. – Не завтра. Просто так... иногда.
– Приходи.
Она подлила ему чаю. И подвинула блюдо с сушками, которое стояло на столе уже третий день нетронутое.
Вечером вышла на балкон. Достала из кладовки гвоздь, молоток: из тех, что Максим оставил ей. Не всё унёс. Один молоток с нормальной ручкой и горсть гвоздей вернул, сказал: «Вам ещё пригодится».
Прибила скворечник к деревянному столбу на балконе. Столб Пётр ставил давно: хотел виноград пустить, но не успел посадить. Теперь столб пригодился.
Вбила последний гвоздь. Отступила.
Скворечник висел высоко, против заката. Солнце садилось за девятиэтажку, и свет шёл оранжевый, медовый, какой бывает только в конце марта.
Зинаида Павловна постояла. Потом сказала тихо не Петру, не себе, а просто в вечерний воздух:
– Ну, приглашай гостей.
Первого скворца она увидела в четверг. Прилетел, сел на крышу скворечника, покрутил чёрной головой. Посмотрел на неё через стекло. Улетел.
К вечеру их было уже двое. Самец и самочка, она потом разглядела. Самец свистел длинно, протяжно, с какими-то щёлканьями, будто повторял чужие голоса. Так и было, вспомнила она. Скворцы ведь пересмешники, Пётр ей когда-то рассказывал. Они повторяют всё подряд: и соседских воробьёв, и скрип калитки, и даже гудок машины. Живут чужими звуками, а поют своими.
Зинаида Павловна стояла у окна и слушала.
В кухне на столе лежал театральный билет. Она взяла его, посмотрела: не на дату, а на саму бумажку, немного выцветшую. Положила в коробку с фотографиями. Всему своё место.
Потом открыла форточку. Пошире.
В комнату вошёл холодный, ещё сырой воздух, но уже не зимний. В нём был запах коры и чего-то живого, пробивающегося из земли. Бушка поднял голову, принюхался, чихнул.
– Весна, – сказала Зинаида Павловна. – Дыши, Бушка.
Села на подоконник так, как не сидела лет сорок, с тех пор, как была молодая. Свесила ноги в комнату. Смотрела, как скворец чистит перья на крыше её скворечника, и думала о том, что Максиму надо предложить прийти в воскресенье. У неё оставались в шкафу две Петины рубашки. Те, что она не смогла выкинуть. Тёплые, клетчатые, с перламутровыми пуговицами.
Максиму они будут почти впору.
А ещё она подумала, что надо бы испечь пирог. С яблоками, как Пётр любил. Только теперь не для Петра: для живого человека, который сидит, пьёт чай и смотрит вокруг голодными серыми глазами. У которого тоже никого.
А весна шла через открытую форточку, через балкон, через старый двор, где таял последний серый снег. Шла не спеша, не торопя.
И Зинаида Павловна впервые за полтора года подумала, что доживёт до лета. И, может быть, до следующей весны.