1. Практико-ориентированная проблема: антропологический кризис как духовная катастрофа
Современная философская антропология всё чаще фиксирует фундаментальный сдвиг в понимании человека. Проекты киборгизации, химеризации, искусственного интеллекта и трансгуманизма ставят под вопрос классические представления о человеческой природе, укоренённые в религиозной традиции. Этот процесс имеет глубокое духовное измерение: он затрагивает способы переживания смерти, страдания и спасения. Переход от традиционного человека к «постчеловеку» не является линейным. Современная культура - элитарная и массовая - представляет собой поле напряжённого взаимодействия трёх мировоззренческих парадигм: премодерна (Традиции), модерна и постмодерна. Вопрос заключается в том, как в произведениях культуры осмысляется этот антропологический сдвиг, который традиционалистская философия обозначает как «конец человека» в его метафизическом измерении.
2. Ключевые понятия и теоретические рамки
Для целей настоящей статьи необходимо уточнить содержание следующих понятий:
Премодерн (Традиция) - тип мировоззрения, в котором человек понимается как часть сакрального космоса, пронизанного метафизической иерархией. Смерть здесь осмысляется не как биологическое прекращение, а как переход, инициация, освобождение души от телесной оболочки. Источником ценностей выступает трансцендентное начало (Бог, божественный закон). В культуре премодерна доминируют эпос, ритуал, сакральный символизм.
Модерн - мировоззренческая парадигма, возникающая в Новое время и основанная на вере в автономный человеческий разум, научный прогресс и секуляризацию. Человек здесь понимается как суверенный субъект, творец истории и собственной судьбы. Смерть становится экзистенциальной травмой, «пограничной ситуацией», обнажающей абсурдность конечного существования. Культура модерна - это антропоцентризм, литература и философия экзистенциализма, психоанализ, авангард, критикующий традицию.
Постмодерн - парадигма, радикализирующая сомнения модерна в собственных основаниях. Здесь деконструируются любые метанарративы (включая веру в прогресс, разум и истину). Человек утрачивает статус «центра» и «субъекта», понимаясь как гибридное, сетевое, постчеловеческое существо. Смерть окончательно лишается сакрального ореола, превращаясь в техническую проблему (оцифровка сознания, клонирование) или в симулякр (цифровое бессмертие, аватар умершего). Культура постмодерна - это киберпанк, виртуальная реальность, симулякры, ирония и пастиш.
Теодицея смерти - в широком смысле - оправдание существования смерти и страдания в мире, а также поиск смысла, который они могут иметь для человека. В премодерне теодицея строится на вере в загробное воздаяние и искупительную жертву; в модерне — на экзистенциальном принятии и поиске подлинности «перед лицом смерти»; в постмодерне теодицея заменяется техно-эсхатологией — верой в возможность преодолеть смерть техническими средствами (оцифровка, клонирование, перенос сознания на физический носитель).
«Конец человека» - понятие, введённое Мишелем Фуко и подхваченное постгуманизмом, обозначающее исчерпание классического гуманистического образа человека как автономного, разумного и свободного субъекта. В традиционалистской оптике этот «конец» означает деградацию и утрату человеком его сакрального достоинства, растворение его в технике и информации. В постмодернистской культуре «конец человека» переживается не как катастрофа, а как освобождение от «метафизического гнёта» и открытие новых, постчеловеческих форм существования.
Для анализа антропологического кризиса в данной статье мы будем опираться на традиционалистскую парадигму, представленную Рене Геноном, Юлиусом Эволой и Александром Дугиным, которые предлагают радикальную критику модерна и постмодерна.
Рене Генон в «Кризисе современного мира» (1927) определяет современность как эпоху деградации, утратившую связь с Традицией. Генон пишет о «подмене духовного знания материалистическими и натуралистическими доктринами». Современный мир - это «царство количества», где «сам человек утратил свой собственный образ, став простым числом в статистике, песчинкой в толпе». Предсказание Генона о доминировании технологий и стандартизации сегодня обрело плоть в проектах трансгуманизма и цифрового бессмертия, которые он, несомненно, счёл бы высшей степенью умаления сакрального.
Юлиус Эвола в «Восстании против современного мира» (1934) противопоставляет «миру Традиции» современную цивилизацию как эпоху упадка. Традиционный человек, по Эволе, обладал метафизической иерархией, сакральным достоинством и связью с трансцендентным. Критика модерна направлена против редукции человека к «голому человеку» естественного состояния. Эвола писал: «Воинская каста… была носительницей идеи о бессмертии души и о том, что смерть в бою — это высшая форма жертвы». Эта мысль принципиальна: в Традиции смерть не была абсолютом, а порогом, метафизической инициацией. Современность, лишая смерть этого смысла, превращает её в чисто биологический факт, а затем - в техническую проблему, подлежащую решению.
Александр Дугин, развивая традиционалистскую топику, эксплицирует три парадигмы. Постмодерн означает «упразднение человека». Дугин пишет о «постмодернистском индивиде, утратившем онтологическую опору». Трансгуманизм в таком свете - это вызов, перед которым человек стоит перед выбором: «быть человеком или нет». В «Философии традиционализма» (2002) Дугин цитирует М.Фуко: «Человек - это изобретение недавнее, и, возможно, он близок к своему концу». Постчеловек, по Дугину, - это существо, полностью утратившее связь с Традицией, чья идентичность растворилась в «постмодернистской виртуальности и деконструкции».
Эти теоретические построения коррелируют с современным дискурсом о «конце человека». Постгуманизм, наследующий тезису о «смерти человека», понимает человека как локальное, воплощённое, всегда определённое сеткой отношений с нечеловеческими агентами. Эпоха «конца истории» (Фрэнсис Фукуяма) отмечена культивированием нечеловеческого (объектно-ориентированные и плоские онтологии), что означает отказ от традиционной антропологии, в основе которой - смертный человек, духовно преодолевающий свою ограниченность.
3. Три оптики смерти и «конца человека» в массовой культуре: премодерн, модерн, постмодерн
3.1. Премодерн: жертва и искупление в воинской сакральной традиции («Песнь о Роланде»)
Квинтэссенцией премодерного миросозерцания, с его сакральной иерархией и неразрывной связью земного и небесного, можно считать «Песнь о Роланде» (La Chanson de Roland, ок. 1100 г.). Это произведение, запечатлевшее воинскую этику каролингской эпохи, является не просто памятником литературы, но подлинным манифестом традиционного общества, в котором смерть, особенно смерть воина, обретала высший метафизический смысл. Эта традиция видела в воинском сословии (кшатриях) носителя идеи бессмертия души и высшей формы жертвы - героической гибели в бою, что было напрямую связано с культом предков и верой в духовное возрождение после смерти.
Сюжет поэмы, восходящий к реальному событию 778 года - разгрому арьергарда армии Карла Великого в Ронсевальском ущелье, - в эпической обработке превратился в грандиозную картину священной войны христиан с «неверными» сарацинами. Исторические баски были заменены на мусульман, а сама война обрела черты крестового похода, целью которого стало освобождение Святой земли и торжество «истинной веры». Эта трансформация является не просто исторической неточностью, а глубоко символичным актом, подчиняющим политическую реальность сакральной логике.
Главный герой, граф Роланд, предстает перед нами как идеальный рыцарь - «без страха и упрёка», чья «бранная отвага так же беспредельна, как чистота сердца, как высота духа». Рыцарство - это элитарная инициатическая традиция, не сводимая к простому служению, но предполагающая внутреннее, духовное преображение. Однако в «Песни о Роланде» этот воинский идеал предстаёт в своей наиболее зримой, почти «материальной» форме - как абсолютная верность, не знающая компромиссов. Отказ Роланда вовремя протрубить в рог Олифант, призывая на помощь войско Карла, - это не просто проявление гордыни (как его иногда трактуют в модернистской перспективе), но и сознательный выбор высшего блага: мгновенной героической смерти ради вечной славы. Роланд умирает за репутацию своей семьи, за своего сюзерена Карла Великого и за своего христианского Бога. Его гибель - это жертва, которая становится важнее достижения победы, ибо она задаёт изначальный пример для подражания.
Смерть Роланда описывается в поэме как переход, исполненный глубокого религиозного смысла. Умирая, он обращает свой взор к Испании (земле врага), а затем к небу, исповедуется и протягивает Богу свою перчатку - символ вассальной верности. Архиепископ Турпен, сам сражающийся как рыцарь, отпускает ему грехи прямо на поле боя. Таким образом, гибель в бою здесь неразрывно связана с отпущением грехов и мученическим венцом. Это полное отрицание «плохой смерти» как биологического факта и утверждение «хорошей смерти» как духовного триумфа. Смерть становится не концом, а инициацией - переходом в иную, более высокую реальность.
Однако «Песнь о Роланде» раскрывает не только воинскую, но и теневую сторону сакрального миропорядка, связанную с проблемой искупления. Война с «неверными» изображена как война на уничтожение. Мавры-сарацины в поэме лишены каких-либо положительных черт, они - абсолютное зло. Этот аспект позволяет увидеть один из фундаментальных парадоксов традиционного общества, который впоследствии станет предметом ожесточённой критики со стороны модерна. Высокий сакральный смысл, наполнявший жизнь и смерть «своих» (христианского рыцарства), оборачивался полной десакрализацией и дегуманизацией «чужих». Смерть «неверного» не имела метафизической ценности. Эта жёсткая бинарная оппозиция «свой - чужой», «свет - тьма», освящённая религиозным авторитетом, была тем камнем преткновения, о который споткнулся модерн с его идеалами универсализма, равенства и прав человека.
«Песнь о Роланде» представляет собой, таким образом, сложный синтез. С одной стороны, она демонстрирует высочайший подъём человеческого духа, его способность к самоотречению и жертве, обретающей смысл в вечности. Это квинтэссенция того, что называется «духовным знанием» и «священной иерархией». С другой стороны, она обнажает обратную сторону этой иерархии - радикальное исключение Другого, что таило в себе семена будущих конфликтов. В оптике постмодерна, с его требованием тотальной инклюзивности и деконструкцией любых бинарных оппозиций, «Песнь о Роланде» видится как один из самых ранних и ярких манифестов того самого метанарратива, который подлежит демонтажу. Именно поэтому данный эпос может быть рассмотрен как идеальный пример теодицеи смерти в рамках премодерна, где человеческая гибель обретает смысл лишь как часть высшего, божественного замысла и сакрального порядка.
3.2. Модерн: смерть как экзистенциальный порог («Смерть Ивана Ильича» Л.Н. Толстого)
Эпоха модерна ознаменовалась радикальным разрывом с традиционным, иерархическим и сакральным миропорядком. На смену космосу, пронизанному высшими смыслами, пришло «общество спектакля», где подлинные ценности оказались подменены их симулякрами - социальным статусом, карьерой, комфортом. Ни одно произведение не зафиксировало этот антропологический сдвиг с такой беспощадной точностью, как повесть Л.Н. Толстого «Смерть Ивана Ильича» (1886). Толстой здесь преодолевает границы классической литературы и вторгается в смысловые области, заданные новыми социально-культурными и нравственно-религиозными феноменами. Более того, одной из центральных тем для Толстого выступает экзистенциальная проблема смысла жизни и смерти человека в условиях массового индустриального общества, а повесть превращается в философское повествование о том, как безнравственное существование, наполненное эгоизмом и безразличием к семье и детям, всему окружению в целом чревато тяжелейшими муками в конце жизни.
Смерть в данном произведении является обнажением подлинного, сущности. Иван Ильич Головин - идеальный «человек модерна» - блестящий юрист, успешный чиновник, образцовый семьянин - не просто живёт, но буквально растворён в «экстраверсии», в «интересе, направленном на внешний мир людей и осязаемых ценностей». Его жизнь - это бесконечная погоня за регалиями, повышениями, комфортом. Но именно здесь и заключается ключевая подмена: «современный мир - это эпоха упадка», где человек утратил связь с «вертикальным» сакральным достоинством, замкнувшись в горизонтальной плоскости материального.
Болезнь и смерть вторгаются в этот замкнутый мир как абсолютное, непостижимое чужеродное начало. Они не просто уничтожают тело - они аннигилируют всю ту систему координат, в которой Иван Ильич привык мыслить себя. Смерть в оптике модерна - это то, что не поддается рационализации. Иван Ильич, всю жизнь оперировавший юридическими категориями и рациональными доводами, сталкивается с феноменом, который не подлежит решению или обжалованию. Он впервые оказывается наедине с собой, и это одиночество, по Толстому, - единственно подлинное состояние человека перед лицом экзистенциального ужаса.
Толстой с беспощадным реализмом показывает, как смерть героя обнажает пустоту и фальшь всех его социальных связей. Жена, дочь, коллеги - все они продолжают играть свои роли, лицемерно соблюдая ритуалы сочувствия, но на самом деле озабочены лишь своим комфортом и выгодой -«он-то умер, а я-то нет». Семья и общество - это не общность, не «малая церковь», а механическая совокупность атомов, объединённых лишь внешними условностями. Смерть Ивана Ильича для них - это «происшествие», которое, как и всякое происшествие, имеет свои «положительные стороны»: служебные перемещения, улучшение финансового положения. В этом контексте смерть обнажает кардинальное различие между «жизнью для других» и «жизнью для себя». Именно в этой полярности и рождается трагическое напряжение повести.
Неизлечимая болезнь Ивана Ильича становится той самой пограничной ситуацией, которая выбивает его из колеи привычного и ставит перед «последними вопросами». Это своего рода негативная, вынужденная «инициация» - не добровольный подъём по ступеням метафизической лестницы, а мучительное, но неизбежное столкновение с подлинностью.
Однако именно в этой «пороговой ситуации» и происходит главное: мучительный, но спасительный пересмотр всей жизни. Это не религиозное обращение в традиционном смысле - это этическая революция самого модерна. Иван Ильич не обретает Бога, он обретает сострадание и любовь - последний, уже чисто человеческий, секулярный «абсолют». Его просветление - это не обретение веры в трансцендентное, а очищение от всего наносного, ложного, социально-сконструированного. Он умирает не как христианский святой, а как подлинный человек, который наконец-то осознал, что жизнь - это не карьера и не комфорт, а отношение к Другому.
В оптике премодерна смерть героя была бы триумфом, переходом в иную, высшую реальность. В постмодерне смерть утрачивает всякую сакральность, становясь биологическим фактом или «технической проблемой» (как в мире «киборгов»). У Толстого мы видим третью, собственно модерную модель. Это трагический, мучительный, но единственно возможный путь к обретению человечности. Человек умирает как «социальная единица», как «винтик» системы, но рождается как экзистенциальный субъект. Именно в этом и заключается, по Толстому, подлинный «конец человека» - конец его ложного, отчуждённого существования.
С точки зрения традиционалистской критики, «Смерть Ивана Ильича» - это, безусловно, произведение, фиксирующее агонию умирания модерна и состояние мира, утратившего метафизический принцип, апофеоз того самого «человека без свойств», который, умирая, не способен подняться до героического действия.
Однако именно в этой агонии Толстой находит единственно возможную в условиях модерна форму трансценденции - не вверх, к Богу, а вглубь, к другому человеку, к состраданию и любви. Это и есть, по мысли Толстого, подлинный «конец человека» - конец его эгоцентрического, изолированного существования и рождение новой, уже пост-индивидуалистической, но пока ещё не пост-человеческой этики, где никчемная и пустая жизнь обывателя искупается последними днями его жизни, наполненными пронзительными размышлениями.
3.3. Постмодерн: техно-эсхатология и цифровое бессмертие («Бегущий по лезвию»)
Если премодерн видел смерть как переход к вечности, а модерн - как мучительный экзистенциальный порог, то постмодерн предлагает нечто принципиально иное: смерть как техническую проблему, а человека - как конструкт, чьи границы окончательно размыты. Мало какое произведение зафиксировало этот антропологический сдвиг с большей силой, чем дилогия Ридли Скотта и Дени Вильнёва «Бегущий по лезвию» (1982–2017).
В терминах Рене Генона, мир «Бегущего по лезвию» - это «царство количества», доведённое до логического предела. Техника здесь не служит человеку, а поглощает его, стирая онтологические границы между органическим и механическим. В основе обеих картин лежит «медитация о трансгуманизме». Репликанты - биотехнологические создания, производные от органики, соединённые с технологией биоинженерии и программируемыми воспоминаниями, - выполняют всю грязную работу и служат человеку. Именно здесь раскрывается постмодернистская теодицея смерти. Большинство репликантов запрограммированы на короткую жизнь - четыре года. Их создатель, доктор Тайрелл, цинично отказывает им в продлении. В отличие от человека модерна, чья смерть была травмой, репликант знает о своей смерти как о неизбежном сроке годности. Репликанты созданы с встроенным и необратимым устареванием. Это предельная десакрализация смерти: не трагедия, а истечение срока эксплуатации. Кульминацией картины становится монолог Роя Бэтти (которого играет Рутгер Хауэр) в финале первого фильма: «Я видел то, что вам, людям, и не снилось… Все эти мгновения исчезнут во времени, как слёзы под дождём. Пришло время умирать». Репликант-антагонист, переживающий последние часы отведённого ему срока, превращает охоту за ним в экзистенциальный поиск продления жизни. В этом жесте нет места классическому оправданию зла и страдания - это постмодернистская этика без метафизической опоры.
Следующий удар по традиционной антропологии наносит проблематизация памяти. Репликантам имплантируют воспоминания, чтобы они могли эмоционально контролировать себя. В сиквеле агент Kей обнаруживает, что его «воспоминания детства» - искусственный имплант. В таком случае разумно поставить вопросы: из чего состоит идентичность в постчеловеческом существе? Могут ли запрограммированные воспоминания обеспечить контекст для существования и идентичности искусственного существа? Отвечая на эти вопросы, становится ясным, что это не что иное как «упразднение человека» как субъекта с уникальной биографией. В постмодерне память - не «след души», а симулякр, подлежащий копированию и редактированию. Киборг с имплантированными воспоминаниями ставит под вопрос саму возможность аутентичного "я".
И тем не менее парадоксальным образом именно репликанты, а не люди, оказываются в дилогии носителями того, что традиционно считалось человеческим. Они тоскуют по памяти, любят, страдают, умирают. Девиз корпорации Тайрелл - «более человечные, чем человек». Человек же здесь - Рик Деккард (и сам подозреваемый в том, что он репликант) - холодный, функциональный, почти лишённый эмпатии. Деккард выслеживает репликантов как механизм, в то время как репликанты вбивают гвозди в ладони, чтобы почувствовать боль, и верят в свои детские воспоминания.
В сиквеле вводится ключевая теологическая новация: репликанты могут размножаться биологически. Рождение ребёнка репликантом становится «чудом», которое меняет всё. Лидер сопротивления репликантов Фрейса провозглашает: «Если ребёнок может родиться от одного из нас… мы гораздо больше, чем рабы. Мы сами себе господа. Умереть за правое дело… это самое человеческое, что мы можем сделать. Родиться — значит "иметь душу"». Душа здесь - не божественный дар, а функция рождения. Это техно-эсхатология без Бога, но с надеждой на постчеловеческое будущее.
«Бегущий по лезвию» фиксирует момент, когда «конец человека» перестаёт быть катастрофой и становится выбором. Киборг здесь - не просто механическое тело, но новая возможность (пост)человеческого существования.
Это - постмодернистская теодицея смерти в чистом виде: мир, в котором нет Бога, но есть технология; нет души, но есть память (пусть и имплантированная); нет смерти, но есть устаревание. В терминах Генона, это «царство количества» доведено до логического конца: душа становится информацией, тело - расходным материалом, рождение и смерть - технической процедурой. Ирония постмодерна в том, что именно в отказе от человеческого, в киборгизированном, запрограммированном, не-рождённом существе вдруг и проявляется последний, уже не-антропный, но всё же узнаваемый след человека - способность к жертве, к состраданию, к любви. Эта тоска по подлинности и есть, возможно, последний «призрак», который не поддаётся оцифровке - и который, парадоксальным образом, и составляет сердцевину постмодернистской теодицеи смерти.
4. Оценка рисков и перспектив
Проведённый анализ трёх парадигм - премодерна, модерна и постмодерна - в их отношения к смерти, страданию и антропологической идентичности позволяет сделать ряд выводов, имеющих не только теоретическое, но и практическое значение для оценки современного культурного и религиозного ландшафта. Антропологический кризис, зафиксированный в элитарной и массовой культуре, перестаёт быть абстрактной философской проблемой и оборачивается реальной духовной катастрофой, последствия которой уже сегодня проявляются в трансформации институтов семьи, образования, медицины и права.
Премодерн предлагает целостную теодицею смерти, вписывающую гибель человека в сакральный космос. Смерть здесь инициация, жертва, переход к вечности. Риск этой парадигмы радикальное исключение «чужого», оправдание насилия над инаковым. Однако именно в премодерне человек сохраняет метафизическое достоинство, а смерть не утрачивает смысла.
Модерн разрушает традиционную теодицею, но предлагает взамен экзистенциальный суррогат: смерть как пограничную ситуацию, обнажающую подлинность. Человек здесь обречён на одиночество перед лицом абсурда, но именно в этом одиночестве рождается сострадание и этическая ответственность за Другого. Риск модерна - редукция человека к «голому субъекту», утрата вертикального измерения, что делает смерть травмой, а не искуплением. Перспектива модерна (ныне уже исчерпанная) заключалась в возможной реализации секулярного, но гуманистического дискурса.
Постмодерн окончательно десакрализует смерть, превращая её в техническую проблему (устаревание, срок годности, оцифровка). Человек утрачивает онтологическую уникальность: память симулируется, тело модифицируется, рождение подменяется конструированием. Однако парадоксальным образом именно в постчеловеке (репликанте) возрождаются «забытые» человеческие качества - жертвенность, любовь, тоска по подлинности. Риск постмодерна - полное растворение человека в информации и технологии, «смерть человека» как субъекта, что создаёт условия для новых форм тотального контроля и манипуляции. Перспектива, которую открывает постмодерн - это возможность постчеловеческого существования, где границы между органическим и механическим, живым и неживым, душой и программой окончательно стираются. Данную перспективу традиционалистская критика оценивает как катастрофу. Утрата сакрального отношения к смерти ведёт к обесцениванию человеческой жизни как таковой. Если смерть - всего лишь «остановка сервера», то убийство, самоубийство, эвтаназия, аборт, клонирование перестают быть нравственными проблемами и становятся техническими опциями. Это создаёт предпосылки для легализации любых форм биовласти, от евгеники до цифрового рабства. Человек постмодерна, лишённый метафизической опоры и биографической аутентичности, оказывается в состоянии перманентного кризиса идентичности. Имплантированные воспоминания, сменные аватары, множественные «я» в социальных сетях - всё это ведёт к тому, что понятие «подлинного Я» становится симулякром. Психиатрические и экзистенциальные последствия такого состояния (рост депрессий, суицидов, диссоциативных расстройств) уже сегодня проявляются в обществах «позднего модерна». Помимо этого «царство количества» неизбежно порождает иерархию, основанную не на духовном достоинстве, а на технической эффективности. В мире, где смерть преодолена (для избранных) через оцифровку сознания или криоконсервацию, возникает новая каста - «техно-бессмертных», - чья власть над «биологическими смертными» не ограничена никакой религиозной этикой. Эта анти-иерархия (ложная сакральность технологической элиты) представляет собой, вероятно, главный социально-политический риск ближайших десятилетий.
С точки зрения традиционалистской парадигмы, единственной подлинной перспективой является возвращение к Традиции - не как к архаическому реставраторству, а как к восстановлению вертикального измерения человеческого существования. Однако такой возврат в чистом виде невозможен: историческая реальность модерна и постмодерна необратима. Поэтому более реалистичными представляются следующие сценарии:
- Нео-традиционалистский синтез. Адаптация принципов Традиции (сакральность жизни и смерти, иерархия ценностей, культ предков, метафизическое достоинство человека) к условиям технологической цивилизации. Это не отказ от техники, а её субординация духовным целям - своего рода «технофеодализм с монашескими орденами в эпоху киборгов».
- Экзистенциально-гуманистическая альтернатива. Развитие линии, заявленной Толстым: признание смерти как непереходимого порога, который и делает человека человеком. В этой перспективе любые попытки «отменить» смерть через технологию (цифровое бессмертие, клонирование) отвергаются как этически несостоятельные, ибо именно конечность существования рождает подлинную ответственность и сострадание.
- Пост(транс)гуманистическое примирение со смертью. Принятие «конца человека» как освобождения от «метафизического гнёта» и построение новой, пост-антропной этики, где ценность имеет не «душа» и не «субъект», а способность к страданию и эмпатии — независимо от биологического или искусственного носителя. Этот сценарий, наиболее радикальный, предлагает переопределить «человеческое» через функциональные, а не субстанциальные критерии.
Антропологический кризис, зафиксированный в культуре перехода от премодерна через модерн к постмодерну, является не случайной девиацией, а закономерным следствием утраты сакрального измерения смерти. «Песнь о Роланде», «Смерть Ивана Ильича» и «Бегущий по лезвию» своеобразный триптих, в котором запечатлена эволюция западного человека: от воина-жертвы через экзистенциального страдальца к киборгу, тоскующему по душе. Выбор между этими парадигмами сегодня - не теоретический, а практический: он определяет, будет ли будущее человечества (или постчеловечества) пространством свободы и достоинства или же будет новой, технически совершенной формой рабства. Традиционалистская критика, указывая на катастрофический характер «конца человека», одновременно напоминает, что смерть - последний оплот подлинности, и именно перед её лицом человек (будь то рыцарь, чиновник или репликант) способен обрести то, что не поддаётся оцифровке: любовь, сострадание и надежду на вечность.